Эльвира Валерьевна Барякина - Аргентинец - Эльвира Валерьевна Барякина
Скачано с сайта prochtu.ru
Клим Рогов приехал в надменный Буэнос-Айрес, не имея ни гроша и не зная ни слова по-испански. Он превратился в блестящего журналиста, любимца публики. Днем — норовистая редакция, вечером — танго на тротуарах, залитых солнцем и вином. В мае 1917 года он получил телеграмму: в родном Нижнем Новгороде ему оставили наследство.
Клим не был дома десять лет и мало что понимал в делах северного полушария. Он не узнавал Россию: страна завралась, запуталась, подставила себя проходимцам со смешным названием «большевики»... Надо было поскорее возвращаться в Аргентину, но Клим прогуливал дела, как двоечник уроки.
Как уезжать, если тут Нина Одинцова, женщина, от которой на сердце такое смущение и непокой? Клим остался с ней, несмотря на войну и революцию, несмотря на вполне оправданный страх перед всемирным потопом, когда у тебя нет ни ковчега, ни знакомого Бога.
Эльвира Барякина
АРГЕНТИНЕЦ
ГЛАВА 1
лето 1917 года
1.
В порту Буэнос-Айреса Клима Рогова провожали всей редакцией.
— С ума сошел — ехать в Россию! — ахала корректорша Росита Эскалада, чернобровая сеньора с нежным сердцем. — Там война и беспорядки — избави нас Святая Дева от таких напастей!
Клим уверял ее, что ничего страшного с ним не случится: февральская революция в Петрограде была бескровной, царь добровольно отрекся от престола, и теперь в России установилась власть либерального Временного правительства. А что до войны — так она идет вдоль западных границ, за сотни верст от Нижнего Новгорода, куда он направляется.
— Не забывай, у тебя всего три месяца отпуска, — повторял главный редактор. Клим был любимцем читающей публики и его сатирические заметки приносили газете La Prensa немалые деньги.
— Будет ужасно обидно, если немцы потопят твой пароход, — подначивали Клима собратья-журналисты.
Он в сотый раз повторял, что немецкие подводные лодки патрулируют Атлантику, а он едет в обход, через Тихий океан.
Напутствия, объятия, клятвы отправлять телеграммы из каждого порта... Сеньора Эскалада утирала глаза и обещала молиться за Клима перед сном.
До Владивостока он добрался без приключений и там сел на поезд.
Клим не был в России десять лет. Волновался, приглядывался, морщился: «О, черт... черт...», когда видел загаженные полустанки и неграмотных солдаток, приходивших узнать о положении на германском фронте.
Тревога пополам с нежностью: страна завралась, запуталась. На каждом углу митинг, на каждом заборе — плакаты, где ярче всего — слово «долой». И тут же восхитительный запах сосновых лесов; вокзальные часы, играющие «Коль славен наш Господь в Сионе»; девочка, принесшая туесок крыжовника: «Купите, дяденька!»
Путешествие затягивалось. Забастовки железнодорожников — бессмысленные и грабительские — вконец истерзали транспорт. В Самаре поезд в очередной раз встал — путейцы требовали отставки какого-то министра.
Потеряв последнее терпение, Клим ринулся к начальнику станции:
— У меня уже половина отпуска ушла на дорогу. Хоть какие-то поезда ходят?
Тот только руками развел:
— Ничего не ходит, сидите и ждите. Или пересаживайтесь на пароход.
Клим нанял лихача и понесся к пристаням. Кассы были заколочены, у крыльца слонялись дезертиры в рваных шинелях. После революции солдаты полками снимались с фронта, переделывали винтовки в обрезы и отправлялись по домам. Воевать за царя и Отечество уже никто не хотел.
— Гранаты, револьверы надо? — подмигнул Климу веселый солдат с подкрученными усиками.
— Да это иностранец! — отозвался кто-то. — Вон у него все чемоданы в заграничных марках. Нужны ему твои гранаты...
Клима все принимали за иностранца: светлый костюм, лицо по-актерски бритое, по-южному загорелое, нерусская стрижка с длинной челкой.
— Мне билет до Нижнего требуется, — произнес он.
— Ба, да он по-нашему говорит! — изумились солдаты. — Откуда ты, мил человек?
— Из Аргентины.
Они никогда не слышали о такой стране. Клим объяснил, что она находится в Южной Америке; когда в России лето, там зима; жители — эмигранты из разных стран, но все говорят на испанском языке.
— А народ у вас богатый?
— Приезжим поначалу несладко, но выбиться в люди можно.
Над рекой раздался пароходный гудок.
— Беги, а то «Суворов» тебя ждать не будет, — сказал веселый солдат. — Может, тебе свидетельство о ранении надо? Купи, а то жрать охота, мочи нет.
Пообещав рубль на чай, Клим велел дезертирам тащить багаж на пристань.
Трехпалубный красавец «Суворов» уже стоял под парами. У сходней милиционеры с красными нарукавными повязками сдерживали толпу баб:
— Не велено пускать на пароход!
Те ругались:
— Чего народ зря томите? У нас билеты куплены...
— Мешочника одного ловим. Он, сукин сын, спекулировал на базаре.
Бабы сразу притихли — каждую можно было арестовать за то же самое. У одной наверняка мука в коробе припрятана, у другой — сахар.
Начальник милицейского отряда спорил с небритым капитаном. Он ему слово, а тот — в рупор — десять:
— Пропадите вы пропадом со своим обыском! — И крыл матюками новую власть.
Клим покосился на милиционеров — сопляки, мальчишки, записавшиеся в «силы правопорядка», чтобы не идти на фронт.
— Эй, слышь, аргентинец, может, тебе штык сгодится? — не сдавался веселый солдат. — У нас много всего ненужного.
Клим усмехнулся:
— Нет ли у вас ненужного начальника, чтобы разогнать этих орлов? А то ведь они не уймутся, пока взятку с капитана не получат.
— Да мы их сейчас гранатой на испуг возьмем!
За три рубля была проведена блестящая операция: при виде фронтовиков милицейских юношей как ветром сдуло.
— Мерси и добро пожаловать в революционную Россию! — сказал веселый солдат, получая гонорар.
Бабы-спекулянтки ринулись к сходням.
2.
Шумя гребными колесами, «Суворов» медленно разворачивался. В каюте было душно, пахло мылом и нагревшейся на солнце клеенкой. Солнечные блики дрожали на стене.
За десять лет ничего не изменилось на волжских пароходах: диван, койка, застланная красным шерстяным одеялом, привинченный к полу столик, на стене лампа под матовым колпаком.
Клим повесил пиджак на спинку стула. Слава богу, поехали. Люди с ума сошли: каждый страдает от тыловой неразберихи, и каждый вносит в нее свою лепту — кто бастует, кто грабит, кто взятки вымогает.
Мальчик, приставленный к пассажирам первого класса, принес чай. Все как раньше — серебряный поднос, подстаканник с гнутой ручкой, долька лимона на блюдце... Только не было больших золотистых сухарей с миндалем: Временное правительство объявило хлебную монополию, и все мучные изделия тут же пропали.
Клим запер за мальчиком дверь. Ему показалось, что за стенкой кто-то дышит, как собака в жару. Прислушался — вроде ничего, кроме шлепанья плиц по воде. Он вернулся к столу, взялся за газету.
И все-таки вот оно: судорожное дыхание, шорох — в стенном шкапу кто-то прятался. Клим встал, распахнул дверцу... и замер от удивления: внутри на мешке сидел татарский хан: маленький, со всклокоченной бородой, в трясущихся руках — крохотный перочинный нож.
— Зарежу! — сказал он придушенным голосом.
— Чаем оболью, — пообещал Клим. — Вылезайте отсюда.
Хан смутился:
— Извините, Христа ради... Милиционеры, гады, чуть не поймали... Я в каюту сунулся — тут никого не было... Не знал, что вас сюда подселят.
Ему было лет сорок пять. На голове — засаленная тюбетейка, под ватным халатом — френч с распахнутым воротом. Под ним розовая рубаха. Далее шли златые цепи, шнурки и веревочки.
— Почему милиция за вами гналась? — спросил Клим.
— Сапоги хотела снять, а я не дался.
Сапоги у него действительно были хорошие: за такие можно угодить под арест — для выяснения личности и конфискации имущества.
— Я управляющим служу на графском заводе, — пояснил хан. — У нас в Нижнем Новгороде запчастей не добыть, все производство на оборону работает, вот и пришлось к одному скупщику-татарину ехать. Заодно и для себя кой-чего приобрел. — Он поднял полы халата, показывая обновки.
— Вы из Нижнего? — удивился Клим.
— Ну! Григорий Платоныч Купин — не слыхали?
Хан оказался не ханом, а мещанином с Ковалихи.
Вскоре мальчик-слуга принес в каюту еще один стакан чаю.
— Наш город — самый что ни на есть первый в России! — громко хвастался Григорий Платонович. — Три пивоваренных завода, один мыловаренный. К нам из Риги семь фабрик эвакуировали — от немцев подальше. А Сормово наше знаете? Паровые котлы новейшего образца! — Он выкрикивал каждое название как на аукционе. — Большая Покровская освещается электричеством, городской театр — роскошнейшее здание, на главных улицах имеется асфальт для удобства пешеходов.
Клим улыбался: знакомые с детства слова, нижегородская торговая привычка рекламировать все что ни попадя. Узнаю, узнаю «карман России»...
— Как Нижегородская ярмарка?
— Самая большая в мире, — заверил Григорий Платонович, — два миллиона посетителей за сезон! Правда, это до войны было... — Он похвалялся даже купцами, разбогатевшими на военных подрядах: — Строимся, милостивый государь! Вот приедете в Нижний, у вас чемоданы из рук попадают от восторга — таких домов наворотили! Везде фонтаны, оранжереи... Вы где остановитесь? Я вам чудные номера могу порекомендовать: как раз на Ярмарке, пока она не закрылась до следующего года. Справа электротеатр, слева просто театр, напротив — ресторан с музыкой.
Клим покачал головой:
— У меня собственный дом на Ильинке — наискосок от Мариинской гимназии. Я наследство еду получать.
Григорий Платонович поперхнулся и долго кашлял, вытаращив глаза.
— Вы не сынок ли окружного прокурора? — спросил он, отдышавшись. Посмотрел на Клима, на заграничные чемоданы на полке. — А вас ведь давно поджидают: народ все мучается — кому достанется папашенькино богатство? — Голос его стал крайне учтивым. — Вы, стало быть, из самой Аргентины добирались? Как там изволили поживать?
Клим пожал плечами:
— Работал журналистом в газете. Из адвокатской конторы письмо прислали: душеприказчик отца, некто доктор Саблин, просил приехать и принять имущество.
— Знаем мы этого Саблина! — вскричал Григорий Платонович. — Он в прокурорском доме два этажа снимает. Папенька ваш — Царствие ему Небесное! — в отставку подали и начали дела крутить: очень разбогатели. А как узнали об отречении царя, так с ними удар и сделался.
Клим слушал его в удивлении.
— Откуда вы все знаете?
— Моя графинечка с Саблинской семьей дружит: то и дело друг к другу в гости шастают. Так что я о вас наслышан. — Григорий Платонович спохватился и изобразил на лице скорбь: — А насчет папеньки — примите мои искренние соболезнования.
3.
Климу было семнадцать лет, когда он сбежал из дому — с твердым намерением никогда не возвращаться. Он считал себя взрослым: подкручивал перед зеркалом едва пробившиеся усы, покупал папиросы «Графские» и торопливо курил за поленницей на заднем дворе.
В гимназии Клим давился варягами и гипотенузами, а латинские словари использовал исключительно для прикрытия — чтобы, схоронившись за ними, упиваться остроумным Марком Твеном.
У Клима было две жизни. В одной звучали веселые марши, исполняемые на фортепьяно, взлетали самодельные петарды и спасались пленные, попавшие в лапы врага во время налета на монастырский сад.
В другой жизни отец брал Клима в канцелярию и приобщал к делам: зачитывал вслух жалобы в Правительствующий Сенат и решения Кассационного департамента.
К прокурору то и дело стучались молодые помощники присяжных поверенных — вежливые, боязливые, с кожаными портфелями под мышкой и эмалевыми университетскими значками на груди. Отец говорил им, что Клим тоже поступит на юридический, непременно в Москве. Те уважительно кивали:
— Прекрасный выбор.
Клим слушал их как преступник, которому грозит пожизненная каторга. Когда он заявил отцу, что не желает быть юристом, тот выдал ему тетрадь и заставил исписать ее латинским изречением Ego sum asinus magnus — «Я большой осел».
Шел 1907 год, только что отгремела первая революция, хотелось добиваться справедливости или с честью погибнуть на баррикадах. Клим не знал, что ему делать с собой. Мама умерла, все знакомые трепетали перед окружным прокурором — совета спросить было не у кого.
Клим с друзьями побаловались: ночью поменяли вывески на зданиях. На духовной консистории появилось «Распивочно и на вынос», на окружном суде — «Стриженая шерсть оптом и в розницу», на губернаторском дворце — банка пиявок с аптекарского магазина.
На следующий день преступники явились в гимназию как ни в чем не бывало. Смотрели свысока на онемевших от восторга младшеклассников — слухи о происшествии уже разнеслись по коридорам. Душа надеялась на скандал с публикациями в газетах.
Приехал директор, вошел в класс. Все встали, грохнув крышками парт.
— Кто это сделал? — крикнул он и ткнул в первого попавшегося ученика: — Ты?
— Я.
Клим поднял руку:
— И я.
— И я, и я! — загремело по классу.
Это был бунт на корабле.
— Та-а-ак, разберемся! — пообещал директор и исчез.
Мальчишки вопили, подкидывали к потолку чертиков из жеванной бумаги, швырялись меловыми тряпками.
Дверь распахнулась от удара — такого сильного, что бронзовая ручка выбила из стены кусок штукатурки. На пороге появился окружной прокурор — мрачный и страшный, как инквизитор. За спиной у него суетился директор. Бунт рассыпался в прах.
Отец отыскал взглядом Клима:
— Подойди.
Лицо его было бледно и спокойно. Клим молча приблизился, стараясь глядеть дерзко. Отец ударил его наотмашь по лицу:
— Домой! Немедленно!
Повернулся и вышел. Клим, зажимая разбитую ноздрю, поплелся за ним, чего потом долго не мог простить себе. Потрясенный класс глядел им вслед.
4.
Клим давно задумывался о побеге.
— На каторгу пойдешь! — кричал отец во время ежедневных припадков. — Стой столбом, болван, когда с тобой разговаривают!
Вот это было невыносимее всего: он считал себя вправе ударить — и словом, и кулаком, — потому что смотрел на сына как на вещь, как на собственность. На службе отец был строг, но справедлив — по крайней мере, считал себя справедливым. С прислугой был отстраненно-вежлив; Клим не получал и этого.
Иногда он пытался защищаться.
— Ну что ж, снимем тебя с довольствия, — бросал, не глядя, отец. Это означало, что не будет не только карманных денег, но и ужина.
Кухарка выдавала Климу хлеб и воду — как заключенному. Амнистия объявлялась только после прошения о помиловании.
Клим ненавидел отца затравленной бессильной ненавистью. Надо бежать, но куда? как? В городе нельзя оставаться — вернут: папеньку каждый квартальный надзиратель знает. В Москву, к маминой сестре? Там в первую очередь будут искать. Денег — пятнадцать рублей, добытых через преферанс. Сказал бы кто отцу, что Клим в карты играет...
Преферанс, может, и прокормит. Но одно дело — играть для развлечения, а другое — жить картами, куда-то ехать, где-то снимать угол.
Горничная тихонько стукнулась в комнату Клима:
— Папенька зовет. Сердитый — спасу нет.
В кабинете — сборники законов до потолка: кожаные переплеты, тусклое золото. В углу старинные алебарды, на стене — рапиры и эспадроны, трогать которые запрещено. У стола — высокий темный человек в форменном мундире, застегнутом на все пуговицы.
— До конца учебного года никаких гулянок, никакого театра, никаких приятелей. Теннисную ракетку — в печь.
— Я не...
— В печь, я сказал!
Отец вытащил из шкапа здоровую, как надгробие, книгу:
— А чтобы тебе, сын мой, было чем заняться, вот Уголовное уложение с комментариями. Выучи — чтобы от зубов отскакивало. Ослушаешься — отправлю в солдаты. Иди.
Клим вернулся к себе, швырнул книгу под кровать.
Альпийский мешок, в котором когда-то привозили с дачи яблоки, смена белья, теплый свитер и купленная на базаре трубка, похожая на ту, что курил Шерлок Холмс... Клим огляделся — что еще взять? Ничего. Все в этом доме было куплено на чужие проклятые деньги.
Без аттестата зрелости, без паспорта, с несколькими рублями в кармане он сел на пароход, следующий до Астрахани.
Во время обеда Клим велел подать себе коньяку. Отогрелся, вздохнул свободнее. На палубе встретил студента в черном пальто и фуражке с синим околышем. Тот подумал, что Клим тоже студент — за последний год он так вырос и раздался в плечах, что его многие принимали за взрослого.
— Вы куда едете, коллега?
— В Астрахань. А вы?
— В Тегеран. У меня папенька служит в посольстве.
Удача — это как рыба в океане: главное знать, где ее ловить, какую снасть закидывать и что делать, когда клюет. В тот день Клим подцепил то ли золотую рыбку, то ли подводную мину.
За время плавания до Астрахани Клим и Игорь (так звали студента) подружились. Отчаянно флиртовали с барышнями, задирали конкурирующую фирму — двух угрюмых юнкеров, напивались в буфете так, что звездное небо вертелось перед глазами. Благоденствовали, пока не познакомились с шулером, который обчистил их до нитки.
Из Астрахани Игорь отправил родным письмо, в котором просил выслать денег. «Со мной едет товарищ — ему тоже хочется посмотреть Персию», — добавил он. Пока не пришел ответ, они жили в кухне при постоялом дворе; хозяйка не брала с них платы, но заставляла лепить пельмени — по две тысячи штук на брата. Там же, болтаясь среди спившихся рыбаков, беглых солдат и персидских торговцев, они одновременно заразились тифом.
Приехала мать Игоря — бойкая, сильная дама, способная вызывать бурю. Она выходила их, а потом привезла в расплавленный от жары Тегеран.
— Смотри, смотри! — ахал Игорь, подпрыгивая на сиденье коляски.
Мечети, древние стены, торговцы с крашеными рыжими бородами, женщины, завернутые в черное до самых глаз...
В посольстве России вакансий не было, и Клим устроился в телеграфную контору при английской миссии. Когда в 1909 году шаха свергли, Игорь вернулся в Москву, а Клим по совету знакомого англичанина уехал в Китай: там открывались неплохие возможности для белых парней с головой и бойким характером.
Шанхай — два года службы в чайной компании. Потом Аргентина — пестрые трущобы, работа в типографии, а по вечерам — танго на тротуарах, залитых рыжим солнцем и дешевым вином. Политика, борьба за честные выборы, незабываемая инаугурация Иполито Иригошена , первого всенародно избранного президента. Весь Буэнос-Айрес пел от нестерпимого, задыхающегося счастья...
Клим писал сатирические памфлеты во всевозможные ежедневники, созданные на время выборов, — испанский язык давался ему легко. Потом были национальные газеты, журналистская слава — лестная и малоприбыльная, — приглашения в Каса-Росада, розовый президентский дворец...
