Брячеслав Галимов Иванович Чаепитие на даче Чеховых

--------------------------------------------------------------------------

Брячеслав Иванович Галимов - Чаепитие на даче Чеховых

--------------------------------------------------------------------------

Скачано бесплатно с сайта http://prochtu.ru

Чаепитие на даче Чеховых летом 1892 года

– Гроза будет, – говорил Павел Егорович Чехов, глядя в окно веранды. – Ни облачка, но душно, парит… И мухи ошалели: назойливые, будто осенью.

– Антошу бы не прихватило, – встревожилась Евгения Яковлевна. – Вымокнет, пока дойдёт.

– Ничего, бог милостив, – авось успеет до дождя… Ставь-ка, мать, самовар, чайку попьём, – потянулся Павел Егорович.

– Всё готово, раздуть только, сейчас принесу. Надоедает по десять раз на дню на кухню ходить, – нет, чтобы кухня в доме была, – пожаловалась Евгения Яковлевна.

– Чтобы в доме запахи стояли, и чад, и копоть! Думай, чего говоришь! – возмутился Павел Егорович. – В городской квартире от этого никуда не денешься, а на даче зачем себя мучить? Нет, мать, прежние хозяева умные были: кухню отдельно поставили.

– Когда сухо и тепло, ещё ладно, а в дождь и холод не очень-то приятно сначала в дом носить, а потом из дома, – да ещё если гости понаедут, – не сдавалась Евгения Яковлевна.

– Ладно, мать, не ворчи! – строго сказал Павел Егорович. – Чего зря Бога гневить – хорошо живём. Вон, дачу какую Антон купил, – сидим тут, словно помещики!.. Ну, запущена малость, так это пустяки – слава тебе, Господи, силы пока есть, приведём в порядок.

– Да я что, я – ничего… Живём неплохо, грех жаловаться, – согласилась Евгения Яковлевна. – Антошу только жалко: сколько работает, хоть бы здесь ему отдохнуть, так нет – опять больные донимают!

– Сам себе ярмо на шею повесил: отказать, вишь, людям совестно! А они этим пользуются – заездили его совсем… Нет, людей жалеть нельзя, сразу слабину почувствуют – захомутают тебя, будто лошадь, и станут ездить, пока не заездят. Мне ли не знать? Сколько добра людям сделал, и как они мне отплатили? – с горечью проговорил Павел Егорович.

– Всё от Бога, отец, всё от Бога! – перекрестилась Евгения Яковлевна. – Не по нашему хотению, но по его воле.

– Всё в воле его, – перекрестился и Павел Егорович. – Ну, неси, что ли, чай-то! Не дождёшься…

– Иду, иду! Скатерть на столе разложи…

Старики пили третью или четвёртую чашку, как ударил гром, зашумел ветер и посыпались первые крупные капли дождя.

– Господи, господи, господи! – вздрагивала и крестилась Евгения Яковлевна. – Отведи беду!

– Ладно тебе, мать! Чего уж так-то грозы бояться? Журналов не читаешь, а там учёные люди доподлинно разъяснили: гроза это проявление небесного электричества, – наставительно произнёс Павел Егорович. – Если есть громоотвод, опасности никакой не имеется – пей чай спокойно.

– Бедный Антоша! До нитки вымокнет. Ему ли с его слабыми лёгкими терпеть такие напасти! – продолжала причитать Евгения Яковлевна.

– Да, худо, – согласился Павел Егорович. – Как так вышло: из всех детей он оказался самым слабеньким. Ростом с коломенскую версту, а здоровья нет.

– И на Сахалин этот проклятый поехал зачем-то. Раньше меньше кашлял, а теперь как начнёт надрываться, у меня сердце не выдерживает, – Евгения Яковлевна вытерла глаза краем накинутого на плечи платка.

– Вот, подишь ты: сам доктор, а себя вылечить не может, – вздохнул Павел Егорович. – Видать, правда, – сапожник без сапог… Ну, Бог милостив, – повторил он. – Не плачь, мать, всё наладится…

***

Нахлобучив на лоб шляпу и подняв воротник плаща, Чехов шёл к своей даче. Пенсне то и дело запотевало, – чтобы протереть его, приходилось брать саквояж с медицинским набором под мышку и, держа пенсне в левой руке, правой лезть в карман за платком. Скоро платок намок и сквозь пенсне было видно теперь, как сквозь мутное немытое стекло в вечерних сумерках. Чехов снял его и сунул в карман, после чего пошёл медленнее, вглядываясь в дорогу под ногами. Его сапоги и длинные полы макинтоша были забрызганы ошмётками бурой грязи, которая удивительным образом появилась повсюду и совершенно поглотила чистую и ровную ещё утром дорогу. Сапоги скользили, пару раз он оступился и едва не упал; его спас саквояж, которым он балансировал, как эквилибрист в цирке.

