Прозу Олега Куваева отличает редкая искренность повествования, гармоничность, тонкая наблюдательность и точность в описании человеческих характеров, законченность образов, вера в человека. Характерной особенностью его творчества также можно назвать глубокое уважение к коренным народам Севера, их опыту выживания и адаптации к природным условиям Заполярья.
--------------------------------------------------------------------------
Олег Михайлович Куваев - В стране неторопливых людей
--------------------------------------------------------------------------
Скачано бесплатно с сайта http://prochtu.ru
Журнал “Вокруг Света” номер 4 за 1969 год
Олег Куваев
В СТРАНЕ НЕТОРОПЛИВЫХ ЛЮДЕЙ
1
Я возвращался на базу экспедиции из последнего маршрута по Чаунской тундре. Бабье лето в этом году на Чукотке задержалось до середины сентября. Уже наступили холода, в тенистых местах замёрзшие лужи не оттаивали даже днём, но дни стояли солнечные, безветренные.
В тундре было просторно и пусто. Летом воздух в ней кажется густым из-за птичьих криков, комарья и запахов. Сейчас комары исчезли, а из звуков остались только самые чистые: крики журавлей и гулкая перекличка гусей на сухих озёрах. Эти высохшие озёра, вода из которых ушла в мерзлотные трещины, лежали в тундре, как блюдца из тёмной керамики. Берега их густо поросли полярной берёзкой. Гуси любили бывать на этих озёрах весной, но их не было тут летом, когда они не могли летать из-за линьки и перебирались к большим полноводным озёрам, где легко уплыть от человека или другого врага. Сейчас гуси кричали трубно и громко, точно прощались до весны с излюбленными плантациями брусники и чёрных ягод шикши. За лето у них отросли новые перья, и они ни черта не боялись: летали над тундрой низко и ещё издали разворачивались, как тяжёлые ракетоносцы, чтобы взглянуть на меня.
...Я вышел к реке Паляваам, которая в своих низовьях сливается с Чауном, и они вместе впадают в Чаунскую губу.
Река обмелела за лето, и на дне были видны камни, обросшие тёмно-зелёным илом. Паляваам — быстрая горная река, но сейчас вода текла беззвучно. Я вышел на обрывистый берег, уселся, прислонив спину к рюкзаку, и закурил трубочку. Чуть ниже меня по течению начинался перекат. Тёмная вода обмывала в нём тёмные камни. Выше находилась заводь. В воде цвета чёрного зеркала отражались голые кусты ивняка.
По заводи плыл гусь. Огромный старый гуменник плыл вниз по течению. Сквозь воду я видел, как он медленно и зябко шевелит оранжевыми лапками, а порой поджимает их. Я сидел, боясь шелохнуться. Гусь плыл как-то задумчиво. Похоже было на то, что он озирает последние памятные сердцу места. Подплыв к перекату, гусь развернулся на месте и тем же прогулочным ходом поплыл обратно. Я потянулся за ружьём, но передумал. В рюкзаке у меня уже лежал один гусь на ужин, а этот задумчивый малый явно нравился мне. Гусь проплыл до конца заводи и скрылся в боковой протоке.
Широкая долина реки уходила на восток, к верховьям. На юге торчала синяя стена Анадырского нагорья. На верхушках сопок и на высоких перевалах уже лежал ослепительно белый снег. Точнее, снег казался слегка фиолетовым, как и воздух над ним. Фиолетовый свет складывался с жёлтым светом бабьего лета над жёлтой тундрой — спектральная каёмка шла вдоль подножия гор на сто, а может, и на все триста километров...
С одного из таких перевалов я пытался недавно найти то место, где однажды, стрельнув навскидку, приобрёл пучок куропаточьих перьев за полсотни рублей. Куропатка села прямо на палатку, я был внутри, ружьё под рукой, и казённая палатка стоила как раз пятьдесят рублей на теперешние деньги. Тогда куропатки ещё садились на крыши, а яростные весенние куропачи угрожающе кричали «кэрр-кхи» на людей. На ослепительном весеннем снегу их не было видно, виднелись только налитые кровью брови. На снегу красные брови казались чёрными. Так они и бегали: сгусточки крика и чёрной весенней крови. В те недавние времена охотились с пистолетом, чтоб не таскать ружьё. И вода была чистой. Хариусы ловились на примитивную снасть — привязанный к пальцу кусок лески с крючком.