В Россию Клим отправил только одну открытку — в Москву, младшей кузине Любочке, с которой они так весело проводили зимние каникулы. Очень уж хотелось рассказать, кем он стал и чего добился. Но Любочка не ответила, и связь с Россией окончательно оборвалась. К тому времени Клим сменил гражданство.
Гробовая обида на отца стерлась от времени: он вдруг превратился в не очень умного и оттого недоброго человека, который поступал с сыном так, как в свое время поступали с ним. Когда Клим получил известие о его смерти, он только удивился: надо же, папенька что-то ему оставил? Раз дают наследство, надо брать — за дом на Ильинке наверняка можно выручить большую сумму.
ГЛАВА 2
1.
Когда Клим проснулся, Григория Платоновича в каюте не было. Он вышел на нос парохода. Река за лето обмелела, у борта суетился лоцман, измеряющий глубину. Бабы-спекулянтки, ночевавшие на палубе, доставали вареную картошку и коробки с солью. Между корзин и тюков бродила курица.
— Мыс обогнем, и Нижний будет, — сказал Григорий Платонович, подходя к Климу. — Что, соскучились по родным местам?
Клим кивнул. Он не узнавал ни гору, ни берег, ни острова, куда в детстве столько раз ездил рыбачить. Деревья стали выше? Дач новых настроили?
Мимо проплыл плот.
— Эге-гей! С добрым утречком! — вопили сидящие на нем мальчишки и размахивали картузами.
Волна от парохода чуть не захлестнула их.
Клим с замиранием сердца глядел на зеленые, искромсанные оврагами кручи. Лодки рыбаков, дровяные баржи, юркие фильянчики с черными самоварными трубами. Справа ярмарочные склады и пристани; слева — белоснежный Печерский монастырь.
Золотые купола церквей разом вспыхнули на выглянувшем солнце. Колокольный звон и протяжные пароходные гудки...
Вот она, родина моя, губернская прелестница, первогильдейская купчиха... Дворцы, часовни, трактиры, страшная Миллионка, где в каждом доме притон, каждый день праздник — то драка, то пожар. Эх, смесь барокко с Ориноко...
Пароход подошел к пристани общества «Кавказ и Меркурий».
— Эй, на «Суворове»! — гремел рупор.
— Есть!
— Подавай чалку!
— Есть!
Упали сходни.
— Приехали!
Ошеломленный и веселый, Клим смотрел на заваленную тюками пристань, на солдат, спавших на вытоптанном газоне вокруг Фонтана Благотворителей.
Григорий Платонович торопливо раскланялся:
— Ну все... Я пойду, мне тут недалече.
— Счастливо.
Клим вдыхал дегтярный, дымный, лошадиный запах набережной. Носильщик в грязном фартуке волок тележку с чемоданами. Извозчики в бархатных шапках орали через площадь:
— Пожа-пожалте, товарищ-барин! Во как прокачу — довольны будете!
Лошади все полудохлые: оно и понятно — хороших забрали в армию.
— Ваше сиятельство, со мной, со мной! Вот на резвой!
— Барин, барин, да куды ж ты... Эх, душа твоя иностранная! У Митьки кляча по дороге сдохнет!
Извозчик погрузил чемоданы, взлетев на козлы, чмокнул губами:
— Пошла, милая!
Город стекал по высоким склонам к Рождественской улице с ее банками и пароходствами. Солнце сияло в огромных, наполовину пустых витринах.
Артель военнопленных в синих вылинявших гимнастерках, мастеровые в картузах с лаковыми козырьками, ломовики, санитары, монахи с кружками «На восстановление обители», интеллигенты с газетами, торчащими из карманов... Но с самого утра у всех усталость на лицах. Народ тут не жил, а выживал, включая двух красавиц, промчавшихся мимо в автомобиле.
Когда поднимались по крутому Похвалинскому съезду, Клим оглянулся. У моста через Оку раньше были столбы с двуглавыми орлами — теперь остались только постаменты. И городового нет — а ведь какое хлебное место для него было!
Ильинка — яркая и хвастливая, в каждом доме — история, тысячи смыслов. Здесь же гордость всего квартала — Вознесенская церковь. Большой ее колокол по праздникам гудел так, что дрожали стекла в рамах.
— Остановись! — велел Клим извозчику. Спрыгнул на мостовую перед светло-желтым особняком с мезонином и, сняв шляпу, замер.
Ничего не изменилось. Даже в кухонном окне тот же фикус, те же пыльные флаконы из-под духов, которые собирала Мариша, мамина прислуга. Тот же деревянный тротуар с выпадающей доской, та же рытвина на дороге — здесь то и дело рассыпались возы.
— Ну что, подавать чемоданы-то? — спросил извозчик.
Клим медленно кивнул:
— Подавай.
2.
Табличка на входе:
Доктор медицины
Саблин Варфоломей Иванович.
Хирургические операции и внутренние болезни
Клим хотел позвонить, но электрический звонок не работал. Он толкнул дверь, та распахнулась и чуть не ударила молоденькую горничную в темном платье.
— Здравствуйте, — проговорила она испуганно.
Он сунул ей в руки шляпу:
— Утро доброе. Я Клим Рогов, наследник.
Ее растерянность еще больше развеселила Клима.
— Беги, доложи хозяевам. И распорядись насчет чемоданов. Мариша все еще служит?
Горничная — кудрявая, темнобровая, большеглазая — смотрела на него как на восставшего из мертвых.
— Мариша в людской, — наконец выговорила она.
Клим прошел мимо нее по коридору. Новые обои в прихожей; голову лося убрали со стены, вместо нее повесили картину с березками. А людская была все той же — с закопчеными иконами в углу, тяжелыми посудными шкапами и колченогим столом, за которым горничные пили какао и обсуждали женихов по прозвищу Ни Рыба Ни Мясо — один служил приказчиком в магазине «Океан», а другой — в «Колбасе».
Мариша сидела у окна и перетирала хрустальные бокалы. На ней были все те же очки, все то же полосатое платье с накрахмаленным передником; надо лбом, как и прежде, курчавились букли, уложенные по моде славного 1896 года, когда в Нижнем Новгороде открыли Всероссийскую выставку и пустили трамвай.
В воздухе остро пахло сивухой.
— Раньше хрусталь спиртом протирали, а как ввели всеобщую трезвость, пришлось к самогону приспосабливаться, — сказала Мариша, не глядя на Клима. — Его армяне по ночам варят — три рубля бутылочка. Неслыханное нахальство!
Клим рассмеялся:
— Мариша, ты меня не узнаешь?
Она испуганно посмотрела на него:
— А вы кто будете? Из милиции? Я про армян просто так сказала — это тетки на базаре болтают...
Мариша не сразу поверила, когда Клим назвал себя. Она приблизилась к нему, шаркая туфлями со стоптанными задниками.
— Погоди, так ты беленький был, а сейчас чернущий, как бедуин!
Клим укоризненно покачал головой:
— Беленьким я был в три года. Помнишь, мы с тобой объявления о найме прислуги по газетам искали — ты все уйти от нас хотела. Я по этим объявлениям читать выучился.
Наконец Мариша поверила:
— Ах ты, собачий позумент! Сбежал! Мы с ног сбились — в мертвецкую ходили утопленников опознавать. Да тебя выпороть мало!
Она сняла очки и заплакала. Клим обнял ее:
— Ладно, не реви... Я тебе подарок привез.
Он повел ее наверх в мезонин, куда дворник уже отнес чемоданы. Там когда-то была комната Клима.
И в ней все было по-прежнему — письменный стол, полки с книгами. Только в угол поставили железный сейф из отцовского кабинета.
Клим достал из чемодана красный полушалок. Мариша пощупала ткань:
— Из чего сделано?
— Из шерсти альпаки. Это зверь вроде верблюда.
Мариша всплеснула руками:
— Ну, это мне на смерть — в гроб лягу королевишной.
Она любила, чтобы у нее все было самое лучшее, и потому даже чулки штопала специальной американской машинкой.
Пока Мариша примеряла обнову, Клим подошел к окну и выглянул наружу. Молоденькая горничная выскочила из дому и торопливо побежала по улице. Девушка чрезвычайно ему понравилась: что-то восточно-русское, легкое, не красота, а девчоночья нежность.
— Давно она у вас служит? — спросил Клим Маришу.
— Кто?
— Ну вот эта горничная, что тут была, — в черной форме.
Мариша так и села:
— Бог с тобой! Это графиня Одинцова — она в гости к нам пришла. А платье черное, потому что Нина Васильевна в трауре.
Клим не знал, что и делать: догонять графиню и молить о прощении?
— А я ей велел чемоданами заняться...
— Ну тебе попадет от барыни... — проговорила Мариша и вдруг хлопнула себя по лбу: — Да ведь ты же ничего не знаешь! Кузина твоя, Любовь Антоновна, вышла за Саблина и сюда из Москвы переехала. Папенька им полдома сдал. А графиня Одинцова — ее лучшая подруга.
На лестнице послышались торопливые шаги, и в комнату влетела хрупкая женщина с белым, гладким, точно фарфоровым личиком. Выпуклый лоб, коротенькие брови и яркие карие глазищи — странные при такой бледности и цыплячьих, пушистых волосах.
— Здравствуй... те...
— Любочка, ты?!
3.
Клим никак не ожидал найти кузину в Нижнем Новгороде. В голове не укладывалось, что девочка, которая постоянно жаловалась на него: «Он меня Одуванчиком дразнит!», превратилась в элегантную маленькую даму с обручальным кольцом на руке.
— Ты получила мою открытку? А что не ответила?
Любочка смотрела на него сияющими глазами:
— Да я тебя возненавидела, когда ты сбежал! Я была влюблена в тебя до полусмерти. Помнишь, ты обещал взять меня с собой?
— Нет, — улыбался Клим.
Он помнил совсем другое: как их с Любочкой укладывали спать, а они подкрадывались к дверям гостиной и слушали, как взрослые играют на рояле, поют и хохочут. Однажды в коридор выскользнули студент с курсисткой и давай целоваться за шубами. Клим с Любочкой держали совет — выдавать их или нет?
— Помнишь, ты волосы завивала на круглую перекладину от ножки стула?
— А помнишь, как мой папа возил нас на танцкласс? У тебя были нитяные перчатки, ты всегда был лучше всех, а мне учитель говорил: «Мамзель, вы мокрая, как рыба, идите переоденьтесь». Так стыдно было!
— А где тетя с дядей?
— Мама умерла, а папа переехал в Нижний вместе со мной. Только он сейчас в Кисловодске. Война — не война, а отпуск — это святое.
Любочка сказала, что она отдала старшему Рогову открытку, которую Клим отправил из Аргентины.
— Отец по тебе очень тосковал. Он так обрадовался, когда узнал, что у тебя все хорошо!
— Вот уж трудно себе представить... — хмыкнул Клим.
Любочка укоризненно посмотрела на него:
— Он просто не умел показать свою любовь. Его пугало, когда ты делал что-то не то, а мужчины часто скрывают страх за бешенством. Он ведь мечтал сделать из тебя блестящего юриста...
— А я хотел стать извозчиком, чтобы везде ездить.
— Видишь! Вы оба хороши: вместо того чтобы поговорить, встали в позу и только измучили друг друга. Гордыня — это у вас фамильное.
Доктор Саблин вернулся из больницы только к ужину. Это был стройный блондин с пышными усами — приятный, воспитанный, но болезненно стыдливый. Во время Русско-японской войны его ранили в ногу, теперь он хромал и из-за этого не попал на фронт.
— Он у меня очень умный, — шепнула Любочка Климу. — Образование получил в Англии — был лучшим студентом. А здесь вообще светило первой величины.
Ужинали на террасе. Клим рассказывал о Буэнос-Айресе: о роскошных дворцах в тени пальм и кипарисов, о портовых трущобах, где дома строят из ржавых обломков кораблей и самодельного кирпича; о стихийных парадах — загрохочет барабан, кто-то подхватит ритм — хоть на кастрюле, хоть щелчками пальцев, — и вот уже вся узкая улица пританцовывает, стучит каблуками по выпуклым булыжникам мостовой...
— Хм... занятно... — говорил Саблин, раскуривая папиросу.
Любочка, никогда не бывавшая за границей, слушала, подперев щеку ладонью.
— Хорошо в Аргентине?
Клим смотрел на звездное небо, на поблескивающие кресты над Вознесенской церковью.
— Везде хорошо.
— Как же — «хорошо»! — проворчала Мариша, подавая самовар. — Сам говорил, у вас там морские львы водятся — вот страсть-то! Слава богу, домой приехал, хоть отдохнешь душой.
Потом доктор отправился писать научную статью, а Клим под граммофон учил Любочку танцевать танго:
— В Буэнос-Айресе живут эмигранты со всего света, и единственный язык, понятный для всех, — это музыка. Мелодии разных стран перемешались и получилось танго — грустная повесть о невозможном счастье.
Климу нравилось думать, что танго передается как бенгальский огонь. Нравилось зажигать им, давать почувствовать...
Он выпустил Любочку из объятий, поклонился:
— ¡Gracias, señora!
Она села в кресло и долго не поднимала глаз, думая о своем.
— Ты ведь останешься у нас?
Клим покачал головой. Нижний Новгород находился далеко от линии фронта, но война чувствовалась и тут. Мариша рассказала, что несколько дней назад женщины, узнав о повышении цен, разгромили кооперативную лавку на Варварке: вся мостовая была засыпана мукой.
Саблин вновь появился в дверях:
— Пойдемте, я отдам вам бумаги о наследстве: мне так будет спокойнее.
Клим расписался в получении шести тяжелых папок со скоросшивателями.
— Я год буду разбираться в этом завале, — сказал он, перекладывая их в сейф.
Любочка подмигнула ему:
— Зато ты теперь богатый человек.
Странно укладываться спать в собственной детской. В шкапу пропахшая нафталином гимназическая форма; на столе чернильница с откидной крышкой; в выдвижном ящике старые рисунки и огрызки карандашей.
Надо же, отец все сохранил — кто бы мог подумать?..
ГЛАВА 3
1.
Когда-то Любочке льстило, что она вышла замуж за блестящего хирурга, но два года брака не принесли ей ничего, кроме разочарования, противного, как касторка.
Саблин был до крайности неэмоциональным человеком. Любочка знала, что он обожает ее, но он не умел говорить комплименты, никогда не обнимал ее и признался в чувствах всего один раз — когда позвал замуж. Страсть Саблина выражалась в том, что он спрашивал, как дела, и давал деньги на хозяйство.
Объяснять что-либо было бесполезно. Каждый раз, когда Любочка говорила, что она медленно погибает от нехватки нежности и тепла, Саблин приступал к работе над ошибками: выгуливал жену по Волжскому откосу, потом вез домой и старательно целовал в спальне. Этот нелепый фарс был еще более оскорбителен, чем его обыкновенная холодность.
Саблин видел, что у него ничего не выходит, страдал, уходил к себе в кабинет, а потом, сияющий, появлялся с толстым медицинским справочником, где были описаны симптомы меланхолии и рекомендованы надежные средства.
У него было полностью атрофировано чувство восторга перед женщиной, как у дальтоников атрофировано чувство цвета. Саблин был надежный и предсказуемый словно швейцарский будильник, и наивысшей добродетелью считал умеренность во всем, в том числе и в любви.
Иногда Любочка думала: может, это «осложнение» от профессии? Может, грех требовать чего-то от доктора, который каждый день видит раздетых женщин? Когда она спросила его напрямик, Саблин покраснел и долго не мог придумать, как вернее объяснить свои чувства:
— Когда пациентка ложится на операционный стол, нельзя быть мужчиной. Дамы по природе своей стараются выглядеть в наших глазах красивыми, а тут самый жалкий вид, нагота, болезнь... Понимаешь?
2.
В детстве Любочка ждала приезда Клима в Москву, как ждут подарка на именины. Взрослые вовсю пользовались ее страстью.
— Прочитай рассказ от сих до сих, — говорила гувернантка мадемуазель Эмма, тыкая холеным пальчиком в книжку из Bibliothèque Rose . — А то, боюсь, на каникулах тебе придется заняться чтением, а не ходить по театрам с кузеном.
Свободный, быстрый, умный, Клим был для Любочки причиной и самой бурной радости, и самых горьких слез.
— Мальчиком быть лучше, потому что есть вещи, которые девчонкам недоступны, — дразнил он Любочку.
Она не верила:
— Например?
— Вам нельзя ездить на втором этаже конки, потому что у вас юбка, а с юбкой на империал не пускают. Вам и в алтарь нельзя.
— Почему?
— Не положено. Кошке в церковь входить можно, а собаке нельзя. Женщинам нельзя в алтарь.
Любочка умолкала: аргументы были убийственными. Клим во всем превосходил ее: он не терялся, когда его отчитывали взрослые, и мог надерзить в ответ; он собирался воевать с англичанами за свободу буров , — и Любочка знала: протянись война подольше, он бы действительно отправился в Африку.
В последний раз Клим явился к ней в гости в визитке и полосатых серых брюках, с белым платком в нагрудном кармашке, с волосами, расчесанными на косой пробор. Это был уже не мальчик, а широкоплечий юноша... Любочка только-только вернулась из гимназии и еще не успела переменить платье. На ее правой ладони синело огромное чернильное пятно, поэтому она протянула Климу левую руку, за что ее потом долго ругала мадемуазель Эмма:
— Ну что это за манеры? Что Клим подумает о вас?
Вечером пришли подруги, и вся молодежь собралась в музыкальной комнате. Любочка исполнила свою любимую «Лунную сонату», потом Клим играл Листа. Девчонки восторженно аплодировали.
От гордости за него у Любочки перехватывало дыхание. Она глядела на отсветы ламп на откинутой крышке рояля, на смутные отражения лиц в черном лаке, на Клима. Он был серьезен, только раздувающиеся тонкие ноздри выдавала его волнение. Горячие карие глаза, длинная растрепавшаяся челка — Любочка обмирала и ужасалась своим мечтам.
Клим тоже заиграл «Лунную сонату»... Заиграл так, что из соседней комнаты вышли взрослые и столпились в дверях. Любочка не видела, чтобы мама слушала музыку с таким растроганным, восторженным лицом. Она поняла: никогда в жизни, разбейся она в лепешку, занимайся по десять часов в день, у нее не получится так, чтобы домашние, включая прислугу, побросали свои дела и прибежали слушать ее игру, чтобы в воздухе появилось нечто щемящее, дивное и неповторимое.
Когда Клим закончил, все захлопали, закричали «браво». А она, не помня себя, подбежала к роялю и разорвала ноты.
— Ты что делаешь?! — закричала мама. — Ведь он для тебя играл!
Зарыдав от унижения, Любочка умчалась к себе.
Клим постучался в детскую через пять минут.
— Она никого не хочет видеть! — запротестовала мадемуазель Эмма.
Но он все равно вошел, сел рядом на кровать и долго гладил Любочку по волосам.
Мадемуазель Эмма ахала за дверью:
— Он убил нашу девочку. Это было совсем не по-рыцарски — при всех показывать свое превосходство.
— Я больше никогда не буду играть, — сказал Клим.
Любочка так удивилась, что даже привстала:
— Почему?
— Я так решил.
На следующий день все сделали вид, что ничего не произошло. Клим уехал с отцом узнавать насчет поступления на юридический факультет, и Любочка до вечера промаялась одна, умирая от стыда, от любви и от того, что ей была преподнесена такая огромная и бессмысленная жертва. Из университета Роговы сразу отправились на вокзал, и больше они не виделись.
Когда мама рассказала, что Клим сбежал из дому, Любочка в течение нескольких недель ждала, что он приедет и заберет ее с собой. Она запрещала мадемуазель Эмме закрывать окно и всю ночь прислушивалась к звукам в саду. Клим так и не появился. Ей казалось, что виной тому злополучная выходка с нотами: она показала себя полной дурой.