Дождь всё усиливался. Когда Чехов добрёл, наконец, до поворота на дачу, он увидел, что какая-то повозка стоит перед воротами, и с ужасом подумал, что это снова за ним и надо будет ехать к больному. Но тут раздался крик возницы: «Давай, кляча дохлая! Чего встала?!» Повозка дёрнулась, развернулась и, переваливаясь на ухабах, медленно стала удаляться. Чехов вздохнул с облегчением: кто приехал в гости, – значит, если сегодня чёрт не дёрнет еще кого-нибудь заболеть, что будет слишком жестокой шуткой судьбы над промокшим и уставшим доктором, можно будет провести вечер дома…

– А, вот он, прибыл, лёгок на помине! Ну, здравствуй, Антоша Чехонте! – крепкого сложения мужчина с запорожскими усами схватил вошедшего на веранду Чехова, обнял и расцеловал.

– Дядя Гиляй! – рассмеялся Чехов. – Как всегда, громогласен и силён.

– Полегче с ним, Владимир Алексеевич, у него грудь слабая, – сказала Евгения Яковлевна, улыбаясь и покачивая головой.

– Ничего, пусть обнимутся. По-нашему, по-русски, – крякнул Павел Егорович.

– Ох, Гиляй, ты меня задавишь, – Чехов с трудом высвободился из его объятий. – Я человек хилый, болезненный, типичный продукт нашего времени, а тебе жить бы в эпоху былинных богатырей или казацких атаманов… Вы знаете, где я первый раз его увидел? – обратился он к родителям. – В Русском гимнастическом обществе. Селецкий меня и брата Николая записал в учредители… Так, для счёта… И вот захожу туда и вижу, как посреди огромного зала две здоровенные фигуры в железных масках, нагрудниках и огромных перчатках изо всех сил лупят друг друга по голове и по бокам железными полосами, так что искры летят – смотреть страшно. Любуюсь на них и думаю, что живу триста лет назад. Кругом на скамьях несколько человек зрителей. Сели и мы. Селецкий сказал, что один из бойцов – Тарасов, первый боец на эспадронах во всей России, преподаватель общества, а другой, в высоких сапогах, его постоянный партнер – поэт и журналист Гиляровский. Селецкий меня представил им обоим, а Гиляй и не поглядел на меня, но зато так руку мне сжал, что я чуть не заплакал.

– Между прочим, ты до сих пор числишься в членах гимнастического общества, твоя фамилия в списках напечатана, – расхохотался Гиляровский.

– Смейся, смейся! – сказал Чехов. – Как тогда вы с Тарасовым хлестались мечами! Тамплиеры! Витязи! Никогда не забуду. А ты и меня в гладиаторы!.. Нет уж, куда мне!.. Да и публика у вас не по мне, одни богачи: Морозовы, Крестовниковы, и сам Смирнов, водочник.

– Нет, публика у нас простая – конторщики, приказчики, студенты, – возразил Гиляровский. – Это – люди активные, ну, а Морозовы, Крестовниковы, Смирновы и ещё некоторые только платят членские взносы.

– Как я! – усмехнулся Чехов. – Значит, мы мертвые души? Люди настоящего века… А придёт время, будут все сильными, будет много таких, как ты и Тарасов... Придёт время!.. Да только мы до этого не доживём, – внезапно добавил он, грустно и спокойно.

Павел Егорович насупился, а Евгения Яковлевна опять смахнула слезу.

– А к вам с подарками, – громко пробасил Гиляровский и подтащил к столу огромный мешок, в который можно было бы спрятать человека. – Где я только не был – на Волге, на Дону, в кубанских плавнях, в терских гребнях. Вот вам гостинцы с родных краёв: копчёный гусь, сало, две бутылки цимлянского с Дона да шемайка вяленая с Терека, да арбузы солёные.

Все Чеховы снова заулыбались.

– А, с Дону, родное, степь-матушка! – сказал Антон Павлович, с наслаждением вдыхая запах гуся, сала и арбузов.

– Помнишь, как мы арбузом городового напугали? – подмигнул ему Гиляровский.

– Как так? – удивился Павел Егорович.