Теперь река текла густая от взвешенного в ней песка, ила и прочей промывочной мути, которая сопровождает добычу золота. Я смотрел на знакомую долину Ичувеема, где начинал службу сразу после геологоразведочного института, и не узнавал её. Долины не было — был производственный плацдарм. Напротив устья ручья Быстрого, где когда- то мы разматывали с походных катушек электроразведочные провода на травке, пытались заменить наукой грубое дело шурфовки, сейчас скрипела, грохотала и охала железом металлическая громада драги.
За рекой привычно синел Ичувеемский массив — отдельно положенная горная туша. Он вроде не изменился, но я знал, что с той стороны его долбали, сверлили и рвали взрывчаткой, ибо там обнаружили ртуть. За массивом начиналась долина ещё одной реки, и она тоже сейчас содрогалась от шурфовочных взрывов и рёва бульдозеров, сгребающих золотоносный песок.
Здесь, по борту долины Ичувеема, торчали столбики электропередачи. Они сильно выделялись на плоской тундре. По серой ленте трассы катились мокрые блестящие коробки грузовиков. Шёл извечный чукотский дождик. Грузовики катились к золотому прииску, тому, что первым на Чукотке дал промышленное золото.
Я мысленно окинул взглядом Чукотку — от Уэлена до тех мест, где начинается царство Колымы. «Вся Чукоция есть не что иное, как громада голых камней», — вспомнил я слова капитана Биллингса. «Громада голых камней»! — смешно говорить. Но ведь писал же об этом капитан Биллингс в давние времена. Я видел её воочию, с её кочковатой прибрежной тундрой, тёмными округлыми сопками, горными долинами, озёрами, наледями, низкорослой осокой, красными обрывами морских берегов. С ярангами её пастушьих стойбищ и новенькими домами первых чукотских городов. С её посёлками, молодыми рабочими посёлками у рудников и приисков, и пропахшими звериным жиром древними охотничьими селениями. С её тысячекилометровыми автотрассами, с её оленями, тракторами, собаками, драгами.
С ее людьми.
2
В тундре и горных долинах я видел чукчей — лёгких людей, высушенных ветрами и тяжёлой пастушьей работой. На побережье — другой народ, кряжистый и груболицый, — эскимосы и чукчи-охотники. Они издавна плавают по ледовитым морям в поисках морского зверя. Борьба с холодом и льдом сделала их самыми выносливыми, верно, мореходами в мире.
Эскимосы — этот одержимый манией заселения полярных пределов народ — освоили в давние времена Берингов пролив, заселили побережье Аляски, узнали про Баффинову землю и махнули туда. Заселив лютые острова Канадского архипелага, они узнали о Гренландии. Но и в Гренландии они не успокоились, пока не добрались до самой северной точки этой земли. Дальше идти было некуда, впереди был полюс. Но я уверен, что они и к полюсу сбегали поискать землицы. И если бы там эта земля нашлась, будьте спокойны — там жили бы эскимосы.
Но колыбель эскимосов — берега Берингова пролива. Родина их в Сирениках, открытых всем ветрам Берингова моря, в туманном Чаплино и Наукане, где сложенные из камня и торфа дома лепятся на скалистом обрыве, точно горские сакли. Эти посёлки уже были, когда на месте древних европейских городов ещё царствовали дикий лес, пустоши и травы.
Заселение трудных для жизни мест наложило особый отпечаток на духовный облик эскимосов и их полярных собратьев — чукчей, хотя чукчи предпочли остаться на Чукотке. И тот и другой народ ведут себя так, как будто любая краткая стоянка и есть их дом. Уют создаётся мгновенно, так как они обладают потрясающим знанием свойств окрестного мира. Точное знание и неторопливость — вероятно, именно эти
качества помогли им совершить свой географический подвиг.