Любочка думала: почему ее так влекло к Климу и почему он никогда не отвечал ей взаимностью? Он был способен на сильные поступки, которые вытекали из сильных чувств. А Любочке так долго внушали, что она должна быть сдержанной, не показывать своих эмоций, а желательно вовсе не иметь их, что она постепенно превратилась в идеальную барышню — совершенно невыразительную, то есть не доставляющую хлопот окружающим. Такие Клима не интересовали.
Любочка и мужа выбрала себе под стать, неосознанно потянувшись к человеку, который считался идеально порядочным, идеально уравновешенным, состоятельным и серьезным. Для Саблина сильные чувства были напрасной тратой времени и энергии. Заплывать в бурные воды? Нырять в глубину? А зачем? Ждать от него сильных поступков и вовсе не приходилось.
Любочка долго не признавалась себе в том, что ей скучно с Саблиным. Чтобы занять себя, она начала еженедельно собирать общество, стала великим посредником и устроителем судеб. Ей поверяли тайны, с ней советовались, а она, зная всё и обо всех, сводила людей, которые могли пригодиться друг другу. По четвергам мебель в ее гостиной сдвигали в сторону, освобождая место под танцы; гости ели холодную осетрину и заливное с оливками, а потом затевали бурные разговоры о политике и национальной идее. Пробки «Редерера» и «Вдовы Клико» взлетали в воздух.
— Господа, выпьем за прекрасную Любовь Антоновну!
Приятное тепло, временное облегчение — будто от горчичников, которые ставят как местнораздражающее и отвлекающее средство.
3.
Клим приехал — и все разломал.
Любочкины гости разглядывали его заграничные костюмы, запонки на манжетах, небрежно, но по-особенному ловко завязанный галстук. Усердные посетительницы премьер и вернисажей раскрывали перед ним богатый внутренний мир и одаривали сборниками поэзии с автографами и без оных. А Клим сваливал все под лавку в буфетной и навсегда там забывал.
Мужчины требовали, чтобы Любочка повлияла на кузена:
— Имея такие деньги, стыдно ничем не помогать народу!
Они искренне презирали Клима за свалившееся на голову незаслуженное богатство, за аргентинский паспорт, освобождавший от унизительных хлопот по поводу мобилизации, и едва подавляемые зевки во время споров о Корниловском мятеже .
Клим был вежлив с гостями Любочки, но она чувствовала, что ни они, ни вся ее насыщенная высоким смыслом жизнь не увлекают его. Ей нечем было привязать бессердечного и нестерпимого кузена: он, как и прежде, приехал всего лишь на каникулы.
Клим читал толстую книжку на испанском, пил через серебряную трубочку аргентинский чай мате — не из стакана, а из тыквенного кубка, оправленного в серебро. Из его карманов то и дело высыпались чужестранные монеты; он ловко жонглировал медицинскими банками, оставленными Саблиным сушиться на вате на подоконнике... И он действительно больше не играл на рояле.
— По-моему, это здорово — следовать дурацким мальчишеским клятвам, — сказала ему Любочка.
Именно этого ей не хватало в Саблине: иррациональных, красивых жестов, когда убеждение берет верх над выгодой, а эмоции — над расчетом.
— Тут нечему восхищаться, — рассмеялся Клим, — в быту это называется «неумением жить».
— Ничего подобного! Все самое лучшее в этом мире противоречит здравому смыслу. Ведь это невыгодно любить женщину или быть верным своему слову... Ты не понимаешь! — сердилась Любочка, видя его насмешливую улыбку. — Душевная щедрость — это очень красиво. Она в тебе есть и проявляется во всем, только ты ее не замечаешь, потому что она для тебя естественна, как воздух.
— Я перестал играть на рояле, потому что у меня не было рояля.
— Не ври, не из-за этого. Если бы ты хотел, ты бы нашел себе и рояль, и большой симфонический оркестр.
Они разговаривали как в детстве — шутками и дразнилками. Для Любочки так было проще — чтобы не думать о том, что Клим скоро уедет в свою Аргентину, не доводить себя бесконечными сравнениями: вот непотопляемый Саблин, а вот беспечный кузен, с которым не то что не бывает скучно — с ним некогда перевести дух.
Клим жил так, будто нет никакой войны: он слышать не хотел о карточках и велел Марише покупать самую лучшую провизию — пусть по безумным ценам. Он не экономил и тратил столько, сколько хотелось: водил Любочку по ресторанам и театрам, дарил Саблину наборы дорогих хирургических инструментов — просто так, из любви к искусству подарка. Он не интересовался ни новостями с фронта, ни политической чехардой в Петрограде; это выглядело и возмутительно, и здóрово — как будто бы внешние обстоятельства не имели над ним власти.
— У Клима все мысли не здесь, а в Буэнос-Айресе, — вздыхал Саблин. — Зачем ему к нам приспосабливаться?
В Аргентине его звали Клементе — «милосердный». Именно милосердие от него и требовалось: пусть поскорее уезжает.
4.
Саблин отказался ехать в ресторан с Любочкой и Климом: Медицинское общество планировало обсуждать фундаментальную статью в журнале «Внутренние болезни». Как такое пропустишь?
Любочка надела шляпку. Мариша побрызгала на нее духами.
— Теперь от вас как от пьяницы пахнет, — проворчала она, принюхиваясь. — А что вы кривитесь? Я правду говорю! В очередях всегда духами или одеколоном воняет: люди их вместо водки пьют.
Каждый день Мариша возвращалась домой после многочасового стояния в очередях, растерзанная и нагруженная слухами.
— Буржуев будут бить! — говорила она, смакуя новое, только-только вошедшее в моду словечко.
— Да за что же? — недоумевала Любочка.
— А они хлеб от народа прячут. Специально, чтобы нас голодом уморить.
Саблин утверждал, что власть Временного правительства подтачивается не в редакциях газет, не на митингах, на которые ходят одни и те же бессемейные бездельники, а именно в бесконечных, выматывающих нервы очередях. Здесь-то и зарождалась глухая ненависть к тем, кто «все это устроил».
Клим и Саблин ждали Любочку внизу: решено было взять одного извозчика, чтобы тот сначала отвез доктора в Медицинское общество, а потом Клима и Любочку — в «Восточный базар».
Она опять подметила неприятную разницу: вот небрежно-элегантный кузен, а вот стеснительный муж, глядящий на всех исподлобья, старающийся двигаться как можно меньше, чтобы лишний раз не показывать своей хромоты.
— Все мои друзья детства на фронте, — рассказывал Клим Саблину. — Стучишься в дверь — и гадаешь: убит? ранен? в плену? Встретил двух знакомых барышень, за которыми мы волочились всем классом. Обе старые девы, насквозь пропитанные волей к победе.
— Я считаю, каждый честный человек должен был записаться добровольцем, — твердо сказал Саблин и так посмотрел на Клима, будто осуждал его за то, что тот ходит по ресторанам, а не сидит в окопе по уши в грязи.
«Чего он от него хочет? — с досадой подумала Любочка. — Чтобы Клим отправился в воинское присутствие?»
Она подбежала, взяла его под руку:
— Пойдемте скорее, а то у нас столик заказан на девять часов.
Проходя мимо большого зеркала, она быстро взглянула в него. «А ведь мы с Климом — красивая пара!»
5.
На откосе, на самой высоте, — разноцветный терем «Восточного базара», лучшего ресторана в городе. На ступенях крыльца — красный ковер; швейцар кланялся, держа фуражку на отлете.
Охранники в черкесках с газырями, в высоких бараньих шапках и с кинжалами на поясах; на безопасном расстоянии от них — ребятня, сбежавшаяся поглазеть на чужое богатство.
Клим и Любочка прошли вслед за метрдотелем через сумрачный ресторан на увитую плющом веранду. За ширмой из тропических растений — оркестр; под горой — Ока, розовая в лучах заката; на другом берегу — пестрые крыши ярмарочных павильонов, а дальше сумерки, леса, сиреневая даль.
— Красота! — шепнула Любочка, садясь за столик.
Клим кивнул. Красота теперь стоила очень дорого. Направляясь в Россию, он гадал, как изменится его жизнь, когда он разбогатеет. Оказалось, что при деньгах можно выстроить себе пятачок ухоженной действительности, но чем уютнее в ней было жить, тем чудовищней казался контраст с внешним миром — с его войной и неясным предчувствием беды.
По журналистской привычке Клим постоянно отмечал факты, о которых надо бы писать в газетах, но он каждый раз одергивал себя: «Ты приехал в Россию не за этим. Твоя задача — быстро разобраться с делами и вернуться назад».
Продать дом на Ильинке было не так-то просто. Клим обошел чуть ли не все агентства — везде скука и упадок. Ему объяснили, что, несмотря на наплыв беженцев и высокие цены на аренду, никто не хочет покупать недвижимость: дом в любой момент могли реквизировать военные. К тому же страхование полностью развалилось: случись пожар — никто копейки не даст по страховому полису.
Гостей на веранде развлекали «Танцами воздушных змеев»: под звуки вальса в небе кружили два желтых ромба, разукрашенных лентами, на точном, никогда не меняющемся расстоянии друг от друга.
Посетители «Восточного базара» — юные, затянутые в шелка дамы и господа средних лет и крупных габаритов, кто во фраке, кто в гимнастерке: кто военный подрядчик, кто «вагонник», перегонявший продовольствие из губернии в губернию. В Саратове пуд баранок стоил двенадцать рублей, а в Нижнем Новгороде — двадцать три. «Вагонники» чихать хотели на указы правительства и, несмотря на хлебную монополию, торговали по свободным ценам.
На столах — тонко нарезанный балык, золотистые куропатки, фуагра с черносливом в крохотных фарфоровых чашках и шампанское в ведрах со льдом. Будто нет ни запрета на алкоголь, ни монополек, чьи прилавки осаждали, как крепостные стены.
Подлетел голубь-официант, с сизым чубом и беспокойными глазами, подал лососину под соусом «ремуляд», салат «Эскароль», брабри мандариновое, буше паризьен...
Клим и Любочка опять веселились и поддразнивали друг друга. Он рассказывал ей об игре футбол, захлестнувшей бедные кварталы Буэнос-Айреса, показывал фокусы с салфеткой и винной пробкой, которым его научили бездомные артисты.
— Глядя на тебя, не скажешь, что ты водился с босяками, — сказала Любочка.
— Почему? — удивился Клим.
— У тебя слишком ухоженный фасад.
Он рассмеялся:
— Просто я насквозь пропитался духом Сан-Тельмо — я там живу. Некогда это был престижный район, но из-за эпидемии желтой лихорадки все богачи съехали оттуда и сдали свои дома эмигрантам. Там очень красиво: высокие окна с жалюзи, что ни дверь — то произведение искусства. Но народ, конечно, не шикует.
— Теперь ты уедешь оттуда?
— И не подумаю. В моем доме на первом этаже ресторан, на втором — итальянское семейство с шестью дочками на выданье и мамашей, которая заботится обо мне как о родном сыне. Я обитаю этажом выше, и у меня имеется прекрасный балкон с перилами в завитушках и мигающей вывеской сбоку: El palacio de la calabaza frita — «Дворец жареной тыквы». К тому же над моим окном есть лепной дворянский герб со стертой надписью на щите — так что я по умолчанию считаю его своим. Неужели такую прелесть можно на что-то променять?
Бумажных змеев унесли, и оркестр заиграл танго. Клим хотел позвать Любочку танцевать, но она вдруг увидела кого-то за его спиной:
— А ты тут какими судьбами?
Он обернулся и застыл в немом изумлении.
— Добрый вечер, — поздоровалась графиня Одинцова.
На этот раз она была не в трауре. Огоньки китайских фонарей отражались в синем стеклярусе на ее платье, темные волосы волнами расходились от пробора до пышного узла на затылке. Она медленно обмахивалась большим черным веером, и завитки страусовых перьев колыхались, как морская трава.
Принял за горничную... Болван, болван!
Клим поднялся, раскланялся. Смотрел на Нину Васильевну с еще не остывшим весельем, не зная, то ли извиняться за свою нелепую ошибку, то ли говорить комплименты, то ли со всевозможным почетом устраивать ее у стола, звать официантов, заказывать все, что она ни пожелает...
— Люба говорила, что вы учили ее танцевать аргентинское танго, — произнесла Нина Васильевна. — Может, и меня научите?
Клим покосился на побледневшую кузину:
— С твоего разрешения.
Подал руку графине Одинцовой и вывел ее на танцевальную площадку.
— Встать надо ближе.
— Так?
Клим положил ее ладонь себе на плечо, осторожно обнял за талию:
— Да, так.
— И что надо делать?
— Следовать за мной.
Она быстро взглянула ему в глаза. Ее легкий выдох пришелся ему на шею.
Ощущать твердость колец на тонкой руке, прикосновение бедра — через шелк юбок; нервное напряжение спины, движение лопаток и еще кое-что: интимный шов на сорочке под платьем, которого касаешься бессовестными, немеющими пальцами.
Танго сродни каллиграфии и живописи — это искусство письма во всех смыслах этого слова: система знаков, рассказ о том, кем ты был и кем надеешься стать.
Клим смотрел на склонившуюся к его плечу женщину, и от внезапного восторга и вдохновения у него замирало сердце. Вот оно — переливание священного огня, передача мысли на расстоянии...
ГЛАВА 4
1.
Матвей Львович Фомин, председатель Продовольственного комитета, стоял, опершись локтями на перила веранды, и смотрел на танцующие пары — весь сопревший, с горлом, стиснутым воротничком, с плечами, отдавленными заботами.
Край солнца просвечивал сквозь серые облака, как красная подкладка на взрезанной генеральской шинели. Матвей Львович поманил к себе метрдотеля.
— Кто это? — спросил он, не называя имен и даже взглядом не показывая на чужака.
— Он первый раз здесь. Пришел с Любовью Антоновной Саблиной.
— А где Любочка?
— Только что убежала. Сказала, что по счету заплатит ее кузен.
— Стало быть, это прокурорский блудный сын? Из Аргентины?
— Вероятно-с.
Так-так... Матвей Львович еще ни разу не видел Нину в бальном платье. Для него — тяжелого, сорокапятилетнего — она всегда была в черном. Она клялась, что никогда не снимет траур, но, кажется, графинечка передумала и решила отправиться на охоту за прокурорскими сокровищами.
Матвею Львовичу некогда было разбираться еще и в этом. Сегодня ехать в Питер — мрачный город, заваленный шелухой от семечек, загаженный солдатской толпой, бьющей витрины «для праздника». Немцы подступали, и Временное правительство затеяло «разгрузку Петрограда» — облегченный вариант эвакуации. Часть учреждений высылалась в Нижний Новгород: значит, будут казенные субсидии на продовольствие — главное, не упустить их.
Деньги для Продовольственного комитета надо было добывать под любым предлогом. Матвей Львович наверняка знал, что зимой в Нижнем Новгороде будет голод. Дурная хлебная монополия привела к тому, что крестьянам стало невыгодно продавать хлеб государству, и они перегоняли его на самогон.
Петроградские идиоты надеялись сбить цены, а в результате создали дефицит: если раньше хлеб был дороговат, то теперь он начал пропадать.
Все от безграмотности! После Февральской революции в органы власти набились бывшие политические эмигранты, ссыльные и политкаторжане, ни черта не смыслившие ни в экономике, ни в политике, ни в производстве. Орали на митингах — все партии разрешены, да здравствует сознательность граждан, свобода и социализм! Будет вам свобода, сукины дети, доиграетесь!
Дезертиры объединились вокруг большевиков — левой партеечки, про которую совсем недавно никто и не слыхал. Они засели в Петроградском Совете рабочих и солдатских депутатов и в открытую призывали к государственному перевороту: вот придем мы к власти, отберем у буржуев собственность, и сразу конец войне, конец безработице, и каждому булка с изюмом. С каких шишей? Кто за все это будет платить? Вы сами? Ваш ненаглядный рабочий класс? Ну-ну...
Марксисты-теоретики пытались разбить «старый мир»... Поздно, господа: его уже до вас разбил всеобщий паралич воли и разума. Матвей Львович знал это, но все равно спасал то, что можно. Хотя бы эту нежную, будто акварелью нарисованную девочку — Нину Васильевну.
2.
Он приметил ее два года назад в кафе «Палас». Матвей Львович ужинал в одиночестве — за любимым столом в глубине зала, откуда ему было видно всех и вся. Нина вместе с подругой заказали по лимонаду и растянули его на целый час — пили по глотку через тонкие соломинки.
Нина годилась Фомину в дочери, но была совершенно непохожа на его собственных краснощеких барышень, с начала войны обитавших с маменькой в Женеве.
В словах трудно описать, что в ней было такого, в этой Нине Васильевне. Юная прелесть, особая линия, контур — переход от шеи в плечо, глаза с графитно-серым ободком и светло-зеленой глубиной, губы сердечком... Все это дается от природы, ни за что — как пасхальная премия к молодости, и только года на два-три, не больше. Тем страннее и страшнее выглядело на ней черное траурное платье — как будто она носила на себе незаслуженное оскорбление.
Матвей Львович курил сигару и думал об этой девочке. Туфли ее были красивые, дорогие, но поношенные: признак истончившегося богатства. Локти слегка залоснились: траурное платье сшито давно. На руке — обручальное кольцо: значит, траур по мужу — какому-нибудь офицерику, павшему смертью храбрых.
Бедность и стремительное увядание — вот ее будущее. И жалко, черт возьми, и ничем не поможешь. Вторгнуться в ее жизнь — перепугать до смерти: немолодой, лысый, здоровый, как медведь... Хоть и занимаешься с гантелями каждое утро, но брюхо все равно выпирает из-под ремня.
Матвей Львович подозвал официанта:
— Сыщи корзину цветов и передай вон той, кудрявенькой.
— Какие желаете?
— Самые лучшие. — Матвей Львович не разбирался в растениях.
Когда приказчик втащил в кафе огромную корзину с красным бантом, Матвей Львович вышел из зала — пусть девочка не думает, что он станет навязываться. Цветы — просто знак того, что жизнь продолжается.
На следующий день он все-таки расспросил официанта, как она приняла подарок. Желая доставить удовольствие, тот принялся врать:
— Нина Васильевна изволили страшно обрадоваться! Вот ей-богу, чуть в пляс не пустились, когда...
— Как говоришь, ее зовут? — перебил Матвей Львович.
В следующий раз они встретились на благотворительном концерте в Дворянском собрании, который организовала ее свекровь — породистая дама, окаменевшая после гибели сына. Матвей Львович пошел слушать скрипачей только потому, что прочел на пригласительном билете: «Комитет графини Одинцовой».
Его встретили как дорогого гостя, усадили в первый ряд, он выписал чек, чтоб побыстрее отвязаться от длинной плоскогрудой девицы с сундучком для пожертвований. Нина присела через одно кресло от него, и Матвей Львович переменил местами именные карточки, лежавшие на сидениях, — чтобы быть к ней поближе.
Она слушала музыку, а он томился рядом и не смел повернуться в ее сторону, боясь окончательно расшибить сердце. Милая моя, ясноглазый олененок...
В антракте они вышли в коридор, и Нина первой заговорила с Матвеем Львовичем. Оказалось, это она надоумила свекровь пригласить его на концерт.