– А вот как. Как-то в часу седьмом вечера, великим постом, мы ехали с Антоном ко мне чай пить. Извозчик попался отчаянный: кто казался старше, он ли, или его кляча, – определить было трудно, но обоим вместе сто лет насчитывалось наверное; сани убогие, без полости. На Тверской снег наполовину стаял, и полозья саней скрежетали по камням мостовой, а иногда, если каменный оазис оказывался довольно большим, кляча останавливалась и долго собиралась с силами, потом опять тащила еле-еле, до новой передышки. На углу Тверской и Страстной площади каменный оазис оказался очень длинным, и мы остановились как раз против освещённой овощной лавки Авдеева, – ну, вы знаете, который славится на всю Москву огурцами в тыквах и солёными арбузами! Пока лошадь отдыхала, мы купили арбуз, завязанный в толстую серую бумагу, которая сейчас же стала промокать, как только Антон взял арбуз в руки. Мы поползли по Страстной площади, Антон страшно ругался – мокрые руки замёрзли….

– Пусть меня осудит тот, у кого никогда не мёрзли руки, – вставил Чехов.

– …Я взял у него арбуз, – продолжал Гиляровский. – Действительно, держать его в руках было невозможно, а положить некуда. Я не выдержал и сказал, что брошу арбуз. «Зачем бросать? – говорит Антон. – Вот городовой стоит, отдай ему, он съест». «Пусть ест. Городовой!! – поманил я его к себе. Он, увидав мою форменную фуражку, вытянулся во фронт. «На, держи, только остор...». Я не успел договорить: «осторожнее, он течет», как Антон перебил меня на полуслове и зашептал городовому, продолжая мою речь: «Осторожнее, это бомба... неси её в участок...» Я сообразил и приказываю: «Мы там тебя подождём. Да не урони, гляди». «Понимаю, вашевскродие», – а у самого зубы стучат. Оставив этого городового с «бомбой», мы поехали ко мне в Столешников чай пить…

На другой день я узнал подробности всего вслед за тем происшедшего. Городовой с «бомбой» в руках боязливо добрался до ближайшего дома, вызвал дворника и, рассказав о случае, оставил его вместо себя на посту, а сам осторожно, чуть ступая, двинулся по Тверской к участку, сопровождаемый кучкой любопытных, узнавших от дворника о «бомбе».

Вскоре около участка стояла на почтительном расстоянии толпа, боясь подходить близко и создавая целые легенды на тему о бомбах. Городовой вошёл в дежурку, доложил околоточному, что два агента Охранного отделения, из которых один был в форме, приказали ему отнести «бомбу» и положить ее на стол. Околоточный притворил дверь и бросился в канцелярию, где так перепугал чиновников, что они разбежались, а пристав сообщил о случае в Охранное отделение. Явились агенты, но в дежурку не вошли, ждали офицера, заведовавшего взрывчатыми снарядами, без него в дежурку войти не осмеливались.

В это время во двор въехали пожарные, возвращавшиеся с пожара, увидали толпу, узнали, в чём дело, и брандмейстер, донской казак Беспалов, соскочив с линейки, прямо как был, весь мокрый, в медной каске, бросился в участок и, несмотря на предупреждения об опасности, направился в дежурку.

Через минуту он, обрывая остатки мокрой бумаги с солёного арбуза, понёс его к себе на квартиру, не обращая внимания на протесты пристава и заявления его о неприкосновенности вещественных доказательств. «Наш, донской, полосатый. Давно такого не едал….»

– Ох, Господи, ох, царица небесная! – Павел Егорович хохотал, задыхаясь и махая руками; слёзы градом текли из его глаз. – Ну, насмешили! Ох, святые угодники, надо же было такое придумать!..

– Антоша, иди, переоденься, – сказала Евгения Яковлевна. – А я на стол соберу. Мы чай пили, но теперь надо чего посытнее для Владимира Алексеевича…

– Да уж, не погубите: голоден, как семинарист на вакансиях, – весело отозвался Гиляровский.

– Сейчас, сейчас принесу! – засуетилась Евгения Яковлевна. – Мясо есть, щи, каша, пироги, а ещё салат – наш таганрогский, картофельный, с зелёным луком и маслинами.

– Уже слюни текут! – воскликнул Гиляровский. – Я вам помогу принести, вдвоём быстрее будет.

– Наливку не забудь, да водочки графинчик, – да уж и вина в честь дорогого гостя! – крикнул вслед жене Павел Егорович.