Неторопливость и точное знание — эти черты прежде всех иных всплывают в памяти, когда я вспоминаю то, что удалось наблюдать мне в стойбищах, в глубине тундры и на побережье — в домах из архангельской брусчатки. Привычки, сложившиеся веками, мудрые, как всякие древние привычки.
3
Вельботы лежали на берегу, одухотворённые, как всякие морские суда. Был июль, начало лета. Стоял мёртвый штиль. Прибрежные скалы отражались в бухте Преображения с открыточной реальностью. От воды шёл йодистый запах морской капусты. Он смешивался со сладковатым и чистым запахом звериного жира, которым было пропитано дерево вельботов.
Старик Анкаун сидел на гальке. Он ждал южный шторм. Насчёт шторма он был индивидуалистом и даже «врагом» общества. Интересы общества некоторым образом шли вразрез с нынешней заботой Анкауна — Анкауну нужен был байдарный киль, а обществу не только байдара, но и погода для охоты. Я пришёл к Анкауну потому, что хотел увидеть работу байдаростроителя. Великим мастером Анкаун себя не числил хотя бы потому, что великие мастера по традиции жили в прошлом. Он собирался построить среднюю байдару грузоподъёмностью на тонну для работы поселковых охотников во льдах. Великие же мастера строили, по его словам, гиганты «большие, как пароход», вмещавшие в дальних морских походах по тридцать охотников с женщинами, детьми, собаками и скарбом.
Шторм пришёл, отбушевал трое суток и стих, сменившись туманом, липким как манная каша.
Анкаун отправился осматривать берег. На берегу лежали изорванные ленты морской капусты, сморщившиеся почерневшие медузы. Резко, по-нашатырному пахло йодом. В тумане по берегу расхаживали чайки, искали добычу. Из-за оптических свойств тумана они казались огромными, как птица Рух. Анкаун птицы Рух не боялся, хотя и не читал университетского курса «Оптики» Ландсберга.
— Всегда в туман так, — формулировал он, глядя на огромных, как лошади, чаек.
Валялись разбитые ящики с надписями на всех языках мира, обломки досок,/ далеко от воды лежали бимсы с какого-то деревянного корабля с вырванными гнёздами железных болтов. Концы их были измочалены во время странствий вдоль неведомых берегов. Словом, это были обычные подарки южного шторма. Но Анкаун искал деревце на байдарный киль. Оно должно было быть вырвано с корнем, так, чтобы корень был толст, шёл перпендикулярно к стволу и был цел.
Нашёл он его только к вечеру километрах в десяти от посёлка. Берег здесь был скалистый, и деревце лежало между двумя валунами, вбитое туда ударами воды. Анкаун размотал длинный ремень, которым была подпоясана кухлянка, соорудил из обломков досок и ремня рычажный механизм и извлёк деревце. Потом он отбуксировал его по воде на ровный галечник, покурил и лишь после этого приступил к осмотру. В общем дерево было коротковато и в стволе и в отростке корня, но Анкаун решил его взять. Он вытащил дерево на волноприбойный вал и воткнул в гальку кусок доски, чтобы его легко можно было обнаружить с моря.
Через неделю охотники привезли его на вельботе. Несколько дней Анкаун коптил дерево в дыме костра и тюкал по нему чем-то вроде топорика — лезвие в этом орудии шло перпендикулярно рукоятке. Мне показалось, что такой инструмент не так уж удобнее обычного топора, но великие мастера... в общем у них были такие топорики. Недостающие концы он нарастил и обмотал размоченным моржовым ремнём. Ремень высох и придал им крепость стальной конструкции.