— Я все о вас узнала. Вы были главным инженером на Сормовских заводах и за три года полностью переменили там стиль работы: ввели строгую дисциплину и подняли качество продукции. В тысяча девятьсот третьем году ваш паровоз получил на Парижской выставке золотую медаль... — Она пересказывала как урок список его достижений: — Вы участвовали в слиянии в одно акционерное общество Коломенского, Ижевского и Выксинского заводов. Являетесь членом правления пароходства Меркуловых, владеете газетами в Москве и Петрограде... После революции разругались в пух и прах с председателем Временного правительства князем Львовым и приехали в Нижний Новгород, где стали заниматься продовольственной проблемой.
Матвей Львович не перебивал. Он смотрел на ямку между ее ключицами, и ему казалось, что он готов отдать все на свете ради возможности ткнуться своей обветренной рожей в эту полудетскую шею, прижаться к ней и замереть.
Нина придумала план — собственно, для этого ей и требовался Матвей Львович. Она оказалась на редкость смекалистой, бойкой и самонадеянной, но при этом поразительно дремучей во всем, что касалось денежных дел.
— По-моему, это отличная идея, — говорила она. — В Малороссии и на нашем юге испокон веков печи топят кизяком — это и дешево, и очень удобно: не надо везти дрова за тридевять земель. Вокруг Нижнего Новгорода все леса вырублены, транспорт дышит на ладан, и это означает, что многие семьи зимой останутся без дров.
Матвей Львович усмехнулся: «Многие семьи!» Все, милая, все останутся без дров, если не произойдет чуда.
— Вот я и подумала, — продолжила Нина, — а что, если собрать навоз, который извозчики скидывают у Ильинского оврага, и высушить его, как делают степняки? Это верное дело — только нужен начальный капитал.
Антракт кончился, из колонного зала доносились звуки скрипок. Со всей бережностью, на которую только способна человеческая душа, Матвей Львович объяснил Нине, что кизяка в Нижегородской губернии не высушишь: надо, чтобы лето было сухим и жарким, чтобы лошади питались не той дрянью, которую им отпускают извозчики, а степной травой.
Нина сидела перед ним, растерянная и несчастная, будто он только что растоптал ее последнюю надежду. Она хотела поправить прическу, но острый зубец на перстне зацепился за кудрявую прядь, и ей все никак не удавалось опустить руку.
— Я помогу вам, — проговорил Матвей Львович и, получив разрешение, несколько секунд наслаждался, касаясь теплого девичьего затылка.
3.
Нина оказалась графиней только по мужу — она родилась в семье мелкого лавочника, а Матвей Львович еще изумлялся — откуда у благородной дамы интерес к коммерции? От мужа Нине достались тысяча деся¬тин земли, усадьба на реке Керженец, а при ней — маленький льнопрядильный завод: бестолковое предприятие, которое покойный Одинцов учредил, чтобы «идти в ногу со временем». Он влез в долги и выписал из-за границы оборудование и управляющего-немца, который обещал наладить на заводе какую-то «эльзасскую систему». Как потом выяснилось, большую часть времени он занимался охотой и сочинением длинного трактата о глухарях.
В 1914 году крестьяне в патриотическом порыве изгнали его как «ермака» — гражданина «Ермании». Нина к тому времени уже овдовела и совершенно не представляла, что ей делать с заводом. Она попросила помощи у своего дяди, Григория Купина, который когда-то работал на Молитовской льнопрядильной фабрике; худо-бедно тот сумел наладить производство, но прибыли завод почти не давал: беда была и с сырьем, и с отгрузками, а главное — с рабочей силой. Мужиков чуть ли не поголовно отправили на фронт, а оставшихся сманивали соседи-помещики.
Через Военно-промышленный комитет Матвей Львович добыл для Нины государственный подряд на брезентовые изделия для армии. Она сразу повеселела, впрочем, Матвей Львович не питал иллюзий: этой девочке было двадцать лет, у нее перед глазами все еще стояло по-гвардейски мужественное лицо ее Володи. Она считала Матвея Львовича благодетелем, радовалась, когда он приходил в гости, и раздражалась, когда свекровь упрекала ее в легкомысленном поведении.
— Софья Карловна думает, что у нас с вами роман! — возмущалась Нина. — Мне с вами просто интересно.
Она не понимала, что ее слова ранили, как разрывная пуля. Матвей Львович задыхался, не спал ночами, клялся, что больше никогда не пойдет в кафе «Палас», где в семь часов его столик накрывали уже на двоих. Но отказаться было немыслимо: каждый день Нина прилетала, садилась напротив и, подперев подбородок рукой, напряженно расспрашивала:
— Вы считаете, что курс рубля продержится до зимы?
Матвей Львович старался не смотреть в ее внимательные блестящие глаза.
— Зачем вам забивать этим голову?
— Я хочу свободы, поэтому мне надо научиться зарабатывать деньги.
«Хочу свободы... от тебя» — вот что значили ее слова. Матвей Львович покорно рассказывал ей о том, что рубль до сих пор не обвалился только благодаря социалистам в правительствах Англии и Франции. Они надеялись, что Керенский сможет направить Россию в демократическое русло, но скоро кредиты иссякнут, и тогда...
— Мы все погибнем? — тихо спрашивала Нина.
Матвей Львович брал ее ладонь в свою большую медвежью лапу:
— Не все.
Через минуту она уже раскладывала на столе бухгалтерские книги и спрашивала о принципах двойной записи и подведения баланса. Нина носила их в большой папке, в каких юные художницы хранят акварели.
4.
Он заполучил ее в своем кабинете в бывшем губернаторском дворце, который теперь называли Дворцом свободы. Матвей Львович был взвинчен после очередного заседания в городской Думе, за день переругался со всеми, обещал уволить секретаря, не отправившего вовремя телеграмму в профсоюз железнодорожников...
Нина вошла, поставила мокрый зонт в угол:
— Ну что, едем домой? — Матвей Львович возил ее до дома на служебном автомобиле.
— Сейчас, сейчас...
Он рылся в бумагах, ничего не мог найти, чертыхался, закуривал папиросу, бросал ее в пепельницу... Нина стояла у окна и, заложив руки за спину, покачивалась с пяток на носки. Подол ее черной юбки был влажен и слева забрызган грязью — она не умела ходить аккуратно по лужам.
— Нина Васильевна...
— М-м?..
— Подойдите сюда.
Она приблизилась, и Матвей Львович, проклиная себя последними словами, усадил ее на колени.
Нина не вырвалась, не сказала ни слова, а ему хотелось смять ее, как мнут облигации прогоревшего банка. Все свершилось настолько сумбурно и глупо, что Матвей Львович ничего после этого не помнил, кроме того, что от боли глаза у Нины становятся сине-зелеными: странный, красивый, но жутковатый цвет.
Потом он застегнул штаны и сказал:
— Идите, мне еще надо поработать. Шофер отвезет вас. — Он не мог представить, как сядет с ней в автомобиль, как она будет молчать, отвернувшись к окну, и вытирать платком искусанные губы.
Матвей Львович выдержал без нее ровно два дня. Грузный, вымокший и несчастный, приехал к ней домой на Гребешок, ввалился в гостиную, где ее младший брат Жора читал книгу:
— Где Нина Васильевна?
— Ее нет.
— Я подожду.
Матвей Львович просидел целый час. Жора — рослый семнадцатилетний мальчик — предложил ему чаю, сигару, ужин, последний анекдот... Матвей Львович закрыл пылающие веки: «Мне ничего не надо...»
Нина пришла, сняла шляпку.
— Пойдемте ко мне, — сказала, не поднимая глаз.
Стены шатались вокруг Матвея Львовича, весь мир крошился в пыль. Застрелиться тут же, перед ней? Задушить ее и потом застрелиться?
Нина села боком на стул, положила локоть на спинку, подбородок — на запястье.
— Мы взрослые люди, — проговорила она серьезно. — У меня совсем не было денег, я погибала: Жоре за гимназию нечем было платить... А вы мне помогли. Я этого не забуду.
Господи, такая дурочка! Она считала, что поступила правильно, даже гордилась этим. Могла бы ничего не давать взамен — а тут пастушье бесхитростное благородство: ты мне — я тебе. Она совсем не думала о Матвее Львовиче.
5.
Танго смолкло. Нина Васильевна пошла за аргентинцем к его столику.
Матвей Львович был недостоин ее любви: он отплясал свое двадцать лет назад, его девочки-оленята остались в прошлом веке.
Он приблизился к Нине.
— Пойдемте домой, — произнес, не замечая прокурорского сынка, не слыша его «Добрый вечер».
Сжать Нинину руку посильнее — там ничего не останется, кроме кровавых лоскутков и костяной крошки.
— Пойдемте, — повторил Матвей Львович.
— Я не могу, мне надо...
Он наклонился к ней, шепнул так, чтобы никто, кроме нее, не слышал:
— Не доводите до греха.
Пошел прочь, слыша, как сдвинулся ее стул, как аргентинец позвал:
— Нина Васильевна!
«Если останется с ним, убью обоих...» — Револьвер привычно оттягивал карман брюк.
Она нагнала его на улице:
— Матвей Львович, ну что вы?..
Он остановился, тяжело дышащий, страшный... Едва сдержался, чтобы со всего маху не дать ей кулаком в лицо. Подкатил автомобиль, шофер распахнул дверцу.
— Садитесь, — приказал Матвей Львович.
Вслед за ней повалился на заднее сиденье, машина под его весом накренилась и заскрипела.
— Значит, так... — медленно произнес он, когда автомобиль подвез их к белому дому на Гребешке. — Я сегодня ночью уезжаю в Петроград. А вы завтра уезжаете в деревню и до моего возвращения даже носу тут не показываете.
— Матвей Львович!..
Он чувствовал ее страх. Схватить бы за волосы и шарахнуть головой о стену.
— Вы понимаете, что произойдет, если вы не послушаете меня?
Нина дернула плечами, поджала губы:
— Я все понимаю.
— Тогда идите.
Он проследил, как она поднялась на крыльцо, как открылась и закрылась парадная дверь. Ослабев, Матвей Львович откинулся на спинку сиденья, потер воспаленные глаза.
— Вези домой, — тихо приказал водителю.
6.
Клим добирался домой пешком. Шел быстро, дышал прерывистым яблочным ветром, не запачканным ни дневной керосиновой гарью, ни лошадиным потом. Яблок в садах столько, что ветки трещали от тяжести: за заборами то и дело слышались мягкие удары о траву.
Ниночка, кудрявое чудо... Это папаша увел тебя домой? Ничего-ничего, отыщем, украдем, если надо — будем втираться в доверие к папаше, выпьем с ним пива, поговорим о чем ему больше нравится.
В голове — все тот же мотив танго; на руке от кончиков пальцев до сгиба локтя — все то же чувство, застывшее в мышечной памяти, — как обнимал тебя.
Нина Васильевна спросила Клима, почему он пошел в журналисты. Он сказал, что есть вещи, на которые не жалко тратить себя: слушать умных, смеяться над глупостью, узнавать новое и создавать что-то свое. Журналистам за все это еще и платят.
— Вам повезло, что вы знаете, чего хотите, — проговорила она.
Ее хотелось забрать себе, присвоить, принести домой на руках, крепко прижав к груди. Накормить, рассмешить и потом целовать — долго и нежно. Хотелось так отчаянно, что Клим не знал, что с собой делать, и прикусывал губу, чтобы отвлечься болью.
Пропал с потрохами. Шел по ночной жаркой улице — вскрытый, вытряхнутый наизнанку и счастливый.
Наверху что-то зашуршало, и Клим, сам не сообразив как, поймал на лету большое желтое яблоко. Хотелось чудесного? Знака судьбы? Получи: что-то произойдет — то ли изгнание из рая, то ли открытие нового закона притяжения.
7.
Саблин уже вернулся — в прихожей стояла его выходная трость, на крючке висела шляпа. Скомканные дамские перчатки валялись на подзеркальном столике. Любочка ушла из ресторана передав через официанта, что у нее разыгралась мигрень.
В доме было тихо, только во дворе лаяла собака, да с реки доносились пароходные гудки: там разводили понтонный мост.
Клим собрался подняться к себе, как вдруг услышал, что в саблинской гостиной кто-то рыдает с горьким надрывом. Он открыл дверь. Посреди темной комнаты в кресле-качалке сидела Любочка. Она быстро раскачивалась, будто старалась перевернуться. Свет от настольной лампы освещал ее запрокинутое лицо, зажмуренные припухшие веки.
— Что с тобой?
Любочка вздрогнула, будто увидела грабителя, вскочила:
— Уходи!
— Да что случилось?!
Клим подошел к ней, взял ее за плечи. Внезапно Любочка обвила руками его шею и поцеловала в губы.
Клим отпрянул:
— С ума сошла?! Саблин увидит!
— Пусть видит! — воскликнула Любочка и вдруг опомнилась, резко смахнула слезы. — Извини, я шампанского перебрала... Самой стыдно... Я пошла спать...
Она выскочила в коридор, но через секунду вернулась:
— Да, а насчет Нины не обольщайся: она тебе денег должна. Много.
Клим не знал, что и думать: Любочка имела на него виды? Но это глупость какая-то — у нее есть муж; он, кажется, хороший человек, и он любит ее...
Что она имела в виду, сказав про Нинины долги?
Клим поднялся в свою комнату, открыл сейф, вытащил папки с документами. Облигации с наполовину вырезанными купонами, контракты, векселя... В глаза бросилось имя: «Одинцов Владимир Алексеевич».
Пять лет назад муж Нины занял у старшего Рогова двадцать тысяч рублей под семь процентов годовых, а в обеспечение оставил свой дом на Гребешковском откосе. Подпись нотариуса, печать, марки гербового сбора; срок платежа — 1 ноября 1917 года.
ГЛАВА 5
1.
Когда свершилась Февральская революция, Жора Купин вместе с толпой полетел к острогу освобождать политических заключенных. Он срывал орлов с казенных вывесок и кричал: «Вот кому жареное крылышко?! Налетай-разбирай!» Свобода пьянила; нет больше царя — да здравствует светлое будущее!
Старшие классы Первой губернской мужской гимназии поделились на партийные группировки: кадетские, эсерские, монархистские... Спорили до хрипоты, иногда до драки... На каникулы Жора ушел с тоскливым ощущением даром потраченного времени. Мальчишки и педагоги обустраивали Россию и весь свет, и в результате всякая учеба в гимназии прекратилась.
В следующем году Жора собирался наверстать упущенное и потому все лето упорно занимался, удивляя домашних самодисциплиной. Он метил высоко и мечтал о дипломатической карьере. Само время подталкивало к этому выбору: Жора верил, что если бы послы всех держав сумели договориться, никакой войны не было бы.
Он считался первым учеником по истории и иностранным языкам, читал философов, от Аристотеля до Ницше, и все искал свои будущие идеалы, которым можно отдаться без остатка.
Революцию он больше не поддерживал: уличные ораторы говорили, что в ее пламени сгорят социальные пороки, а на деле оказалось, что никакое это не пламя, а серная кислота, которую выплеснули на Россию и обезобразили ее до неузнаваемости.
Вместе с политическими заключенными из тюрем вышло около тысячи уголовников: их еще в начале войны перевели в Нижний Новгород из Варшавы, чтобы они не взбунтовались в пользу немцев. Воры и убийцы растеклись по губернии. Полицию в бунтарском угаре уничтожили — жалуйся, кому хочешь.
Бессмысленная война продолжалась, патриотизм стал ругательным словом... Революционеры отвергали само понятие Российского государства — как будто не было десяти веков свершений и постепенного роста от захудалого княжества до одной из величайших стран мира.
Пока Жоре больше всего нравилась идея, вычитанная у Якоба Буркхардта : государство надо рассматривать как произведение искусства — рассчитанное и продуманное творение. Но сколь далека была эта прекрасная идея от того, что творилось вокруг!
Учиться! Жора обкладывался монографиями и справочниками, гнал себя, будто боялся опоздать, быть неготовым к чему-то серьезному и важному. Он жил в предчувствии, что после хаоса Февральской революции должна наступить другая эпоха — и тогда как раз потребуются люди, способные служить своей стране не абы как, а с глубоким пониманием.
Единственное, что останавливало Жору, это бедность — у его сестры не было денег на дорогие книги, и ему приходилось копить, подрабатывая где только можно: репетиторством и сочинением стихотворных поздравлений и эпитафий.
2.
Ночью Нине опять снились кошмары. Она вышла к завтраку неприбранная, в шелковом капоте, распадающемся на груди. Налила себе чаю, долго размешивала его ложечкой, хотя сахара не положила.
— Скорее всего, мы потеряем этот дом, — произнесла она наконец.
Жора молчал. Слышно было, как в углу тикали большие старинные часы с эмалевым, покрытым мелкими трещинами циферблатом.
Жора знал, что Нина голову сломала, думая, как быть с прокурорским наследником. Дядя Гриша первым случайно встретил его на пароходе; как приехал, сразу бросился к Нине:
— Иди к нему! Он так по дому соскучился, что на радостях может дать тебе отсрочку.
Нина отправилась на Ильинку, но быстро вернулась, пунцовая от возмущения.
— Он оскорбил тебя? — с тревогой допытывался Жора.
Она не хотела сознаваться, но потом все-таки сказала, что Рогов принял ее за горничную.
— Все равно поговори с ним! — настаивал дядя Гриша. — А если наследник заберет дом, то и бог с ним. Пока война не кончится, будете жить у меня в Осинках. Не бойтесь, по миру не пойдете.
Жора с тоской прислушивался к его словам. Как жить в деревне, если надо заканчивать гимназию? Готовиться к университету? Как можно уехать, если тут — Елена Багрова?
— А что, если у Матвея Львовича попросить в долг? — спросил Жора, прекрасно понимая, что уж этот вариант Нина обдумала в первую очередь.
— Фомин не может вынуть из кармана двадцать семь тысяч. У него деньги не в сундуках лежат: все вложено в акции, в предприятия. В любом случае, Матвей Львович уехал в Петроград.
— А если с Еленкиным отцом потолковать?
— Смеешься?
Елена Багрова была из семьи пароходчика-старообрядца: влезать к ее отцу в неоплатные долги — значит навсегда потерять надежду жениться на ней.
Нине с Жорой не полагалось ни особняка, ни университетов, ни богатства. Брак мещаночки Купиной и графа Одинцова был ошибкой природы, божественным недосмотром. Она изо всех сил пыталась выбиться в люди, чтобы не повторить дурной судьбы родителей, но жизнь несла ее по проложенным рельсам, с которых если и сойдешь, то только под откос.
Не будь Нина такой умной и деловитой, все рухнуло бы намного раньше. В девятнадцать лет ей пришлось заняться умирающим заводом в Осинках, продавать лес под вырубку, спорить о ценах на лен, договариваться с мужиками о найме баржи... Дядя Гриша помогал, чем мог, но у него было не сто рук.
— Я уезжаю в деревню, — сказала Нина. — Варенье надо варить... Дядя Гриша сказал, что у них яблоки некуда девать.
— Что ж, без тебя не справятся? — удивился Жора.
Нина не ответила. Обвела взглядом шкапы с вырезанными на дубовых панелях гончими. За стеклянными дверцами хранилась коллекция севрского фарфора, собранная дедом Одинцова. Весь дом на Гребешке был наполнен произведениями искусства, и Нина с Жорой безумно любили его. Все здесь создавалось чужими руками, чужим вкусом и попало к ним случайно — тем страшнее было растратить эту красоту. Отсюда нелепость последних лет: они жили среди вещей музейного порядка, но при этом были бедны, как мыши.
— Будем привыкать к мысли, что все кончено... — вздохнула Нина.