***

– Был в Угрюмове, учительница заболела, – рассказывал Чехов за обедом. – Я думал, что меня позвали к её сестре. Беременная дама с короткими руками и длинной шеей, похожая на кенгуру. Но оказалась, что сестра уже уехала домой, а больна сама учительница; болезнь у неё «нервическая», по словам её мужа, который и привёл меня к ней. Стоило ему произнести это, как учительница начала топать ногами и кричать: «Оставь меня, низкий человек!». По всему видно, что она его ненавидит, – он пьяница, лентяй, добродушный и недалекий, а она «идейная», приехала в деревню, чтобы «сеять разумное, доброе, вечное». Однако столкнувшись с деревенской жизнью, быстро скисла, заскучала и от скуки выскочила замуж. У нас многие браки заключаются от скуки, а потом муж с женой ненавидят друг друга, и весь смысл существования заключается для них в том, чтобы не давать спокойно жить своей второй половине. Сколько раз я это видел: такое поэтическое венчание бывает, а потом - какие дураки! какие дети!..

Учительница уверяла меня, что её муж никчёмное существо, живёт на её деньги, объедает её. «Это нарост вроде саркомы, который истощил меня совершенно», – говорила она мне. А сама бестактна, суха, жестока, капризна и физически противна; глядя на эту халду, трудно поверить, что когда-то она была, наверное, хорошенькой милой курсисткой, читала стихи и пахла лавандой. Она долго рассказывала мне о своих болезнях; человек вообще любит поговорить о своих болезнях, а между тем это самое неинтересное в его жизни.

– Так ты помог ей? – спросила Евгения Яковлевна.

– Чем же тут поможешь? Я дал ей эфирной валерьянки и выписал бром, – ответил Чехов. – На прощание она сказала, что заплатить за мой визит будет неловко, поскольку мы соседи, и подарила вышитую салфетку.

– Да, семейная жизнь теперь не та, что раньше, – заметил Павел Егорович, наливая всем водки, а жене – наливку. – В наше время жили дружно и не умствовали. Всё было проще, но душевнее, без этих ваших порывов.

– Но любовь-то была? – засмеялся Гиляровский.

– Любовь? – удивился Павел Егорович. – При чём здесь любовь? Брак – дело серьёзное, а любовь это одно баловство.

– Любовь…. – задумчиво произнёс Чехов. – Или это остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, – в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждёшь.

– Это ты о чём, Антоша? – не поняла Евгения Яковлевна.

– Да так, что-то в голову взбрело, – вздохнул Чехов.

– Ну, давайте! – поднял рюмку Павел Егорович. – Со свиданием, и отведи, Господи, от нас всякую беду!.. Какие новости в Москве? – спросил он, выпив и закусив.

– Новостей никаких особых нет, – с набитым ртом ответил Гиляровский. – Репортерам писать нечего, просто беда. Давеча один нашёл мёртвого попугая на улице и написал заметку, что в Москве, де, на улицах стали жить попугаи. А редактор его ругать: «Какой же ты после этого репортер выходишь? Может, сам нашел на помойке дохлую птицу и подкинул её, чтобы сценку написать? Вон Гиляй с Вашковым купили на две копейки гречневых блинов, грешников, у разносчика, бросили их в Патриарший пруд, народ собрали и написали сценку «Грешники в Патриаршем пруде». Там хоть смешно было... А это что? Сдох попугай, а ты сценку в сто строк. Вот найди теперь, откуда птица на бульвар попала. Эх ты, строчило-мученик!».

– А из талантов кто блистает? – поинтересовался Чехов.

– Игнатий Потапенко, он в большой моде. Романы, повести и рассказы печёт, как пирожки в печи, и получает хорошие деньги. В Брокгаузе и Эфроне ему специальную статью посвятили, называют его «одним из плодовитейших современных беллетристов». Гремит на всю Москву, дамы от него без ума – говорят, что Лев Толстой ему и в подмётки не годится.

– Это что за Потапенко такой? – удивился Павел Егорович.

– Я его знаю, – вместо Гиляровского ответил Чехов. – В Одессе с ним познакомился, когда наслаждался там вместе с актёрами Малого театра богемной жизнью. Отец у него необычной судьбы: крещёный еврей, служил в армии, получил офицерский чин, а затем бросил службу и стал священником. Для таких крутых жизненных поворотов нужен артистизм в крови; Потапенко и сам артистическая натура, что ни на есть богемный человек – лёгкий, беззаботный, не желающий видеть ничего, что может испортить ему весёлый вечер. И беллетристика его такая же – все герои неплохие люди, и развязка всегда счастливая. Критики ставят Потапенко мне в пример: вот, мол, настоящий писатель, не то что унылый Чехов, пессимист и нытик. Скабичевский написал, что я умру в пьяном виде под забором; я представляюсь ему молодым человеком, выгнанным из гимназии за пьянство.

– О, господи! – всплеснула руками Евгения Яковлевна. – Повернётся же язык сказать такое!

– Не принимайте близко к сердцу: наши критики бранятся пуще бурлаков, – уж я-то знаю, сам хаживал с бурлаками, – успокоил её Гиляровский.