В это время женщины готовили выбранную Анкауном моржовую шкуру. Они натянули её на земле на крепко вколоченных колышках. Шкуру мочили дожди, обдувал ветер, она постепенно вытягивалась и начинала звенеть под пальцами. Тогда женщины с непостижимым искусством расслоили её надвое по толщине. Скреплённый ремнями каркас был уже готов. Двойные верхние обводы были прикреплены к килю ремнями. Ремнями же крепились шпангоуты. Каркас выглядел ажурной игрушкой. Мы вдвоём перенесли его на шкуру. Анкаун прорезал ножом первую дырку, просунул толстый ремень, перехлестнул край шкуры через верхний обвод и закрепил ремень на втором обводе. Потом прорезал вторую дырку. Так к вечеру появилась байдара. Анкаун поливал её водой, натягивал ослабшие ремни и обрезал ненужные куски обшивки.
И наконец наступил день, когда байдара была выставлена на стойки. Трое мужчин легко несли на плечах судно грузоподъёмностью свыше тонны. Тугая звенящая шкура обтягивала каркас без единой морщинки. Она просвечивала на солнце, словно ломтик лимона. С лёгким килевым носом, обтекаемая, словно вылитая из цветного стекла вдохновенным стеклодувом, байдара сама просилась в море.
«Я, конечно, не самый великий мастер, но...» — думал, глядя на неё, Анкаун.
Чукотскую, или эскимосскую, байдару можно, я думаю, поставить в истории человечества в один ряд с колесом. И в тех владивостокских вельботах, что лежат около воды возле чукотских посёлков, как во всяком морском судне — пусть оно построено по чертежам, рассчитанным с применением всей современной математики, — есть та одухотворённость, которая была вложена когда-то в своё дело великими мастерами прошлого, а среди них и предками Анкауна.
4
Человек, зашитый в оранжевый мех, висел на шесте, воткнутом в снег. Он напоминал куклу, сделанную неумелыми руками: нарастопырку руки с наглухо зашитыми рукавами, нарастопырку ноги в глухих меховых штанинах без ступней. Морозный ветер с приморской тундры раскачивал человека на петле, вшитой в тыльную часть комбинезона, он чмокал губами во сне и улыбался. От роду человеку было четыре месяца, звали его Колька, если угодно — Николай Николаевич Калянто.
Колькина мать хлопотала неподалёку. Она выколачивала иней из шкур разобранного спального полога кривой колотилкой оленьего рога, похожей на бумеранг. Она лупила «бумерангом» по шкурам, точно они были исконными врагами всего женского рода.
Колькина бабка шуровала примус в чоттагыне — внешней части яранги. Бабка орудовала с примусом, стоящим на ящике из-под печенья «Привет», вслушивалась в хлопанье колотушки и удовлетворённо кивала головой. В дни её юности энергичное выбивание инея из шкур считалось одной из главных женских добродетелей.
Примус взревел, и раздался плач Кольки.
— Хек! Хек! — крикнула ему мать. Точно так же она кричала на оленей при перекочёвках. Колька услышал знакомый голос, знакомое «хлоп-хлоп» колотушки и успокоился: всё в порядке. На всякий случай он приоткрыл глаза и увидел красный снег, залитый светом вечернего февральского солнца. Тут тоже было всё в порядке, Колька закрыл глаза и заснул. Что он видел во сне — неизвестно. Мать кончила лупить по шкурам, подошла к висящему Кольке, вытащила из прорехи комбинезона ком мягкой травяной ветоши, которая, так и есть, была мокрой, заложила туда новую ветошь, тёплую, мягкую и сухую.
Колькин дед с молодым Теркинто гонялся в это время за снежным бараном, которого заметил ещё вчера. А отец сидел в полутора километрах от яранги в вырытой в снегу ямке и курил махорку. Самодельная чукотская трубка могла вместить полпачки моршанской. К трубке был привязан красный радужный кисет на ремешке и медная ковырялка. Первая модель такой трубки была сделана лет сто назад, и родилась она от великого чукотского практицизма. В те времена табак был в крупной цене, и чукчи мгновенно приспособились класть на дно трубки мелкие тальниковые стружечки. Стружки вскоре пропитывались никотином покрепче табака, и их можно было курить, положив на дно новые тальниковые стружечки, которые вскоре можно было курить, положив на дно...