У нее что-то случилось, но Жора понимал, что пока не нужно приставать с расспросами. Подошел к ней, положил руку на плечо:
— У меня в четверг капустник в театре, а потом мы с Еленой к тебе приедем. Хорошо?
Нина кивнула.
— Поищи что-нибудь дяди-Гришиным детям в подарок. А то неудобно с пустыми руками ехать.
Деревенские кузены радовались любому пустяку — раскрашенным открыткам, коробке из-под пудры, сломанным очкам: настоящие подарки им давно уже никто не дарил.
3.
Из окон белого особняка на Гребешке открывался вид с высоты птичьего полета — на сияющую Оку, на пестрые кварталы Ярмарки.
Жора помнил, как впервые попал в этот дом. Нина вся светилась, показывая брату и то, и это, а он шалел от восторга и от того, что граф Одинцов запросто разговаривает с ним и даже угощает шоколадными конфетами.
Когда они с мамой возвращались к себе на Ковалиху, она все качала головой:
— Надо знать свое место.
Но потом и мама привыкла к тому, что Нина стала настоящей барыней. Жора чуть ли не каждый день бывал в гостях у сестры и сидел, пока было возможно. Володя возился с ним, показывал на карте Францию — они с Ниной собирались туда на медовый месяц. Жора не до конца верил, что Париж — это действительно город, а не летний ресторан на Ярмарке, и что обычные люди, вроде его сестры, могут путешествовать в вагоне первого класса.
Жора перебрался на Гребешок, когда Нина вздумала отправить мать в Баден-Баден: у мамы побаливала поясница, и доктор посоветовал ей съездить на источники. Нине хотелось, чтобы все было по высшему разряду: она заказала номер в гостинице и даже оплатила билет компаньонке, которая знала немецкий язык. Сама Нина поехать не могла — она была беременна.
Через месяц началась война. Русские курортники с превеликим трудом возвращались домой через Швецию; многих арестовали по подозрению в шпионаже и помощи врагу. Мама не вернулась. Два года спустя какой-то человек прислал письмо: «Госпожа Купина скончалась в Баден-Бадене. Примите мои соболезнования».
Жора первым узнал об этом. Целый день сидел пришибленный, не зная, как теперь жить, как рассказать обо всем сестре. В день, когда прислали известие о смерти Одинцова, у Нины случился выкидыш. Она так долго болела, что Жора боялся — ей не выкарабкаться. Старая графиня, вместо того чтобы помогать, бросила ей в лицо:
— Я надеялась, что Владимир оставит мне хотя бы внука. А он оставил мне вас...
Когда Нине сказали о смерти матери, она прошептала дрогнувшими губами:
— А нам вместо мамы оставили Софью Карловну.
Графиня жила в своей половине вместе с красивой и злой приживалкой, которую Жора называл не Юлия Спиридоновна, а Фурия Скипидаровна. Обитатели левого и правого крыла дома старались не попадаться друг другу на глаза — им даже готовили по отдельности. Но это не мешало графине раз в месяц приходить к Нине за деньгами.
— Почему ты ей во всем потакаешь? — сердился Жора. — У нас и так каждый рубль на счету, а она требует, чтобы ты делала взносы в ее Дамский комитет!
— Софья Карловна — мать моего мужа, — тихо говорила Нина.
Она не могла забыть Володю. У Жоры было будущее, Елена Багрова и мечты о карьере дипломата... У Нины не было ничего, кроме обязательств, которые она сама взвалила на себя.
Дяди-Гришиным детям было решено подарить мамину коробку с пуговицами. Когда-то Жора играл ими вместо солдатиков, и на полу в швейной мастерской Купиных разыгрывались целые сражения. Большая черная пуговица-генерал была от маминого пальто; офицеры — белые, обтянутые шелком бусинки — от сестринской блузки; серебристая пуговица с якорем — капитан броненосца «Наша победа». В коробке, как в фотоальбоме, хранилась вся история семьи — одежда снашивалась, а пуговицы оставались. Теперь ее можно было передать младшему поколению.
Нинин багаж уместился в одной корзинке. Она отсчитала брату сто рублей керенками, новыми деньгами, введенными Временным правительством:
— Это вам на расходы.
Жора смотрел на мятые фантики. В дурацкой виньетке слова: «Подделка преследуется законом». Каким, интересно? Разве что законом подлости — никаких других законов в России не осталось.
4.
Софья Карловна считала своего сына ренегатом: он женился на девушке из низшего сословия и пренебрег всем, что внушала ему мать.
Собственное хорошее воспитание не позволяло Софье Карловне в открытую признавать ошибку сына, поэтому она пыталась привить Нине хотя бы основы:
— Вы же закончили Мариинскую гимназию — неужели там не научили вас, что дама из общества не должна сидеть в гостях нога на ногу?
Нине хотелось послать ее к черту, но она робела перед свекровью. Софья Карловна в свои шестьдесят лет имела такую осанку, такой вкус и такое чувство собственного достоинства, что спорить с ней было немыслимо.
Разница между ними была слишком огромной: старая графиня была наполовину француженкой и вела родословную с десятого века от герцогов Бургундских, а Нина не знала, как зовут ее прабабку. Она являлась для свекрови обломком неприглядного грубого сословия, с которым Софья Карловна не хотела иметь ничего общего.
Ее требования часто казались Нине нелепыми:
«Дама не имеет права сама, без помощи кавалера, пересекать бальную залу. Ведь она может подскользнуться на навощенном полу и упасть». Как будто кавалер не может!
«Во время званного обеда нельзя прислоняться к спинке стула». А зачем тогда вообще делают спинки?
Однажды Нина подслушала, как графиня жаловалась на нее Фурии Скипидаровне:
— Я не могу спокойно смотреть на эту женщину. У нее чувство меры, как у голодного папуаса: она готова украшаться с головы до ног; в ресторане всегда заказывает самое дорогое блюдо...
— Ей надо продемонстрировать, что она разбогатела, — снисходительно вздохнула Фурия Скипидаровна.
— Вчера ее пригласили к княгине Анне Евгеньевне, и она надела тиару! Она не понимает, что головные украшения с камнями и перьями уместны только на балу. Впрочем, что можно требовать от бедняжки, если ее покойный папенька был портной?
Нина не выдержала.
— А мне плевать на ваши глупые правила! — крикнула она, входя в комнату. — Я буду одеваться так, как мне нравится! И вести себя буду так, как мне удобно!
Графиня смерила ее ледяным взглядом:
— Во-первых, не кричите — это дурной тон. Во-вторых, зарубите себе на носу: подслушивают под дверью только лакеи и камеристки. А в-третьих, подумайте вот над чем: умение держать себя — это особый язык, так вы сообщаете людям, кто вы. Если вы пожимаете руку мужчине, который не снимает перчатки, как это случилось третьего дня, вы тем самым показываете, что видите в себе прислугу, нарядившуюся в барынино платье.
Она была права, но пока был жив Володя, Нина не особо обращала внимание на свекровь. Пусть Софья Карловна и ее подруги говорят все что угодно, но граф Одинцов любил Нину такой, какая она есть.
Он совсем не походил на мать: ему не надо было убеждать себя в собственной исключительности. Володя называл светские обряды «шуршанием» и предпочитал компанию земских деятелей; он вечно хлопотал за кого-то и что-то устраивал — то сельскую больничку, то школу. Он был исключительно добр, благороден и честен. Ему нравилось баловать Нину, показывать ей миры, о существовании которых она не подозревала.
То, что она жадно тянулась к символам высшего общества, веселило его: «Это пройдет». Нина не верила: для нее высокая культура Володи была прямым следствием аристократизма его матери. Чтобы взрастить такого человека, требовались традиции и усилия нескольких поколений. Нина очень хотела походить на него, но сколько она ни билась — она не могла придать себе то, что свекровь называла «породой».
Первый год вдовства дался ей очень тяжело. После смерти Володи его друзья и родственники уже не приглашали Нину в гости, все словно сговорились, чтобы показать ей: без мужа она никого не интересует. К страшному горю и денежным трудностям прибавилось острое ощущение своей неполноценности и невежества: до конца дней не забыть позора, когда она во время заседания Дамского комитета перепутала Ренессанс с реверансом. Софья Карловна была в отчаянии.
Нина принялась латать прорехи в своем бестолковом гимназическом образовании: она много читала, делала все, чтобы превратить себя в настоящую даму. Жора, попавший на Гребешок в тринадцатилетнем возрасте, очень быстро освоился там и уже не чувствовал никакой связи с ковалихинскими лопухами и заборами, а Нине вечно мерещилось, что люди смотрят на нее с осуждением: «Ну куда ты лезешь в калашный ряд?»
Она была вынуждена заниматься поместьем и заводом в Осинках, и это сметало с нее тщательно наращиваемую позолоту. Деньги — это пошло, хозяйственные дела — это вотчина пропахших луком и псиной управляющих, которых не пускают дальше людской. Настоящая дама никогда не унизится до того, чтобы торговаться или считать копейки. Нина все это понимала, но в семье кто-то должен быть «вульгарным», чтобы остальные не пошли по миру.
Ей было одиноко. Нина хотела умных размышлений, интересных рассказов, особой атмосферы тепла и понимания, которой окружал ее Володя. У Жоры была своя компания — юные поэты и артисты, а Нине некуда было податься: к литераторам и актерам без таланта не пойдешь, а быть просто поклонницей она не собиралась. Аристократы ее не принимали, а торговцев не принимала она — нижегородское купечество на всю Россию славилось загулами и страстью к куражу, когда ради пьяного спора губили пароходы и тратили тысячи рублей на хористку из кафешантана, чтобы через месяц выгнать ее с фонарем под глазом. Это были те же плебеи, только побогаче. Особняком стояли купцы-старообрядцы, но у них вся жизнь была подчинена истовой вере.
Нина бывала у Любочки на четверговых собраниях — пыталась хоть там найти себе место. Однако буйные застольные речи о политике не увлекали ее. Она уже сама не знала, то ли ей белый свет стал не мил после гибели мужа, то ли по сравнению с Володей губернская интеллигенция и вправду выглядела не блестяще.
Любочка была единственным другом Нины. Ее личная жизнь тоже не складывалась: Саблин думал, что, если прятаться от проблемы, она исчезнет сама по себе. Все жалобы супруги — это выдумки, и ей лучше занять себя полезным делом.
Нина с ужасом слушала рассказы Любочки о том, как она пыталась соблазнить Саблина, сидевшего за микроскопом: нарядилась, вошла к нему в расстегнутой кружевной кофте.
— Иди быстрей ко мне! — позвал ее муж. — Ты только посмотри, число бактерий возросло вдвое!
Он не разбирал намеков и мог перебить Любочку посреди признания в любви и спросить, что будет на обед. Даже когда она клала его руку себе на грудь, он в первую очередь интересовался ее сердцебиением.
— Ты знаешь, я непременно заведу любовника, — шептала Любочка. Брови ее хмурились, глаза смотрели дерзко и зло. — Я хожу по улицам и приглядываюсь: «Нет, не этот, не этот...» Ищу его... Саблина не изменишь, а я не могу представить, что всё, приехали — ничего лучше не будет.
Любочка говорила, что ночами в подробностях представляет измену с этим пока еще неведомым мужчиной, а потом прижимается в темноте к Саблину, чтобы добавить в свои мечты чуть-чуть реальности.
Неудачный брак, который немыслимо расторгнуть: куда уйти? К отцу? Пересесть с одной шеи на другую и получить в довесок взрыв сплетен и негодования?
Саблина было жалко: он нравился Нине, но при этом она не могла понять — как можно быть таким бестолковым? Ведь если Любочка бросит его, он с ума сойдет. И тем не менее доктор — вежливый, умный, ответственный — упорно пилил сук, на котором сидел.
— Ты все еще любишь его? — как-то спросила Нина.
Она вздохнула:
— Раньше очень любила. Теперь не знаю. Когда он рядом со мной и опять ничего не выходит, мне хочется убить его.
А Нина о мужчинах вовсе не думала. Дело было не в предательстве памяти Володи, а в инстинкте: мужчина мог причинить боль — настолько страшную, что от нее меркло сознание. Легче раз и навсегда решить: «Мне это не надо», и если подставлять себя кому-то, вроде Матвея Львовича, то с полным равнодушием.
5.
Нина и Любочка вместе думали, как быть с векселем, который унаследовал Клим Рогов. Любочка предложила выкрасть его. Она подметила, что наследник раззява и раскидывает вещи где ни попадя: стащить у него ключ от сейфа — пара пустяков. Нина понимала, что все это ерунда, но стремление подруги помочь — даже ценой преступления — радовало ее.
— Расскажи мне о Климе, — просила Нина. — Что он за человек?
Любочка терпеть его не могла, но ради приличий вела себя как радушная кузина.
— Основная черта Клима — безалаберность, — говорила она. — Он обаятельный, прекрасно знает себе цену, но он быстро загорается и так же быстро остывает. Для женщин это самый худший вариант. А если ты упрекнешь его в бессердечии, он только руками разведет: «Ну я же не хотел... Я просто не подумал...»
Когда Любочка обмолвилась, что пойдет с Климом в «Восточный базар», Нина решила, что встретит их там и все-таки попытается выпросить отсрочку. Она надела парижское платье, которое Володя когда-то купил ей на Rue de la Paix , уложила волосы, надушилась духами.
«Сами подумайте: дом вам не продать, а пустите жильцов — они все там разнесут», — проигрывала она в уме будущий разговор.
У нее не было разумных причин для того, чтобы просить об отсрочке, — она могла рассчитывать только на симпатию и великодушие. Хотя какая уж там симпатия, если Рогов с первого взгляда понял, что Нина за птица? Она ужасно его боялась — он богатый, избалованный вниманием иностранец: что ему ее беды?
Придя в «Восточный базар», Нина долго издали наблюдала за Роговым. Как она завидовала Любочкиной способности легко сходиться с людьми! Та и минуты бы не потратила на стеснительность: взяла бы и познакомилась... Тянуть дальше было невозможно, и Нина пошла к ним, как идут к зубному врачу, мечтая лишь о том, чтобы все поскорее кончилось.
Оркестр заиграл танго. Это спасение: не надо ни о чем говорить хотя бы несколько минут. Но Нина не ожидала, что в Аргентине танцуют, тесно прижавшись друг к другу, — немыслимое нарушение границ! Она поглядывала на Рогова исподлобья, но была так занята своими страхами, что ничего не поняла: как он отнесся к ней? Что подумал? Был ли у нее хоть какой-то шанс добиться своего?
Матвей Львович явился вовремя и прекратил это издевательство. Видит бог, Нина не хотела просить у него денег, чтобы еще больше не связывать себя неблагодарностью. Но другого выхода не было.
6.
Волна под колесом фильянчика забурлила, из трубы повалил черный дым, и пароход быстро пошел к устью Оки. На том берегу уже готовились к закрытию Ярмарки. На пристанях доторговывали мелкие оптовики, по сходням бегали босоногие грузчики — дочерна загорелые, с лоснящимися от пота спинами. Деревенские ребята с корзинками и мешками подбирали щепки, тряпки и всякую мелочь, оставшуюся от распродаж.
Нина смотрела из-под ладони на причудливые шатры. В этом году Ярмарка была очень плоха: Матвей Львович сказал, что больше половины лавок стояли закрытыми. А что будет в следующем году, даже представить страшно. Ярмарка — сердце города. Пропадет она — и Нижний Новгород захиреет, превратится из всероссийского торжища в провинциальное захолустье.
Слышался стук молотков; рабочие заколачивали окна и двери — когда Нина вернется, это уже будет мертвый город. Семьсот десятин улиц, пассажи, храмы, театры, подземные галереи — все это действовало два месяца в году. Зимой Ярмарку заносило снегом — только сторожа ходили по едва приметным тропам.
Раньше отец с дядей Гришей каждый год снимали лавку на Модной линии и торговали тканями. Базиль Купин был гордостью и легендой Ярмарки. К нему ходили, чтобы посмотреть на его смоляные кудри, на умопомрачительные усики и серебряные часы с боем. Дождавшись богатых покупательниц, он ловко снимал с полок рулоны, кидал их на прилавок так, что подскакивали ножницы и коробка с мелками. Разматывал, показывал на свет воздушные шелка, сияющую парчу и нежный бархат. Дамы ахали, когда отец приказывал им «приложить матерьяльчик» и деликатно поправлял складки на пышных купеческих грудях.
— Шарман, — выдыхал он страстно и начинал врать, что сейчас продаст отрез себе в убыток, потому что сил нет смотреть на такую красоту. — Убью себя, ей-богу, если отпущу вашу милость с пустыми ручками.
С другой стороны лавки дядя Гриша бойко отмерял аршином ситцы. Он и вполовину не был так пригож, как Базиль, но и у него товар не залеживался. Деревенские девушки обступали его:
— Не натягивай, Григорь Платоныч! Побойся Бога! Ты по чести меряй!
Дядя Гриша бил себя в грудь, таращил глаза и кричал, что нисколько не натягивает, провалиться ему на месте. Маленькая Нина все ждала, когда доски под его ногами разъедутся и дядя Гриша рухнет под пол. Когда покупательницы уходили, он поднимал Нину под мышки и, хохоча, подбрасывал к потолку:
— Ах ты, племяшечка моя!
— Не трожь ребенка! — сердилась мама и пыталась отобрать Нину.
В кармане ее передника хранилась тетрадка с заказами на пошив платьев. Отец умел так обольстить богатеек, что они забывали о модных портных с Большой Покровской и записывались к ясноглазому Базилю.
Вечером отец с дядей Гришей шли в трактир на Самокатной площади, набирались и ехали домой, горланя песни.
— Я хоть и без ниверситета, а всему обучен и обхождение тонкое знаю! — кричал отец, размахивая картузом. — Гришка что в трактире заказывает? Пиво! Тьфу! А мне подавай бутылку лафита! У меня в предках французы были, и я сам чего хочешь могу по-французски сказать: хоть «пардон», хоть «мерси».
— Врешь! — хохотал дядя Гриша. — Мордва у нас с тобой в роду, а не французы. Да мы и мордве рады. А лягушатники нам — плюнуть да растереть.
Пролетка подскакивала на булыжной мостовой, кругом гулял нарядный народ, а в кулаке у Нины были зажаты величайшие сокровища — бархатные обрезки. Куклы ее были знатными дамами, носили платья с пышными рукавами и огромные шляпы с куриными перьями, подобранными на дороге.
7.
Семейство Купиных было шумное, бестолковое и невезучее. Отец хоть и зарабатывал прилично, но все спускал: то в пульку продуется, то купит многоярусную вазу для фруктов — громадную, без верхней тарелочки, которая давно разбилась.
— Хочу, чтобы было как в Париже! — стучал он кулаком по столу.
Ему не хватало красоты, и он создавал ее по мере сил: говорил заказчицам цветистые комплименты, курил тонкие папиросы через костяной мундштук и мазал волосы филиокомом. Когда мама приставала к нему насчет денег, он кричал на всю улицу, что «Эта дура загубила мне молодость, а теперь со свету сжить хочет!».
Ему было томно в Ковалихе. Он листал купленные на Балчуге старые журналы мод и бормотал себе под нос:
— Мулинэ, Филипп и Гастон, Люсьен Лелонг энд Бернард .
Эти слова казались Нине волшебными. Она страстно хотела помочь отцу; сделать так, чтобы он не обижал маму; раз и навсегда вылечить маленького Жору, который постоянно болел... У нее были свои волшебные слова: «Когда я вырасту...»