– Такая у нас традиция, – сказал Чехов, – бранят человека двадцать пять лет на все корки, а потом на юбилей дарят гусиное перо из алюминия и целый день несут над юбиляром, со слезами и поцелуями, восторженную ахинею!

– Всем от них достаётся: от Левитана требуют, чтобы он «оживил» пейзаж: подрисовал коровку, гусей или женскую фигуру, – прибавил Гиляровский.

– Вот, прохвосты! – выругался Павел Егорович. – …Ну, что ещё водочки выпьем? Под пироги? Удались у тебя, мать, пироги, во рту тают.

– Кушайте, кушайте! – пододвинула Евгения Яковлевна деревянный поднос с пирогами. – И салат ещё остался, и щи, и каша, и мясо…

– Не беспокойтесь, не пропадёт. Налейте-ка мне вторую тарелку щей, да полную, а там и до остального доберёмся, – Гиляровский подставил ей свою миску. – Мастерски вы готовите, по-южному, пальчики оближешь… Да и от водочки не откажусь, – а ты, Антоша, чего молчишь?

– У меня осталось, – показал Чехов свою рюмку. – Я лучше вина после выпью.

– Ну, как знаешь… За здоровье хозяев! За вас, Евгения Яковлевна; за вас, Павел Егорович!..

– Благодарствуйте, – ответили они, и Павел Егорович выпил водку до дна, а Евгения Яковлевна только пригубила свою наливку.

– А всё-таки Потапенко меня удивляет, – жадно поедая щи, проговорил Гиляровский. – В сущности, заурядный писатель, а носятся с ним, как с писаной торбой.

– Он пишет, чтобы нравится публике. Публика в искусстве любит больше всего то, что банально и ей давно известно, к чему она привыкла, – сказал Чехов. – А у нас теперь торжество буржуазии, и у неё свои запросы… Самое неприятное, что при этом в обществе легко культивируются пройдохи и безыдейные скоты… Впрочем, к Потапенко это не относится: он человек не злой – про таких говорят: «славный малый». Если и совершит что-то нехорошее, то по недомыслию, а не от злобы, – или из-за слабой воли, не смея идти против течения. Знаете, как в пословице: попал в стаю, лай не лай, а хвостом виляй… А дамы, которые его превозносят, – что же с них взять… Женщины находятся под обманом не искусства, а шума, производимого состоящими при искусстве.

– Известная история – женщина собственного ума не имеет, – по-своему понял его Павел Егорович. – Что ей кумушки наплетут, то и закон, – собственным умом жить боится.

– А на что женщине ум: её дело – дом и дети. И здесь надо с других пример брать, смотреть, как люди живут, а то дров наломаешь, не приведи, Господи! – возразила Евгения Яковлевна. – Пусть муж умом живёт, а жена за мужем, как нитка за иголкой.

– Это правда, – заулыбался Чехов. – Есть что пугающее в энергичных деловых и умных женщинах; я их, признаться, боюсь. Женщина обязана быть эдакой душечкой, во всём согласной с мужем и живущей исключительно его интересами. Если муж, к примеру, антрепренер, то жена ни о чём ином, как о театре и актёрах, и говорить не должна, – а если муж лесоторговец, то и жена должна беспокоиться, не упадет ли цена на древесину и почём нынче лес в Могилёвской губернии.

– Вот это так, это верно, – довольно закивал Павел Егорович, а Гиляровский подозрительно посмотрел на Чехова:

– Ты, что, Антон, ты это серьёзно? Это что же за философия такая?

– Кушай, Гиляй, кушай, – продолжая улыбаться, ответил Чехов. – Приятно смотреть, как ты кушаешь и пьёшь; сразу виден хороший человек. Если человек не пьёт, и не курит, поневоле задумываешься, уж не сволочь ли он?.. Что спорить о метафизике? Всё равно ни до чего не договоришься… А от еды такая приятность делается, что не надо и райских кущей.

– Не богохульствуй, Антоша, – строго заметила Евгения Яковлевна, а Павел Егорович подмигнул ему.

***

После обеда Павел Егорович пошел вздремнуть; Гиляровский хотел было помочь Евгении Яковлевне отнести посуду на кухню, но получил решительный отказ:

– Нет, хватит! Не мужское это занятие, вы меня как хозяйку позорите. Спасибо вам за помощь, Владимир Алексеевич, но пойдите лучше отдохните. Когда Павел Егорович проснётся, ещё чайку попьём.

– Пошли ко мне в кабинет, Гиляй, посидим, поговорим, – предложил Чехов. – Ты ведь набежишь, как ураган, и помчишься далее, а мы ещё долго будем жить воспоминаниями.