Ветер относил махорочный дым на оленье стадо. Олени слышали запах дыма и спокойно копытили снег, уверенные в прочности земного существования. Если дым уносило ветром, особенно нервничали важенки: приближалась пора отёла.
Беспутные быки, которых не укротили неважные зимние корма, задирались друг перед другом. Так, для тренировки. Годовалые бычки вежливо учились у старших.
Если судить по одежде, Колькиного отца можно было принять за законченного пижона. Узкие меховые брюки из белого камуса были сшиты на манер спортивного трико. Ослепительно белая кухлянка была оторочена внизу квадратиками меха со лба оленя. Достоинство шапки мог понять только посвящённый. Она была оторочена ценным мехом росомахи, который не индевеет от дыхания в любой мороз.
Одежду шила Колькина мать. Меня всегда поражало совершенство чукотского костюма, и не раз приходило в голову, что спецодежда полярников, можно сказать, была «списана» с него. Но в массовом изготовлении утеряла многое из того, что вносили в неё практицизм и выдумка северных народов. Потому в ней сейчас пока неизвестно, чего больше — тяжести или неудобства. Отрадно читать, что присматриваются сегодня к тому, что придумано за века этим народом, что, скажем, такой-то архитектор создал проект города для Дальнего Севера, найдя смысл в конструкции яранги, а в таком-то конструкторском бюро придумали нарты, именно нарты, но с мотором.
...Второй пастух, Ульхуги, отправился на коротких плетёных снегоступах осмотреть окрестности: не видно ли волчьих следов. Когда он вернётся, они пойдут за сменой, так как дежурили здесь с пяти утра, наскоро позавтракав мороженым мясом с нерпичьим жиром и чаем.
Олени тревожно захоркали. Один геройский бык выскочил вперёд, взрыл снег и на всякий случай попятился обратно. Важенки задрали головы, готовые убежать.
Из овражка выросла шапка, ствол карабина, потом сам Ульхуги, коричневый, как медведь. Как медведь, он вперевалку косолапил на снегоступах. Но впечатление неуклюжести было чисто внешним. Так косолапить Ульхуги мог полста километров без передышки. А надо — и больше.
Колькин отец набил трубку свежей порцией махорки и протянул её подошедшему Ульхуги. Тот откинул повисшую на ремешках шапку и взял трубку. От черноволосой головы его валил пар и смешивался с махорочным дымом. В сумерках пар от головы Ульхуги поднимался белым облаком, а дым сразу же исчезал, потому что и воздух стал цвета синеватого махорочного дыма.
Шум оленьего стада — шорох взрываемого снега, хорканье самцов, чёткий хруст снега под копытами — постепенно стихал, и сам воздух как бы замер, скованный сорокаградусным морозом. Путь, где прошло сегодня пасущееся стадо, выделялся тёмной полосой перекопанного снега, клочьев ягеля, травы, перевёрнутых камешков. Сейчас там было царство мышей, куропаток и зайцев, которые двигались вслед за стадом, сдирающим снег.
Гряда сопок на севере стояла иссиня-чёрной стеной. Над стеной висели колючие, с блин величиной звёзды. Над сгрудившимся стадом поднималось белое облачко испарений, и олени застыли в этом облаке, ибо наступила ночь — время оленьих страхов от древних до наших дней.