Отец говорил, что Нина красотка и что ее надо выдать за почтмейстера. Он сажал ее на колени, прижимал к себе и говорил:
— Почтмейстер — это ого что такое! Ты представь: каждый день держать в руках заграничные письма! А некоторые открытки без конвертов посылают — можно все разглядеть и прочесть. Там и про любовь, и про море написано.
— Лишь бы муж не пил, — вздыхала мама.
— А... да пропади ты, холера! — отмахивался Базиль. — Слушай, Нинка, а может, нам тебя за офицера просватать? Видела драгун на параде, а? Каски с орлами, морды геройские...
От отца пахло пережженным утюгом, водкой и конфетами «барбарис».
На Успение его принесли домой в крови. Все бегали с тазами и марлей, Жора ревел, и Нине велели забрать его и не путаться под ногами. Они до вечера просидели на заднем дворе за кадкой с дождевой водой, где была их «пещера». А потом пришла соседка тетя Нюра и шепотом сказала, что Васька-греховодник приволокнулся за барыней и ейный муж проломил ему голову.
Отец умирал долго и мучительно: левая сторона не двигалась, а правую то и дело сотрясали конвульсии. За полгода от змея-обольстителя остались кожа да кости.
— Хоть и сукин сын, а все равно жалко, — вздохнула тетя Нюра, когда ему закрыли глаза. Мама беззвучно плакала в передник.
После смерти отца лавку на Ярмарке уже не снимали. Дядя Гриша устроился на Молитовскую льнопрядильную фабрику и перебрался за реку — виделись с ним редко. Мама шила, но она не умела обходиться с дамами, и заказчики ее были из простых: кому пододеяльник прострочить, кому тужурку перелицевать.
Однажды мама нарядила Нину в лучшее платье и отвела в гости. Перед тем как войти в богатый дом на Осыпной улице, она долго давала указания: как себя вести, как поздороваться и что ответить на вопросы, если их зададут. Наконец она перекрестилась и нажала на кнопку электрического звонка.
Горничная проводила их в большую залу с тремя полукруглыми окнами. Там не было никакой мебели, кроме десятка стульев вдоль стены, а в углу стояло что-то небывалое — огромный золотистый глобус. Он настолько поразил Нину, что она забыла поклониться, когда им навстречу вышла дама в шуршащем атласном платье.
— Как похожа! — сказала она и легонько ущипнула Нину за щеку.
Хозяйка увела маму, и Нина осталась один на один с прекрасным глобусом. Она долго сидела на стуле, потом кружилась по паркету — так, что юбка разлеталась колоколом. Потом разглядывала таинственные буквы на континентах и морских чудовищ, выныривающих из океанов. Роспись на лаковой подставке — трехмачтовые корабли с выгнутыми парусами и длинными развевающимися флагами; резные фигуры великих путешественников поддерживали плоское кольцо, проходящее вдоль экватора.
Нина понимала, что нельзя трогать такую красоту, но искушение было слишком велико. Она тихонько толкнула глобус, и он повернулся с таким страшным, отвратительным скрипом, что Нина в ужасе отскочила, ожидая, что сейчас примчится разгневанная хозяйка. Но все обошлось, будто никто не заметил Нининого преступления.
Домой летели как на крыльях. Мама радовалась тому, что дама обещала устроить Нину в Мариинскую гимназию, причем без всякой оплаты, а Нина была счастлива, что ей удалось прикоснуться к прекрасному и ей ничего за это не было.
Больше она никогда не встречалась с хозяйкой глобуса, а мама запретила выспрашивать, кто эта дама и почему она взялась хлопотать за дочку Базиля Купина.
ГЛАВА 6
1.
На палубе фильянчика — бабы с котомками, монахи, плотники с замотанными в рогожу пилами: кто дремал, кто разговаривал.
Небо — как опрокинутая чашка, по берегам — громады лесов. Сосны клонились с подмытого берега к самой воде.
Нина издали увидела высокий купол над своим домом. Фильянчик причалил к полусгнившим мосткам, матрос передал ей корзину.
На большой аллее сквозь гравий пробивалась трава: никто ее не пропалывал и не убирал опавшие листья. С запущенных клумб одуряюще пахло левкоями и розами. Высохший майоликовый фонтан, площадка для тенниса, древние скамейки под елями...
Голубой, покрытый облупившейся краской особняк погибал на удивление быстро. По колоннам на фасаде пошли трещины, одна мраморная ступенька крыльца была выломана и валялась, разбитая, на дороге. Нина стояла перед помертвевшим, тихим домом. Она приехала сюда с одной корзиной, не имея ни сил, ни денег, чтобы спасти его.
Раньше Одинцовы проводили тут все лето. Сборы в деревню начинались за несколько недель: из чуланов вытаскивали обитые железом сундуки, в них складывали книги, одеяла, посуду, шляпы, перчатки — выходные и охотничьи... Последняя суета, поиски потерявшихся ключей... По русскому обычаю присесть на дорожку, помолиться, попрощаться...
На веранде всегда кипел самовар, а стол накрывали сразу на двадцать человек — родственников, друзей и соседей. Ничего больше не будет: русское дворянство вымерло в этих краях, как некогда вымерли круторогие туры.
Семейство дяди Гриши обитало во флигеле управляющего — маленьком, заваленном самодельными игрушками и всевозможным хламом. Дети сразу облепили Нину: старшая Вера, с падавшей на глаза кривой челкой, показывала свой рисунок, средняя Маня совала пирог, младшие двойнята отбирали друг у друга жестянку с пуговицами, гремели ею и радостно хохотали.
Жена дяди Гриши, Варвара, чернявая, непомерных размеров баба, насмешливо поглядывала на их возню. На руках у нее сидел голый младенец и тыкался в груди, каждая из которых была в два раза больше его головы. Нина не любила Варвару за мужиковатость и сросшиеся косматые брови.
— А вон и супруг мой пожаловал, — сказала та, услыхав во дворе топот копыт.
Дядя Гриша прискакал верхом — запыленный и усталый.
— Ба, племяшка приехала! — закричал он.
Они обнялись, поцеловались.
— На заводе был? — спросила Нина. — Как там?
Дядя Гриша сунул за пояс казацкую нагайку:
— Ничего. — По его обветренному загорелому лицу было видно, что он думает о другом. — Чё делается! У кладбища встретил Лушку на телеге: везет, сукина дочь, канделябр — понятно, что краденный! Смотрит на меня — может, скажу ей что-нибудь? Все воры, Нин... Все тащат, кто сколько захватит. Царя нет, стражников нет, спасайся, кто может. Граф твой прикармливал эту сволоту — добреньким с ними был. А хозяйство при этом развалилось!
Нине было неприятно, что дядя Гриша считал Володю «бестолочью». Она вступалась за мужа, утверждая, что дела шли плохо из-за дурной аграрной политики, но дядя Гриша не давал ей говорить:
— Чего ты мне загибаешь! У него урожай овса был — не больше шести четвертей на десятину. А в его хваленых заграницах по восемнадцать снимали. Скотину до чего довел? На него заявление надо было написать в Общество покровительства животным!
Как и Нинин отец, дядя Гриша был деспотом и, когда его заносило, совсем не думал о том, что и кому он говорит.
Когда он в первый раз приехал в Осинки, он довел Нину до слез, долго утешал ее, а потом твердо сказал, что если она хочет взять его управляющим, то ей придется разогнать к дьяволу всех дармоедов и тратить на городское житье не больше полтораста рублей в месяц.
— Остальное будем вкладывать в завод, или закрывай его и не морочь мне голову.
Нина согласилась на его условия и рассчитала всю прислугу, кроме кухарки, дворника и приходящей девушки, которая убиралась в комнатах. После долгих переговоров свекрови была оставлена Фурия Скипидаровна, иначе графиня пригрозила уйти в монастырь.
— Ай, молодец! — уважительно присвистнул дядя Гриша, когда Нина поведала ему о битве с Софьей Карловной.
За ужином дядя Гриша велел рассказать ему о наследнике.
— Ну что... Давай подождем Матвея Львовича, — произнес он, вытирая руки полотенцем. — Он жулик всероссийского масштаба, он знает эти вексельные дела.
По его словам в Осинках было спокойно, хотя дезертиры добрались и сюда. Это были свои, местные ребята. Они вели себя шумно, много пили и стращали девок рассказами о войне, но нападали только на рыбу, которую глушили привезенными с фронта гранатами.
На заводе наконец удалось пустить английскую машину для чесания льна.
— Ты не думай, у меня бабы без дела не сидели, — похвалялся дядя Гриша. — Я их рукавицы заставил шить, покуда машина простаивала. Ничего, племяшечка, к весне война кончится, и все будет хорошо.
Нина обвела взглядом сидевших за столом детей и Варвару с ребеночком, уснувшим на ее необъятной груди. Так хотелось верить, что ждать осталось недолго, что все действительно наладится.
— Солдаты Нижегородского гарнизона говорят, что ни за что не пойдут на фронт, — добавил дядя Гриша. — Постановили зимней формы не принимать и учинить бунт, если их будут насильно сажать в теплушки. И так по всем городам. Воевать некому — значит, войны не будет.
2.
Каждый раз, приезжая в имение, Нина ходила по тем самым комнатам, теперь совершенно мертвым, с завернутыми в марлю люстрами, с зачехленной мебелью. Потом долго сидела в спальне, разбитая непоправимостью своего горя. Пожелтевший портрет Володи на стене, его трубка, его карандаш...
Вера принесла Нине бутыль с горячей водой — умыться.
— Меня графский лакей научил, что и как надо делать, — с гордостью сказала она. — Он старенький совсем, живет у дочери на пасеке, но все-все помнит. В комнату для гостей надо подавать веер, свечи, мухобойку, свежие чернила с бумагой и заведенные часы. Если в гости приехала дама, то нужны еще подушечка для шляпных булавок и завивальные щипцы. Правильно?
— Правильно.
Вера — единственная из всех — смотрела на Нину как на настоящую даму. Она точно так же цеплялась за любые намеки на красивую жизнь, только для нее она была еще более недоступна.
— Ты иногда ходишь сюда? — спросила Нина.
— Не, батя не пускает. Нечего, говорит, тут шастать... А я страсть как люблю этот дом! Знаете, у нашего старосты пес во дворе, у него морда, как у барских собак... ну, с которыми на охоту ездили. Так я даже этого пса люблю.
Нина поцеловала ее в лоб:
— Спокойной ночи.
Девочка ушла, перекрестив ее на прощание — так трогательно! Нина задула свечу.
3.
В гимназии ее не любили. Мама сшила ей белый кашемировый капор с большой красной розой, и в первый же день одноклассницы подняли ее на смех. Откуда-то они прознали, что Нина из недостаточных, и это словечко прицепилось как зараза. Она была недостаточно хороша для Мариинки — гимназии, где учились дочери потомственных дворян и купцов первой и второй гильдий. Она была невыносима для Оли Шелкович, культурной барышни, знавшей наизусть всего Пушкина и меню кондитерской «Севилья».
Много лет спустя Нина поняла, за что взъелась на нее Шелкович. Ее отец тоже был невелика птица: он служил конторщиком на Башкировских мельницах и всегда ходил «напудренный» мукой. Оле хотелось, чтобы в классе был кто-то хуже ее, чтобы у обладательниц портфелей из дорогого сафьяна даже мысли не возникло поразвлечься за ее счет, когда есть готовая, обкатанная со всех сторон жертва.
Мама говорила: «Не обращай внимания», а Нина пыталась просчитать, почувствует или нет Оля, если подлить ей в чай Жорины капли от запора. Но и для мести Нина была «недостаточная»: капли стоили дорого, и у нее не хватало духу переводить их на врага.
Это была война с залитыми чернилами страницами, кнопками на стульях, отчаянными драками в уборной и воплями классной дамы:
— Купина остается после уроков!
Нина нарочно собирала плохие отметки, чтобы ее исключили.
— У меня недостаточно ума! — однажды заявила она матери.
Уложив Жору спать, мама позвала ее на кухню.
— Есть люди, которые спасают, а есть люди, которые топят, — сказала она, обнимая Нину. — Тебе встретятся и те, и другие. И ты каждый раз будешь выбирать: у кого из них получится задуманное, а у кого нет.
— А если меня никто не захочет спасать?! — в ярости крикнула Нина.
— Сделай так, чтобы захотели.
Девочек в гимназии готовили не к самостоятельной жизни, а к главному, роковому событию — замужеству. Уроки французского, чистописание, Закон Божий, танцы, умение делать книксен и кроить панталоны — все это требовалось для того, чтобы заарканить подходящих молодых людей. Вся жизнь выпускного класса женской гимназии вертелась вокруг изречений о любви и профилей в виньетках из сердец.
Экзаменов ждали со страхом и надеждой — вот она, граница детского и взрослого мира: делай что хочешь, но за два-три года тебе надо найти жениха. И все же гимназистки терзали себя не только гаданиями и сонниками, которые предвещали появление усатых незнакомцев. На переменах девушки собирались у дворницкой и говорили о том, что надо становиться критически мыслящими личностями и вырабатывать в себе разумное миросозерцание.
Они почти поголовно, как и остальная молодежь в городе, были пропитаны бунтарским духом. Что бы правительство или любое начальство ни делало, все воспринималось в штыки.
— Страна раскололась на два лагеря: «отцов» и «детей», — вдохновенно вещала Оля Шелкович. — «Отцы» приказывают, не объясняя, и запрещают, не вдаваясь в подробности. А мы, «дети», отказываемся повиноваться.
Все ученицы Мариинской гимназии считали своим долгом носить самодельные бисерные брошки за отворотами фартуков — именно потому, что украшения были строжайше запрещены.
Хотелось чего-то особенного. Если уж замуж, то непременно за сильную личность, за благородного Овода или ученого, способного перевернуть представления о природе. Когда по гимназии проносился слух, что кто-то встречается с молодым человеком, который состоит под наблюдением полиции, это было нечто! А уж ходить на свидания в тюрьму и вовсе считалось запредельной романтикой.
Гимназистки тайком заучивали революционные стихи Некрасова о том, что надо идти «на бой, на труд за обойденного, за угнетенного» . Впрочем, куда следует идти, никто не знал.
Шутки ради Нина предложила одноклассницам побороться за нее, но девочки восприняли это как вызов и несколько недель не разговаривали с ней.
Ох как Нина мечтала «показать им всем»! Но ей не приходилось надеяться даже на замужество, несмотря на темные ресницы и кончик косы, который завивался сам по себе. После сдачи выпускных экзаменов мама отыскала ей службу — и не где-нибудь, а в столице. Там ее ждала старуха генеральша: она была не в своем уме, перессорилась с детьми и потому нуждалась в компаньонке.
Мама посадила Нину на поезд:
— Будь с хозяйкой поласковей, может, она тебе что-нибудь оставит после смерти.
Но до старухи Нина не добралась. Прибыв в Петербург, она так растерялась, что целый час без толку кружила по Николаевскому вокзалу.
— Вам что-нибудь подсказать? — окликнул ее господин в длиннополой шинели.
Это был Володя Одинцов. Он ехал в том же поезде и приметил Нину еще в Нижнем. Больше они не расставались до самой войны.
ГЛАВА 7
1.
По вечерам к Любочке приходили гости — с нижних этажей раздавались смех и игра на пианино. Мариша приносила Климу ужин.
— Что ты тут сидишь бирюком? Пошел бы к молодежи — там у них весело.
— Не хочу.
Мариша долго стояла в дверях.
— Поссорился с Любовью Антоновной? Чего не поделили-то?
Так и не дождавшись ответа, она брела вниз и громко ворчала:
— Дети, ну чисто — дети... По углам бы вас расставить.
Клим не знал, как вести себя с кузиной. Она вдруг превратилась в ведьмочку: то и дело задирала его, но уже не по-доброму, как раньше, а с явным намерением оскорбить. Публично намекала, что Клим не заслужил и копейки из своего наследства, что он в любом случае все промотает, ибо как был безответственным разгильдяем, так и остался.
Он пытался с ней поговорить:
— Любочка, перестань... Я тебя ничем не обидел.
— А что ты мне сделаешь? — перебивала она. — Предлагаю высечь. Сам справишься или помощников наймешь?
Саблин стыдился выходок жены и старался загладить ее вину. Он приглашал Клима к себе, но Любочка не оставляла их одних: приходила, садилась в угол и упорно следила за кузеном, как за вором, который того и гляди что-нибудь сунет в карман.
Клим не понимал, почему она разлюбила Варфоломея Ивановича. Саблин олицетворял собой все, о чем может мечтать женщина. «Ангел, чистый ангел! — говорила о нем Мариша. — Другие по кабакам и по блудницам бегают, а этому ничего такого не надо. Всегда трезвый, всегда при галстуке — только крыльев за спиной не хватает». Любочка явно бесилась с жиру.
Сперва Саблин стеснялся Клима, но со временем оттаял. Как и все вокруг, он много думал о политике.
— Революция началась не сегодня и не вчера, — говорил он. — Власть обвиняла в неблагонадежности любого, кто стремился поднять социальные проблемы. Ей во всем виделась крамола, а когда тебе затыкают рот, это возмущает. Революционеры протестовали против судебного произвола, против вопиющего неравноправия сословий, и дело кончалось ссылкой и каторгой. Почему в России с явным одобрением относились к политическим террористам? Потому что никаким иным способом нельзя было заставить чиновников заговорить о бедах страны. Да что далеко ходить! Я во время отпуска в деревне учил ребят грамоте, так ко мне явился урядник и заявил, что если я и дальше буду проводить уроки без разрешения, он возьмет меня под арест. Цензура не давала слова; сборища и процессии, кроме религиозных, были запрещены...
Клим помнил, что похороны любого мало-мальски приметного либерала превращались в демонстрацию. Никто толком не знал покойного, но молодежи так хотелось протеста, что траурная процессия моментально обрастала сотнями участников. Пели песни, вроде безобидные, но на мотив революционных; на кладбище читали стихи, вроде о Прекрасной Даме, но все знали, что имя ее Свобода... На поминальных обедах среди лакеев были агенты охранки, и это придавало всему особый привкус: их приставили не к кому-нибудь, а к нам, это мы представляем опасность для царизма.
— Все прогрессивно мыслящие люди встали в оппозицию к власти и принялись ее расшатывать, — вздыхал Саблин. — Здание рухнуло, и вот мы сидим в обломках и пытаемся понять: а дальше что?
Клим поделился с ним жутковатым наблюдением:
— У меня такое чувство, что в России не только не боятся насилия, но и приветствуют его. Делается не по себе, когда барышни идут под ручку по Большой Покровской и распевают «Варшавянку»: «Кровью народной залитые троны кровью мы наших врагов обагрим!» Или вот еще «Дубинушка»: «И на бар, на бояр, на попов и господ он обрушит родную дубину».
— Это же только песни! — фыркнула сидевшая в углу Любочка.
— Если бы это была одна песня, ну пусть две... Но когда со всех сторон призывают идти «на бой кровавый», это говорит о том, что население готово к этой крови. Люди считают, что для улучшения жизни обязательно надо кого-нибудь прирезать.
— Тебе-то что? Ты все равно уедешь.
Саблин задумчиво вертел в пальцах папиросу:
— А нам с тобой, Любочка, видимо, придется доказывать, что мы сроду никого не угнетали и числимся «господами» по лингвистическому недоразумению.
После таких разговоров Клим чувствовал себя неуютно, как будто он имел право на спасение, а остальные были обречены на гибель. Всякий надеялся, что самое трудное уже позади, но только слепые не видели, в каком направлении катится Россия: цены росли, фабрики закрывались одна за другой, на фронте гибли тысячи солдат — каждый божий день.