– Что поделаешь – работа такая, – рассмеялся Гиляровский.

– Завидую я тебе, – пожить бы так хотя бы годок, – вздохнул Чехов. – Ну, пошли в кабинет!

В кабинете они уселись на диван; Гиляровский достал из кармана большую серебряную табакерку и протянул Чехову:

– Попробуй моего табачку! Хороший табак, ядрёный.

Чехов осторожно взял горсточку и понюхал:

– С донничком? Степью пахнет донник… Эх, сесть бы сейчас на бричку на мягких рессорах, да проехаться по степи! Вот где раздолье, вот где воля!

– Я твою «Степь» наизусть помню, – сказал Гиляровский и прочитал по памяти: – «Над дорогой с весёлым криком носились старички, в траве перекликались суслики, где-то далеко влево плакали чибисы. Стадо куропаток, испуганное бричкой, вспорхнуло и со своим мягким «тррр» полетело к холмам. Кузнечики, сверчки, скрипачи и медведки затянули в траве свою скрипучую, монотонную музыку. Над поблекшей травой, от нечего делать, носятся грачи, все они похожи друг на друга и делают степь еще более однообразной... Для разнообразия мелькнет в бурьяне белый череп или булыжник, вырастет на мгновение серая каменная баба или высохшая ветла...» Прелесть! Ведь это же настоящая, настоящая степь! Прямо дышишь степью, когда читаешь.

– Скучно тебе было читать, скажи по совести? – спросил Чехов.

– Тихо всё, – читаешь, будто сам в телеге едешь, тихо-тихо едешь, – мечтательно потянулся Гиляровский.

– Вот оттого-то она и скучна тебе, так и должно быть. Моя степь – не твоя степь. Говорю тебе – ты опоздал родиться на триста лет... В те времена ты бы ватаги буйные по степи водил, и весело б тебе было! – Чехов засмеялся. А потом задумался и, глядя Гиляровскому в глаза, медленно проговорил: – Будет ещё и твоя степь. И ватаги буйные будут. Всё повторится, что было... И Гонты, и Гордиенки, и Стеньки Разины будут... Всё будет... И шире и грознее ещё разгуляется. Корка вверху лопнет, и польется; ведь в каждой станице таится свой Стенька Разин, в каждой деревне свой Пугачев найдётся... Сорвётся с цепи – а за ним всё стаей, стаей!.. Нельзя же гнить без конца; гниёт болото, гниёт, да и высохнет... И запылает от искорки торф в глубине и лес наверху!

– Да ты, Антоша, революционер! – расхохотался Гиляровский.

– Порядочный человек не может не стать революционером, глядя на мерзости русской жизни, а я хочу быть порядочным человеком, – внезапно горячо ответил Чехов. – Погляди на нашу власть: обыкновенно лицемеры прикидываются голубями, но политические – орлами, но не смущайся их орлиным видом – это не орлы, а крысы, и поступать с ними надо соответственно… Не я сделал зло этой силе, а она мне. Она опошляет и оглупляет всё, к чему прикасается; она делает людей негодяями. Для того чтобы остаться честным человеком, не пошляком и дураком, надо восстать против неё, – мы переутомились от раболепства и лицемерия. Невозможно всё время жить во лжи, чем бы её ни оправдывали, какие бы веские причины ни приводили, на какие бы традиции ни ссылались. Умный говорит: «Это ложь, но так как народ жить без этой лжи не может, так как она исторически освящена, то искоренять сразу её опасно; пусть она существует, пока лишь с некоторыми поправками». А гений: «Это ложь, стало быть, её не должно существовать».

Мы – накануне революции; все здоровые силы России сойдутся в общей ненависти к гнусной российской власти. Не так связывают любовь, дружба, уважение, как общая ненависть к чему-нибудь… Атмосфера сгущается; скоро появятся новые люди, которые смогут пойти дальше, будут честнее и строже нас. В сущности, быть порядочным человеком очень просто: надо быть ясным умственно, чистым нравственно и опрятным физически. Таким людям предстоит преобразовать всю российскую жизнь, очистить её от мерзости и пошлости… Мы не доживём до этого, но пусть они вспомнят нас добрым словом. Пусть грядущие поколения достигнут счастья; но ведь они должны же спросить себя, во имя чего жили их предки и во имя чего мучились!

– Ты революционер, – повторил Гиляровский. – Кой чёрт говорят, что Чехов мягкотелый интеллигент и пессимист, – тебе бы вступить в какую-нибудь подпольную организацию.