...Полог был собран. Из двери чоттагына на снег падал красный клин света от реактивно гудящего примуса. Иззябшие пастухи сняли в чоттагыне верхние кухлянки, брюки и торбаса, приподняли занавес полога и пролезли внутрь, где было тесно, тепло и светло от трёх стеариновых свечек, прилепленных к древним каменным жирникам. Колька лежал на полу, гулькал и пускал пузыри. От снега его отделял двойной слой шкур и толстый матрац, во всю площадь полога, набитый теплоизоляционной полярной осокой, той самой, которую Нансену собирали в Сибири, когда он готовился к походу через Гренландию на лыжах. Колькина бабка просунула в полог узкое деревянное блюдо с дымящимся мясом. Мясо было сварено по единственно правильному рецепту: мелко нарезанным его положили в холодную воду и сняли, как только вода закипела. Все витамины остались при нём, и Колька маленько его пожевал. Ульхуги и отец долго ели, первый раз за день, потом долго пили кирпичный чай. От свечек, чайника и мяса в пологе стало жарко. Они сняли пыжиковые рубашки и остались в одних брюках. Поев, немного поговорили о волках и мгновенно уснули каменным пастушьим сном. Им было вставать в пять утра, наскоро завтракать мороженым мясом, обмакнутым в нерпичий жир, и идти к стаду. Колька тоже проснётся вместе с ними, и отец не преминет заметить, что Колька будет пастух, раз рано встаёт, и даст ему тонко нарезанного мороженого мяса. Беззубый Колька будет мусолить его, и отец, как всякий отец, не преминет похвастать, что парень чувствует вкус сырой оленины — еды мужчин и пастухов.
В это время старик Канто, Колькин дед, и молодой Теркинто, зря промотавшиеся день за хитрым снежным бараном, были у стада. Старик Канто лежал за снежным застругом, курил и смотрел на звёзды, похожие на морских ежей. Мысли его шли вперемежку от пастушьей звёздной мифологии к скорому отёлу и к тому, что пора кочевать для этого в закрытые от ветра долины с хорошим ягелем, пора бы и ветеринару уже побывать здесь. От отёла мысли шли к приезду Большого Семёна, который привезёт керосин, муку и новости. Ещё думал старик о сыне, Колькином отце. Хорошо, что тот, хоть и учился в интернате, стал пастухом, как и он и Теркинто. На бульдозерах ездить есть кому, и в самолётах хватает кому летать. Хороший пастух ой как нужен в их посёлке. А заработки — заработки не хуже, чем на приисках.
А молодой Теркинто обходил стадо и думал о том, не забыл бы Большой Семён батареи для «Спидолы», которая еле хрипит. Ещё он думал о посёлке, где электричество, дома из архангельской брусчатки, кино и танцы ежедневно, не то что здесь, у пастухов, хоть они из того же колхоза. Заезжий лектор два года назад говорил о ярангах из пластика на невесомом алюминиевом каркасе с газовым отоплением в ванной комнате. Теркинто хохотнул, вспомнив эту лекцию. Алюминий на таком морозе можно ломать пальцами, а пластик — прошлый год купил он сумку из пластика, на другой день был мороз, и она потрескалась, как стекло.
Теркинто прислушался к тишине вокруг стада и подумал: хорошо бы поместить в углу полога телевизор, иначе на кой чёрт богатые пастушьи заработки. Впрочем, телевизор в нарте не увезёшь.
Колька ничего не думал, ибо не умел, и сны видеть он не умел, а если бы умел, то наверняка видел бы громадных тундровых волков, стратегически залёгших в ложбинках вокруг стада. Впрочем, у отца, деда, Ульхуги и Теркинто на сей случай всегда наготове карабин с досланным патроном. Только крутни затвор и — бей по пастушьей науке навскидку.
5
О крае, где долго жил и работал, трудно рассказать на нескольких страницах. Грустно пропускать многое из того, что пережито, что оставило во мне свои впечатления...
Но уж никак не забыть мне одну девчонку, с которой мы познакомились на мысе Нутепельмен, ограничивающем с запада залив Креста. Тогда ей было пять лет. Она провожала наши вельботы, одетая в крохотный меховой комбинезон, какой носят на Чукотке женщины и дети. Поверх комбинезона было красное платьишко, на голове красный платок. В этом наряде среди серой гальки пустынного берега она напоминала полярный мак, который встречается изредка в диких развалинах камня. Она махала грязной ладошкой, как машут во всех странах мира дети железнодорожных окраин, провожая гремящие поезда.
--------------------------------------------------------------------------
Другие книги скачивайте бесплатно в txt и mp3 формате на http://prochtu.ru
--------------------------------------------------------------------------