2.
Дни напролет Клим проводил в банках и конторе присяжных поверенных. Отец оставил ему чуть меньше трехсот тысяч, и, чтобы расквитаться с делами, следовало продать ценные бумаги, перевести рубли в валюту, переоформить контракты на аренду недвижимости, договориться, чтобы плату отправляли в Буэнос-Айрес телеграфом...
Вернувшись домой, Клим заглядывал в людскую и выспрашивал, кто приходил к Любови Антоновне. Он думал, что Нина захочет продолжить знакомство — раз она сама подошла к нему, значит, не обиделась на его нелепую ошибку. Повод для визита у нее был — они с Любочкой подруги... Но Нина не появлялась на Ильинке.
Клим перебирал в уме подробности того вечера: неужели дело было в долгах и она всего лишь решила подластиться к кредитору? Или это папаша запретил ей приходить на Ильинку? Хотя с какой стати? Или, может, Клим слишком много о себе мнил? Нина подошла к столу, за которым сидела ее подруга, решила потанцевать, а тут случай подвернулся.
Ему хотелось расспросить кого-нибудь о ней, но из Мариши удалось вытянуть только одно:
— Очень хорошая особа: кофейник мне на Рождество подарила.
А Саблин направил Клима к Любочке:
— Поговорите с ней.
Настаивать Клим не решался: ему не хотелось выдавать свой интерес. Он разглядывал вексель, выписанный Нининым мужем. Самому явиться к ней и спросить, как она будет расплачиваться? Сумма большая, сроки подходят... Но как невыносимо глупо и пошло было сводить все к деньгам!
Несколько раз Клим проходил мимо дома на Гребешке, смотрел издали на окна, украшенные лепниной, и возвращался ни с чем. Накручивал досаду, сомневался в себе, чего с ним давно не случалось.
Смятение, раздражение... Чем именно взволновала его эта взрослая девочка? Клим ничего о ней не знал... Одно наложилось на другое: сначала восторг, потом угрюмая растерянность, вызов самолюбию: «Как так — неужели меня не ценят самого по себе?» По ночам — яркие фантазии, от которых невозможно уснуть... Нина представлялась ему в том самом поблескивающем синем платье с беззащитным декольте, куда Клим то и дело соскальзывал охальными глазами. Когда он танцевал с ней, был один момент — буквально на несколько секунд, — когда она подалась назад, он почувствовал на руке ее вес и прижал к себе Нину так, будто имел на это право. В подобных намеках суть и смысл танго.
Чем дольше Клим тянул время, тем меньше надеялся на успех. Хотя о каком успехе можно было говорить? Клим уезжал — Нина оставалась. Надо перестать морочить себе голову и отдать вексель адвокатам — пусть они разбираются.
Игра — как в шанхайском казино: если думать логически — ты не можешь здесь выиграть, а все равно крутишься вокруг стола с покером. Слишком уж сильно желание вновь испытать кипучее счастье — как в тот день, когда тебе неожиданно выпал роял-флаш.
3.
В детстве театр Фигнера на Ярмарке был для Клима Меккой. Гимназисты могли ходить на спектакли только с разрешения начальства, и им до третьего звонка приходилось прятаться по уборным, а потом крадучись пробираться в зал. Классный надзиратель караулил их в коридоре: «Ага, по представлениям шастаем, а неправильных глаголов не знаем?!»
Свет матовых ламп, запах рисовой пудры от дамских плечей и столярного клея от декораций. На пустых креслах первого ряда — витиеватые таблички: «Городской голова», «Брандмайор»; во втором ряду — дамские прически и веера; в третьем и далее — банты гимназисток и стриженые головы театралов. Свет гас, зал волновался, кашлял, стихал... Ну, господа артисты, не подведите!
Это был театральный капустник — как водится, в пользу бедных актеров. Спектакль был потешным, сделанным на голом энтузиазме. Ставили ироничные сценки на злобу дня: о батюшке, который запел в церкви: «Еще молимся о благочестивейшем Исполнительном комитете»; о женских «батальонах смерти», которые защищали Временное правительство, пока солдаты-мужчины горланили на митингах...
Клим не сводил взгляда с русоголового кудрявого юноши на сцене. Ему было лет семнадцать-восемнадцать, и он был изумительно похож на Нину. Скорее всего, брат... Он так заразительно смеялся, что ему вторил весь зал.
Клим просмотрел список актеров в программке, отпечатанной на серой бумаге с щепочками. В глаза бросилось: «Г. Купин» — та же фамилия, что и у Григория Платоновича Купина, которого он встретил на пароходе и который служил управляющим у Любочкиной подруги. Интересный поворот...
Парень взял гитару, из-за кулис появилась певица — румяная девушка с двумя светлыми косами до пояса.
Аргентинское танго по-русски, бог ты мой! — такого Клим еще не слышал.
Он следит за сеньорой ночами
За чужими плечами,
За стаканом печали.
Он как жгут перекручен, как провод искрит,
Он затоптан ее каблуками.
Она танго танцует — как будто бы мстит,
Будто пó сердцу бьет кулаками.
На прилавок — два песо, сдачу — в карман,
«Будь здоров» — пожилому бармену.
А сеньора, окончивши смену,
Весь кабацкий ночной карнавал,
Словно обруч гремящий, роняет к ногам,
И стирает со столиков пену.
Сочетание противоположностей: русские слова и аргентинский ритм, крайний север и крайний юг — идеальная иллюстрация к собственному душевному разладу.
Потом была беспроигрышная лотерея «Знаки судьбы»: девушка с косами доставала из бочки с овсом призы, а кудрявый парень комментировал:
— Карточки на керосин! Это к воспламенению сердец. Мыло хозяйственное! Это к успеху в домашних делах.
Климу достался набор рыболовных крючков.
— Ого! Значит, вы подцепите крупную добычу, — сказал парень.
Когда зрители потянулись к выходу, Клим пошел к гримеркам — в театре Фигнера он знал каждый закоулок. Мимо пробегали костюмеры с охапками платья, рабочие уносили реквизит...
— Э-э... Вам сюда нельзя!
Клим оглянулся. Кудрявый юноша и его подруга стояли на лестничной площадке и по очереди пили из запотевшей бутылки зельтерскую воду.
— А я как раз вас ищу, — сказал Клим. — Вы знаете Нину Васильевну Одинцову? Мне надо увидеться с ней.
— Это моя сестра, — кивнул парень. — Но она сейчас в деревне. Мы с Еленой Никаноровной завтра едем туда и можем передать, что вы ее искали. Как ваша фамилия?
— Рогов.
Парень побледнел, скрестил тонкие руки на груди:
— Вы хотите выселить нас?
Все понятно: платить им нечем, Нина Васильевна явилась в ресторан, чтобы выцыганить у Клима деньги, а папаша увел ее, чтобы она не позорилась.
— Я не судебный пристав — выгонять людей из дома, — сказал Клим и повернулся, чтобы идти.
— Погодите! — Парень протянул Климу ладонь: — Меня зовут Георгий Купин... или просто Жора. — Он светло улыбнулся. — Нина сама хотела поговорить с вами. Если у вас есть время, мы можем вместе отправиться в Осинки.
4.
Домой ехали на одном извозчике. По дороге Жора рассказал Климу о себе и о Елене и о том, как они познакомились на кладбище на могиле с каменной змеей. Сторож им наврал, что в ней похоронена девушка, проклятая отцом, а на плите описаны ее грехи. Жора и Елена долго разбирали заросшую мхом церковно-славянскую вязь и в конце концов выяснили, что под плитой лежит пехотный бригадир.
Елена уже окончила гимназию в прошлом году, пару месяцев проучилась в восьмом педагогическом классе, но бросила — слишком скучно было.
— Она певица от Бога! Ей в опере надо выступать, — громко восхищался Жора.
Елена краснела:
— Ой, ну перестань! Я тебе как медаль — повесил на грудь и хвастаешь.
— Женщина для того и нужна, чтобы блестела поярче и свидетельствовала о заслугах, — подмигнул ей Жора.
У них все было решено: венчание через год и любовь до гроба.
По словам Жоры, Григорий Платонович Купин приходился им с Ниной родным дядей.
— У него голова — как Государственная дума, — заверил он. — Они с Ниной вдвоем занимаются поместьем и восстанавливают завод в Осинках. После революции мужики хотели отобрать у нас землю; управы на них нет — полиции не существует, а войска всегда принимают сторону крестьян. Нина с ними договорилась: она будет поставлять семена и инвентарь, а по осени сбывать товар — за долю в урожае. Мы, конечно, потеряли в деньгах, но других помещиков просто выгнали из усадеб.
Клим слушал молча. Все это мало вязалось с образом, который он нарисовал себе. Графиня Одинцова была для него как случайно сложившаяся в голове мелодия, которую не очень-то твердо помнишь, но которая безумно нравится.
Он пытался представить Нину в трактире, где за бесконечными чаепитиями, а иногда за стаканом водки помещики продавали купцам сено и пеньку. Ему приходилось там бывать: низкие грязные комнаты в пестрых обоях, липкие столы, потные лица... Приличной женщине туда нельзя было соваться, но, по словам Жоры, Нина торговала вполне успешно. Вероятно, он все слегка преувеличивал из фамильной страсти к хвастовству, но Елена подтверждала его слова:
— Нина у нас очень деловая.
Деловая женщина — это шестипудовая купчиха, у которой над локтями отвисшая кожа, а над губой — черные усы. Такая как гаркнет — у приказчиков картузы с голов сдуваются.
Опять странное, не укладывающееся в голове сочетание — прекрасная дама с бальным веером в руках и... поставки горбыля.
Извозчик завез Жору и Елену на Гребешок.
— Кто написал слова танго, которое вы исполняли? — спросил Клим на прощание.
Жора потупил глаза:
— Я. Не знаю, что на меня нашло... Нина рассказала, что вы приехали из Аргентины... Ну и как-то само собой получилось... Что-то неправильно?
— Все правильно, — отозвался Клим.
Шаришь взглядом, перебираешь лица, фразы, события — находишь мимолетные, одному тебе понятные приметы и маяки: русское танго, брат Нины — поэт, каким-то образом угадавший не факты, а смысл происходящего с тобой... Лотерея «Знаки судьбы», приз, означающий крупный улов...
Словно кто-то подталкивал в спину: «Ну же, иди!» Но как идти, если ты грезил о медали за храбрость и особые заслуги и вдруг выяснил, что у нее есть оборотная, весьма неожиданная сторона?
5.
Авантюрист... Сам подумай, зачем тебе целый день плыть куда-то на бессильном пароходике, оберегать от недоброго глаза короб с припасами, думать, злиться, проклинать себя за самонадеянность и фантазерство?
Жора на каждой пристани встречал знакомых мальчишек-продавцов и покупал у них то яблоки, то кружку квасу. В награду совал им газеты — не для чтения, а на самокрутки. Елена сердилась: «Это возмутительно — поощрять детское курение!»
— А где отец Нины и Жоры? — спросил ее Клим.
— В аду жарится, — серьезно ответила Елена.
— В смысле?
— Что ему еще делать, если он давно умер? Черти не выпустят такого грешника.
Клим вспомнил мужчину, который по-хозяйски вывел Нину из ресторана. Он был хорошо одет, на жирном затылке — глубокая складочка, как щель для монет у свиньи-копилки.
— Вы не знаете, как зовут господина, который ходит в гости к Нине Васильевне? Высокий такой, лысый...
Елена конечно же знала.
— А... это Матвей Львович — он служит председателем Продовольственного комитета.
Расспрашивать дальше не имело смысла: Матвей Львович пришел в ресторан, увидел, как Нина танцует с другим, и забрал свою собственность.
— Он многое может устроить, — добавила Елена. — Если хотите познакомиться с ним, попросите Нину: она вас сведет. Правда, его сейчас нет — он в Питере, но скоро должен вернуться.
Бесполезно... У Нины Васильевны уже имелся не временный беспутный воздыхатель, а серьезная надежа и опора.
Вексель этот дурацкий... Денег жалко, но как требовать их с женщины, от которой на сердце такое смущение и непокой? Она должна была Климу, но это он ехал к ней на поклон, дышал угольной копотью, жарился на августовском солнце и сдвигал шляпу на лоб, чтобы никто не видел его тревожных глаз.
6.
Нина сменила траурное платье на шерстяную юбку и ситцевую кофту в мелкий цветочек, в таком виде и ездила на завод и в деревню.
Крестьяне не считали Нину настоящей барыней, но это было ей на руку: они не видели в ней врага, как в других помещиках. Отголоски крепостного права не до конца выветрились из этих мест: старики помнили, как дед Володи повелел перенести Осинки за версту от барского дома, чтобы «онучами не воняло». Разобрали избы, разломали печи, и потянулись подводы под вопли баб и ругань мужиков.
Нина пыталась представить себе — каково это, когда кто-то решает, где тебе жить, чем заниматься? Захочет барин — выдерет, захочет — продаст в другую губернию. Ждать справедливости не приходилось: полиция всегда была на стороне господ.
Отец Володи уже не дурил, как старый барин, но все же свято чтил дворянские вольности. Его власть должны были признавать все: люди, постройки, деревья, звери. Если он встречал мужика и тот не снимал шапки, хозяин стегал наглеца плетью. Впрочем, он редко появлялся в поместье: он занимал видное место в Жандармском управлении и ему было некогда прохлаждаться в деревне. В 1904 году его застрелил член Боевой организации эсеров — за то, что Одинцов, вопреки отмене телесных наказаний, повелел высечь какого-то студента.
Володя пытался благоустроить родовое поместье: он расчищал под пашню новые участки, копал канавы, выписывал дорогие семена и машины. Но при этом никогда не считал, окупится его затея или нет. Он, как и Софья Карловна, презирал деньги, и этим вовсю пользовались мужики и закупщики. Володя не знал ни своих владений, ни их стоимости, ни доходности.
После его смерти Нина продала лесопромышленнику дубовый участок под вырубку: тот предложил пять тысяч, и она, не думая, подписала контракт. Только потом выяснилось, что те дубы стоили никак не меньше тридцати тысяч. Теперь Нина торговалась за все: не уступала даже инокиням, которые покупали у нее смородиновый лист для засолки огурцов.
И все же, что бы она ни делала, закрома господского амбара были пусты, а на скотном дворе, рассчитанном на большое стадо, бродило семь тощих коров. Распропагандированные эсерами крестьяне считали, что господская земля должна перейти тем, кто на ней трудится. Они поделили господские наделы между собой, но из-за нехватки работников те так и остались незасеянными, кроме самых лучших участков. И так было по всей России.
Нина утешала себя, что война скоро кончится, солдаты вернутся с фронта, порядок восстановится, а земля никуда не убежит. Пока все ее надежды были на завод. В низком каменном здании стояли два станка для чесания льна и восемь, — для прядения. В другом цеху в пыли и грохоте работали солдатки-ткачихи, во флигелях бабы кроили и шили рукавицы и винтовочные ремни. Здесь же ползала голоштанная ребятня. Нина смотрела на чумазых больных детей, хмурилась и обещала работницам завести ясли. Но для этого нужны деньги, а откуда их взять? Дядя Гриша говорил, что сперва надо сменить натяжной механизм, из-за которого рвалось волокно.
Быть владелицей предприятия — это постоянно делать выбор между собственным кошельком, нуждами завода и требованиями работников. Не потратишься на ремонт машин — всё встанет, не прибавишь жалованья ткачихам — они вой поднимут, а то и вовсе разломают оборудование. И кому какое дело, что дома у хозяйки протекают потолки и от сырости обваливается штукатурка?
7.
После обедни отец Афанасий позвал баб на богоугодное дело — помочь с уборкой хлеба. Бабы, нарядные, цветистые, веселые, отправились на жнивье. Нина пошла посмотреть на работу, не утерпела и тоже попросила серп.
— Э, барыня, да ты не смогешь, — пересмеивались они, но все же показали ей, как надо захватить горсть стеблей и ударить серпом под самый корень, чтобы поменьше пропадало соломы.
Через десять минут Нина устала: вроде простые движения, но все время внаклонку, в монотонном ритме.
Бабы быстро убрали поповский хлеб. Назад пошли с песнями, ввалились во двор к батюшке.
— Ай, милые, ай, любезные бабоньки мои! — хлопотал отец Афанасий и наливал каждой по стаканчику водки.
Матушка приготовила угощение для работниц, напекла черных калиток с творогом, поставила на лед ведра с квасом. На козлах доски, накрытые чистыми полотенцами, в больших тарелках круто посоленные огурцы и жареная рыба с зеленым луком. Запыхавшиеся поповны тащили пироги — с рисом, с капустой, с изюмом, с вареньем; резали их широкими ломтями. Из бутылок лился квас. Кружек и чашек, собранных по избам, не хватало, и их передавали из рук в руки.
Дядя Гриша позвал Нину ужинать на приступки к сараю, откуда всех хорошо было видно.
— Помнишь старого барина Мохова? — спросил он, сворачивая цигарку.
Нина кивнула: Мохов всегда ездил в гости с чемоданом шишек для самовара. Он утверждал, что они у него самые пахучие.
Дядя Гриша закурил:
— Нет больше моховской усадьбы. И соснового бора тоже нет. Все вырубили, да так и оставили: лошадей нет вывозить.
— Зачем же срубили? — нахмурившись, спросила Нина.
— А чего его жалеть? Он помещичий. К моховским мужикам неделю назад явился какой-то тип, назвался революционным матросом и подговорил их разграбить господский дом. Пришли в три ночи с топорами: боялись, вдруг барин будет из ружья палить? А он в город уехал... Так что дом сожгли, коров перерезали, а лебедям на пруду бóшки поскручивали. Они спали, лебеди-то, — бери их голыми руками.
Праздник потух в глазах Нины. Она вспомнила, что после Февральской революции из окон ее дома несколько дней были видны неподвижные столбы дыма над заречьем. Кухарка Клавдия сказала, что это крестьяне жгли барские дома.
Неужели и здесь будет то же самое? Не верилось, просто не верилось... От моховской усадьбы до Осинок — два шага.
У столов гул, хохот. Кто-то из баб заводил песню, но ее обрывали и требовали послать гонца за гармонистом. Дядя Гриша растоптал окурок каблуком. Похлопал Нину по плечу:
— Ты не боись: наши мужики — не моховские. Просто не шатайся нигде одна. И вообще поосторожней.
8.
Когда Клим, Жора и Елена приехали в усадьбу, там никого не было. Старик сторож сказал, что все отправились к попу на праздник.
— И мы пойдем! — заявил Жора и помчался менять городской костюм на вышитую косоворотку и парусиновые брюки.
Деревня гуляла: шум, движение, крики... Вдоль улицы ходили девушки в ярких платьях. Перед раскрытыми воротами поповского дома танцевали кадриль. Все фигуры проделывались с молчаливой серьезностью, кавалеры с дамами ловко подбрасывали в рот семечки и сплевывали на сторону шелуху.
Во дворе, перекрывая мелодию кадрили, играл гармонист: подносил гармошку к уху и пускал замысловатые коленца. Перед ним в кругу зрителей два парня отплясывали вприсядку.
— Осыпаются листочки, золотые дни прошли, пожалейте меня, девки, что мне в рекруты идти, — выводил звонкий мальчишеский голос.
Клим напряженно оглядывал толпу. Жора с Еленой то и дело с кем-то здоровались: они всех знали — то просили русобородого парня свозить их на рыбалку, то обещали купить у бабы поросеночка.
На Клима никто не обращал внимания, кроме мальчишек, которые тут же распознали в нем иностранца.