– Вот ты смеёшься, а знаешь, когда я отдал арбуз под видом бомбы тому полицейскому, я взаправду чувствовал себя так, будто принадлежу к бомбистам, – признался Чехов. – До чего должно быть приятно кинуть бомбу в какого-нибудь губернатора, а то и в самого царя. Они думают, что всемогущи, что могут безнаказанно творить гадости, что всё дрожит перед их властью, – и вот, нате вам, получите бомбу!..

У нас в гимназии, в зале, висел громадный портрет Александра Второго, под которым устраивались парадные церемонии, – продолжал он. – На них появлялись всякие важные персоны из числа городского начальства; они смотрели на нас, как олимпийские боги на простых смертных. Я трепетал перед ними, мне казалось, что страх к этим людям я давно ношу в себе. Самой внушительной и страшной силой, надвигающейся как туча или локомотив, готовый задавить, мне всегда представлялся директор гимназии; был ещё десяток сил помельче, и между ними учителя гимназии с бритыми усами, строгие, неумолимые, – и теперь вдобавок эти важные государственные лица. В моём воображении все эти силы сливались в одно, и в виде одного страшного громадного белого медведя надвигались на слабых и виноватых, таких, как я... А над всеми над ними возвышался царь со своими оловянными глазами и безжизненным взглядом. Он снился мне в ночных кошмарах: он гнался за мной по пустым улицам и куда бы я ни спрятался, я знал, что он меня отыщет. Эти кошмары долго преследовали меня и прекратились лишь после того, как царя убили. Ты не представляешь, какое облегчение я испытал, – виновато улыбнулся Чехов.

– Ты, что же, оправдываешь насилие? – спросил Гиляровский.

– Сказать «да» – язык не поворачивается; сказать «нет» – было бы неправдой, – ответил Чехов. – Власть сама порождает насилие, она взращивает то, что посеяла…

– Ладно, бог с ней совсем! Надоела эта власть хуже горькой редьки, – Гиляровский махнул рукой. – Расскажи-ка лучше, как тебе живётся здесь, ты теперь у нас дачник.

– Живу по заветам Жан-Жака Руссо: нахожу удовольствие в прелестях жизни на природе, – усмехнулся Чехов. – Отец мне помогает, он вошёл во вкус дачного бытия: каждый день копается на участке и записывает всё что было сделано в особую тетрадь. Скоро посадим крыжовник, а когда снимем урожай, буду всех угощать… А ещё я выписал вишневые деревья – хочу насадить целый сад. Пусть цветёт, когда и меня уже не будет…

– Тьфу ты, что ты затянул, как поп Лазаря! – в сердцах проговорил Гиляровский. – Начинаешь во здравие, а кончаешь за упокой!

– Смерть страшна, но ещё страшнее было бы сознание, что будешь жить вечно и никогда не умрёшь, – возразил Чехов. – Я особенно остро это чувствую, когда бываю в нашем уездном городе. Там скука, бессмысленное и тоскливое существование; обыватели пьют, развратничают, любыми способами наживают деньги, до которых патологически жадны. Даже семейства, считающиеся интеллигентными, поразительно пошлы и пусты. Один учитель при мне всячески поносил пушкинские стихи за чрезмерную вольность и говорил, что не следует праздновать в будущем столетие Пушкина, – он ничего не сделал для церкви…

К своим работникам и людям низшего положения эти «интеллигенты» обращаются на «ты», не считают зазорным обманывать их и безобразно ругаться из-за каждой копейки. Всюду грязь, как в физическом, так и в нравственном смысле, на что все жалуются, но никто палец о палец не ударит, чтобы сделать жизнь чище и светлее… Знаешь, Гиляй, русский человек – большая свинья. Я наблюдал во время поездки по Сибири, как он часто оправдывает неустроенность своей жизни отсутствием привоза, путей сообщения и тому подобное, а водка между тем есть даже в самых глухих деревнях и в количестве, каком угодно… Столько я всего насмотрелся, что тоска берёт; видения русской жизни безобразны, – и зачем Гамлету было хлопотать о видениях после смерти, когда самое жизнь посещают видения пострашнее?!..

– Да уж… – протянул Гиляровский, и наступила пауза. – Как твои братья, как сестра? – спросил он затем. – Здоровы?

– Совершенно здоровых людей нет; здоровы и нормальны только заурядные, стадные люди. К счастью или несчастью, мы не относимся к их числу, – болеем понемногу, но не так сильно, как брат Николай, которого унесла чахотка… А вообще надо радоваться, когда заноза попадает в палец, а не в глаз, – сказал Чехов.

– Это верно, – согласился Гиляровский. – Жаль, что я не застал твою сестру, – я ей тоже привёз гостинец, жена передала для неё.

– Маша принимает экзамены в гимназии вместе со своей подругой Ликой, этим очаровательным крокодилом, – с улыбкой сообщил Чехов.

– За что ты её так? – засмеялся Гиляровский. – Она кто?

– Она – широкая натура. Помимо преподавания в гимназии, даёт частные уроки французского языка, занимается переводами с немецкого, пробовала стать актрисой – и ничего у неё не получается. Бросает всё, за что берётся, упорно трудиться не хочет, но твёрдо уверена, что заслуживает большого счастья… На месте ей не сидится; любит шумные компании и вино, курит наравне с мужчинами; жизнь ведёт самую беспорядочную, хотя и жалуется на здоровье, – рассказывал Чехов. – А крокодилом я её назвал, потому что вспомнил одного знакомого помещика, которого изобразил после в «Медведе». Не смотрел в театре Корша моего «Медведя»?

– Хотел посмотреть, но не пришлось, – признался Гиляровский.

– Мне кажется, забавно получилось… Так вот, этот помещик говорит… Погоди, сейчас достану записную книжку… Вот оно: «Было время, когда я ломал дурака, миндальничал, медоточил, рассыпался бисером, шаркал ногами... Любил, страдал, вздыхал на луну, раскисал, таял, холодел... Любил страстно, бешено, на всякие манеры, чёрт меня возьми! Теперь меня не проведете! Довольно! Очи чёрные, очи страстные, алые губки, ямочки на щеках, луна, шёпот, робкое дыханье — за всё это я теперь и медного гроша не дам! Все женщины, от мала до велика, ломаки, кривляки, сплетницы, ненавистницы, лгунишки до мозга костей, суетны, мелочны, безжалостны, логика возмутительная! Посмотришь на иное поэтическое создание: кисея, эфир, полубогиня, миллион восторгов, а заглянешь в душу — обыкновеннейший крокодил!»

Гиляровский захохотал так громко, что зазвенели стёкла в окнах, а в дверь заглянула испуганная Евгения Яковлевна.

– И ещё кто-то смеет называть тебя унылым писателем! – выпалил Гиляровский. – Какие идиоты!..

– Лика тоже поэтическое создание, полубогиня, но и порядочный крокодил, – переждав его смех, продолжал Чехов. – Самое печальное, что ей удалось-таки укусить меня за сердце. Мы переписываемся, она приезжает в гости, и мне без неё скучно.

– Ну и давай бог! – сказал Гиляровский, сразу став серьёзным. – Я сам раньше женщин презирал, в гимназии все женщины для меня были «бабьё». В бурлаках мы и в глаза не видели женщин. В полку видели только гулящих девок, которых просто боялись, наслушавшись увещеваний полкового доктора. Потом, когда был в актёрах, почувствовал сердечное волнение при виде одной хорошенькой артистки. Провожал её до дома, принарядился: завёл пиджак и фетровую шляпу. Но тут началась война с турками, и я ушёл воевать, а когда вернулся, моя артистка была уже невестой другого… Думал, что вовсе не женюсь, однако встретил свою Машу, – и вот счастлив, дочь растёт.

– Куда мне жениться, я для этого не гожусь, – возразил Чехов. – Лёгкие слабые, кашляю; пока всё не так плохо, но вспоминая брата Николая… Чахотка, Гиляй, не подходящая вещь для женитьбы… К тому же литература – капризная дама, она требует к себе постоянного внимания и не терпит соперниц. Если мне и нужна жена, то, как осеннее солнце, которое лишь изредка появляется на небе. А Лика не такая: без общества она засохнет или пустится во все тяжкие, станет изменять мне, будет мучиться сама и мучить меня. Нет, Гиляй, ничего путного у нас с ней не выйдет, – он вздохнул, снял пенсне и тщательно протёр его. – Бог с ними, с этими экзальтированными барышнями, – займусь своим вишнёвым садом. Я насажу роскошный сад; он будет стоять весь в цветах, покрытый росой, – и при виде его тихая, глубокая радость опустится на душу тех, у кого хорошая чистая душа, и они улыбнутся детской улыбкой…

– Антоша, Владимир Алексеевич! – раздался голос Евгении Яковлевны. – Идите чай пить! Павел Егорович встал, вас ждём.

– Приезжай тогда и ты, Гиляй, посмотреть на мой сад, – Чехов крепко пожал ему руку своей горячей сухой рукой. – А пока пойдём к столу. Будем пить чай с вареньем, рассказывать смешные истории и слушать, как дождь стучит по крыше…

--------------------------------------------------------------------------

Другие книги скачивайте бесплатно в текстовом и mp3 формате на http://prochtu.ru

--------------------------------------------------------------------------