— Гля, гля! — тыкали они в него пальцами. — Шляпа-то какая!
— А пуговицы-то на пинджаке сияют! Вот так барин...
На столах пустые миски, объедки пирогов и залитые рассолом полотенца.
— Частые дожди происходят оттого, что пушки на фронтах больно громко стреляют, и небеса растрясаются, — кричал на весь двор маленький попик, сгребая в кулак редкую, в хлебных крошках бородку. — Надо закон установить, чтобы война с немцами велась только саблями и штыками, потому что от дождей нации страдают в равной мере.
— На-кось, попробуй квашеной капустки! — приставала к Климу попадья. — Жора, барчук-то наш, говорит, ты из-за границы приехал — у вас небось такой не бывает. Я ее постным маслом заправляю, сам митрополит однажды вкушал и нахваливал.
Нины нигде не было видно. Клим наткнулся взглядом на Григория Платоновича: тот сидел на земле, обхватив голову руками, и пьяно раскачивался из стороны в сторону.
— А... и вы тут... — проговорил он, заметив Клима.
— Где Нина Васильевна?
— За леща бьется. — Григорий Платонович показал на поповскую избу.
Клим поднялся на крыльцо и вошел в пахнущие старым деревом полутемные сени. Из раскрытой двери доносились голоса.
Нина сидела боком к маленькому пыльному окошку — и опять была непохожа на себя: простая кофточка с засученными рукавами, через плечо перекинута пышная коса. Нина сердито смотрела на стриженного в скобку мужика, топтавшегося на половике у печки.
— О чем вы договаривались с моим мужем?
— Дык он мне сказал: «Плати, Архип, пятнадцать рубликов в год и можешь ловить рыбу с моей тони ».
— Пятнадцать?
— Точно так-с.
Нина оперлась на столешницу кулаками:
— А я вчера видела, как твои сыновья на моем участке невод закидывали. При мне две дюжины лещей выудили.
— Дык прикармливаем, ваши сиятельство. Столько денег на это дело изводим — чистое разоренье!
— Разоряться не надо, — насмешливо сказала Нина и вдруг заметила в дверях Клима. Глаза ее сверкнули; она подбежала к нему: — А вот и мой новый арендатор! Я ему тоню сдам. Подыграйте мне! — прошептала она едва слышно.
— Да как же это, ваше сиятельство?! — забеспокоился Архип. — Я три года рыбу прикармливал... Ежели вам моя цена кажется неподходящей, я накинуть могу. Пусть будет двадцать рублей.
— Лещ на базаре трешницу стоит, а в городе — десятку, — напомнила Нина.
— Я сто рублей дам, — с улыбкой сказал Клим.
Архип схватился за сердце:
— Да где ж это видано... Сто пять!
Торговались долго, войдя в раж; поминали святых угодников и грозили друг другу то небесными карами, то судом, то «знакомыми ребятами». Клим уступил, только когда цена дошла до пятисот рублей.
Архип кинул шапку на пол:
— Разорили! Раздели донага! — Но тут же полез за пазуху и, недобро косясь на Клима, отслюнил из толстой пачки две зеленых керенки по двести пятьдесят рублей. — Расписочку извольте!
Нина добыла у попадьи бумагу и карандаш, и, получив свое, Архип выбежал из избы.
Нина еще раз посмотрела на купюры на свет.
Вот он, обещанный крупный улов! С бьющимся сердцем Клим подошел к ней:
— Вроде настоящие?
Она спрятала деньги в карман:
— А вы здорово умеете спорить... Где-то учились?
— В Шанхае довелось поработать в чайной компании. К нам купцы приезжали со всего света.
Закатное солнце падало из окна на Нину: лицо ее оставалось в тени, а руки и грудь в вырезе пестрой кофты казались золотисто-розовыми.
— Спасибо за помощь, — поблагодарила она. — Жора сказал, что вы не собираетесь нас выселять. Я понимаю, вам деньги нужны, но я могу расплатиться только весной... Правда, мне нечего оставить в дополнительный залог, кроме мебели и столового серебра.
Клим смотрел на нее, прикусив губу. Нина торговалась с ним точно так же, как с Архипом.
— Что я буду делать с вашей мебелью?
— Тогда давайте перепишем вексель, — торопливо предложила Нина. — И в марте... нет, лучше в мае... я пришлю вам деньги. Мой друг помог мне получить казенный подряд, так что мы выкрутимся.
— Друг — это Матвей Львович?
Нина удивилась:
— Да. Откуда вы знаете?
— Слухами земля полнится.
— Значит, договорились? Я вернусь в Нижний Новгород, и мы все оформим. Только прямо сейчас я не могу ехать в город — у меня тут дела.
Она нетерпеливо постукивала кольцами об оконную раму.
— Договорились, — ответил Клим.
— Отлично! Ну тогда до свидания.
Нина выбежала в сени. Со двора доносилась пьяная песня:
Какай-та сила тайная
Меня туды влечет,
Какай-та там красавица
В том тереме живет.
Клим провел ладонями по лицу. Получи, авантюрист... Ты подходишь ей, как танго к балалайке. Она будет любезничать с тобой ровно до тех пор, пока ты не погасишь вексель: это все, что ее интересует.
Входная дверь скрипнула, и Нина вновь появилась на пороге:
— Может, вы погостите у нас? Когда вы еще попадете в наши края?
Не обольщайся. Ей просто страшно отпускать тебя назад к присяжным поверенным: они наверняка скажут, что ты сошел с ума, давая ей отсрочку.
ГЛАВА 8
1.
Клим прогуливал дела, как двоечник уроки. Он сделал из камешков болеадорас и учил Елену с Жорой метательному искусству гаучо, бесстрашных аргентинских скотоводов. Нина смотрела на брата, улыбаясь:
— Только не перебейте друг друга.
Ездили на завод, на поля, плавали на лодке по заросшим кувшинками заводям. Черные топляки выглядывали из воды как доисторические звери; сутулая цапля стояла на отмели, и ее отражение расслаивалось зигзагами.
Взбирались на кручи, перепрыгивали с камня на камень, а потом неслись вниз и падали в мелкий речной песок. Жора и Елена возводили крепости, Нина плела венки из рябины, Клим обводил травинкой след от ее руки.
«Мне нет дела до твоего покойного графа, о котором ты то и дело вспоминаешь. И даже председатель Продовольственного комитета меня не смущает. Просто будь рядом».
Клима восхищало в Нине сочетание тонкой женственности, силы воли и деловитости. Девочка-филигрань, кружево из металла. Он сам ничего не понимал в сельском хозяйстве, а уж тем более в шлихтовальных машинах и варочных котлах, и не переставал удивляться тому, как Нина со знанием дела разговаривает с мастерами в цехах или спорит с поставщиками о составе пропитки.
К негодованию дяди Гриши, она всюду совала нос.
— Что ты за мной подсматриваешь? — сердился он.
— Я у тебя учусь.
Ей хотелось развиваться, умнеть и расти над собой — ничего общего с ковалихинскими девицами, мечтающими о богатом женихе только для того, чтобы не работать, или с дамами, изливающими непонятые души в халтурных стихах и картинах.
Нина утверждала, что занимается заводом ради денег, но Клим сомневался в этом: она была слишком азартной и честолюбивой. Ей хотелось «доказать им всем», а в первую очередь себе, что она многого стоит. Такие беспокойные люди не способны достичь божественной нирваны: они все время будут находить себе занятие и упорно карабкаться наверх.
Как-то раз, поджидая Нину у конторы, Клим залюбовался на белок — молодых, бойких, рыжеухих: они носились друг за другом по огромной сосне; древесная труха сыпалась из-под быстрых лапок.
Нина была из этой беличьей породы: она жила, распушив хвост, прыгая очертя голову. Она рисковала чаще, падала больнее, но от нее невозможно было отвести взгляд.
Иногда они устраивали грибные набеги, шли по неведомым тропам, темным, как тоннели. Земля после ночного дождя слегка пружинила под ногами. Запахи прели, грибов, близкой реки — так надышишься, что кончик носа холодеет.
Впереди всегда Жора с Еленой, следом Нина — в фетровой шляпе и охотничьей куртке. В косе — запутавшаяся ольховая шишечка. Нагнать, схватить за плечи, развернуть к себе и поцеловать...
Нина оглядывалась на Клима:
— Я специально для вас подосиновик на обочине оставила — вы что же, не заметили его?
Какое там!.. Она смеялась:
— Тоже мне грибник!
Нина всегда набирала полную корзину, а Жора с Еленой больше дурака валяли: завидев сыроежку с обломанным краем, они вопили «Мое!», спорили из-за нее и покатывались со смеху.
Обедали, сидя на поваленных деревьях, хлебом и ледяным молоком из фляжки. Один раз видели лису. Жора погнался за ней и свалился в ручей.
— Поделом, — сказала Нина, помогая ему снять мокрый свитер. — Лис нельзя обижать.
— Эх, мне бы ружье! — стучал зубами Жора.
Нина отдала ему куртку. Она ухаживала за братом, давала ему съесть с ладони запоздалую малинку. Если она любила кого-то, то не скрывала этого.
Возвращались во временно оживший барский дом — измученные не столько ходьбой, сколько терпкостью воздуха и красотой навалившейся осени. Сидели все вместе на залитой солнцем веранде. Нина и Елена чистили грибы — у обеих черные пальцы от грибного сока; Жоре велели нанизывать боровики на тонкие прутики. Климу как гостю поручили занимать другого гостя — Григория Платоновича, который прятался у них от строгой Варвары.
— У вас осталась супруга в Аргентине? — спросил тот, раскуривая цигарку. — Или, может, невеста?
— Нет.
Григорий Платонович пустил дымное колечко:
— Что ж вы не подыскали себе девушку?
— В пять лет собирался жениться на няне, но получил отказ. С тех пор что-то не тянет делать предложения.
Клим заметил, как Нина подняла голову и внимательно посмотрела на него. Солнце просвечивало сквозь поля ее соломенной шляпы, и у Нины по щекам разгуливали крошечные сияющие веснушки. Она отвернулась, и они искрами пронеслись по ее лицу — будто ветер погнал золотую пыль.
Девушки, конечно, были — просто сейчас странно о них вспоминать. И еще невыносимо слышать, как Елена просит Жору заправить ей за ухо выбившуюся прядку — он заправлял и, никого не стесняясь, целовал свою душеньку в висок.
— Это хорошо, что вы не оставляете моих племянников, — сказал Климу Григорий Платонович. — А то народ у нас дикий: черт его знает, что ему в голову взбредет. Ехали бы вы, ребятки, в Нижний от греха подальше.
На Клима накатывала тоска, стоило ему подумать об этом. В городе все пойдет по-другому.
Острое, невыносимое чувство скоротечности... Климу позволено быть с Ниной завтра, послезавтра, может, еще немного. Она отгораживалась от него непробиваемой вежливостью и нестерпимым гостеприимством. Принимала подношения: ежика в шляпе, черные сливы, связку окуней, — но всегда отодвигалась, если Клим оказывался слишком близко: в таком подарке она не нуждалась.
2.
— Пойдем пошепчемся, — позвала Елена.
Нина пошла вслед за ней к беседке, увитой пожелтевшими листьями дикого винограда. Елена смахнула со скамьи невысохшие капли дождя, но на облупившейся краске все равно остались разводы.
— Сыро... сесть не на что, ну да ладно... — Она с улыбкой повернулась к Нине. — Ты ведь специально пригласила его остаться?
— Кого?
— Ну не притворяйся, пожалуйста! — Смеющиеся глаза Елены блестели. — Мы с Жорой третий день спорим, чем у вас с Климом дело кончится.
Елена сама была влюблена, и ей везде мерещились романтические намеки. Нина попросила Клима остаться, потому что ей нужен был кто-то, кто будет сопровождать ее в поездках на завод и в деревню: дядя Гриша намекнул, что одной лучше не ходить, а из Жоры какой защитник?
Кроме того, Нине хотелось наказать Матвея Львовича. «Простите, господин Фомин, но если вы будете указывать мне, что делать, все выйдет с точностью до наоборот».
Скандал, конечно, будет дикий, если он узнает, что Клим явился в деревню и вздумал ухаживать за Ниной. Ну и пусть негодует в свое удовольствие! Хотя ей было страшновато: вдруг Фомин подговорит своих друзей в Военно-промышленном комитете, чтобы у нее отобрали подряд?
Но на такую подлость Матвей Львович, наверное, был неспособен. В любом случае, совесть Нины была чиста, и это мог подтвердить кто угодно. А если он спросит, почему она пригласила Клима погостить, то всегда можно ответить, что это была благодарность за предоставленную отсрочку.
— Что ты молчишь? — не сдавалась Елена. — Клим тебе нравится? Он столько знает! Помнишь, он рассказывал, что у них в Аргентине мясо дешевле хлеба, а из кожи делают все — от ведер до обоев? Потом у него есть деньги...
— У него ветер в голове! — рассердилась Нина. — У него полно дел в городе, а он тут прохлаждается.
— Потому что ты для него важнее!
Нина отвернулась. Виноградные листья трепетали, пахло влажной землей.
— Значит, нет? — грустно спросила Елена.
— С таким человеком нельзя заводить семью.
Елена вздохнула:
— Просто ты все еще любишь Володю...
Да, наверное... Конечно же Нина сравнивала их. Как и предсказывала Любочка, Клим был очень милым. На него было приятно смотреть, он двигался с изяществом умелого танцора и мог обратить в шутку любой пустяк. Теперь Нине смешно было, что когда-то она испугалась его. С Климом было легко, но при этом он совершенно не соответствовал ее представлениям о серьезном мужчине.
Он надеялся на дачный роман и не думал о том, чем эта история обернется для нее. Он мог принять ее за горничную и не извиниться, влюбить в себя и преспокойно уехать — а ты как хочешь, так и живи с разбитым сердцем.
Клим не пытался помочь Нине с делами, а ей — что уж греха таить? — так хотелось передать их в надежные руки! Он знал, что ей трудно, но считал, что это ее выбор: хочешь — занимайся заводом, не хочешь — не занимайся.
— А деньги откуда брать? — насмешливо спросила его Нина.
— Вот тут и надо делать выбор: что вам дороже — время или деньги? Я лично дорожу своим временем и — убей бог! — не стану тратить жизнь на то, что мне не интересно.
Нину изумлял такой подход. Впрочем, все было понятно: Клим не признавал слова «надо», потому что никогда не заботился о других. Для него личное удовольствие всегда стояло на первом месте.
Нина спросила его, почему он отказался от карьеры юриста:
— Скучно копаться в законах? Зато вы были бы уверены, что ваша семья будет жить в достатке.
— А зачем мне семья, которая предпочитает достаток моему счастью?
— Ну... Предполагается, что вы любите свою супругу и ради нее готовы идти на некоторые жертвы.
Но Клим сказал, что брак должен быть отрадой, а не жертвой.
Нину аж досада брала: такая привлекательная оболочка, но такое мальчишество внутри! Такое несерьезное отношение к себе, к женщине, к миру вообще...
Матвей Львович и тот был надежнее, а потому привлекательнее, чем Клим со всеми его деньгами, приключениями и обаянием.
3.
Клим проснулся рано, но в доме уже никого не было. Он прошелся по пыльным комнатам, выглянул в окно: во дворе стояла лошадь Григория Платоновича, запряженная в тележку. Нина и Елена, одетые по-городскому, привязывали к задку корзины со снедью.
У входной двери Клим столкнулся с Жорой:
— Мы что, уезжаем?
— Матвей Львович прислал телеграмму и велел срочно возвращаться.
Нина вошла в дом, хотела пройти мимо, но Клим — непростительно грубо! — схватил ее за руку:
— Нам надо поговорить.
Она удивленно взглянула на него, но все же пошла за ним в бильярдную с огромным полукруглым окном и столом, покрытым пожелтевшими газетами. Встала спиной к свету: траурное люстриновое платье, гладко причесанные волосы — темный силуэт на фоне облачного утра.
Клим с болезненным содроганием смотрел на нее.
— Нина, поедемте со мной в Буэнос-Айрес...
— Что?
— В России война, революция, дурные воспоминания... Тут вас ничто не держит.
Она нахмурилась:
— Замечательно: сначала я кажусь вам горничной, потом неплохим дополнением к наследству.
— Вы меня не так поняли...
— Всё я правильно поняла! — Нина вдруг разъярилась. — Конечно, мы поедем в Буэнос-Айрес! И возьмем с собой Жору, который пойдет не в гимназию, а на дворницкую службу, потому что ни слова не знает по-испански. Еще мы возьмем Елену, потому что без нее Жора не поедет. И ее родителей, которые, разумеется не отпустят дочь одну, невенчанную, с парнем, которому не исполнилось восемнадцати лет. И разумеется, мы берем дядю Гришу с семейством. Если я сбегу, у него тут же отберут казенный подряд, а я не представляю, на что он будет жить, если завод встанет. Да, и в довесок мы возьмем мою свекровь и ее компаньонку. У Софьи Карловны хватило ума потратить все сбережения на Заем Свободы, и если я не буду давать ей денег, она умрет с голоду.
— Вы не обязаны заботиться обо всех и каждом!
— Клим, я не могу любить человека, который не понимает, что такое ответственность за близких!
Она повернулась и пошла прочь, на ходу задев газету на бильярдном столе. Та с тихим шелестом сползла на пол.
— Жора, ты масло не забыл? — спросила Нина. — Я его на кухне на подоконнике оставила.
Голос ее звучал спокойно, будто ничего не случилось.
4.
У причала толпился народ — фильянчик запаздывал. На сходнях, ежась от утреннего холода, сидел матрос и неумело дул в губную гармошку: резкие свистящие звуки пилили воздух.
Нина стояла в стороне ото всех — маленькая птичка, острокрылый стриж. Она отдала себя Матвею Львовичу в обмен на казенный подряд, чтобы ее свекрови и прочим родственникам было что есть.
Чувство невозможности, глупости, ошибки. Что же теперь — вернуться в Аргентину и жить как прежде? В душе все ломалось от возмущения, когда Клим думал об этом. Заставить Нину послушаться, припугнуть тем, что он отберет у нее дом?
Господи, что она затеяла? Сейчас приедет в Нижний и пойдет к хозяину? Да она с ума сошла!
— Прекратите дудеть! — рявкнул Клим на матроса.
Тот обругал его, но все-таки сунул гармошку в карман.
— Пожалуйста, не задирайте его! — умоляюще шепнула Климу Елена.
— И не подумаю.
Он как раз хотел нарваться на драку — столько накопилось беспомощного бешенства. Но матрос отвернулся и больше не подавал голос до прихода фильянчика.
Нина села на корму — подальше от Клима. Нахохлилась, накрыла шалью волосы, закудрявившиеся от тумана. Он не сводил с нее взгляда. Как бы все сложилось, если бы он встретил ее до побега из Нижнего? Если бы тогда понял, что вот она, девочка, из-за которой будут гореть вены? В 1907 году ей было десять лет, она ходила в Мариинскую гимназию — через дорогу от его дома. Надо было беречь ее, баловать, ждать, пока вырастет. Не отдавать никаким графьям...
Матрос крутил на пальце бескозырку и мурлыкал:
Эх, прапорщик,
Зачем ты женишься?
Вот придут большевики —
Куда ты денешься?
Клим переступил через его вытянутые ноги и подошел к Нине. Сел рядом. Долго молчал.
Чавкало колесо, летели брызги и, ударяясь о палубу, распадались на звездчатые кляксы.
— Нина... Не возвращайтесь к Матвею.
Она не повернула головы.
— Не возвращайтесь! — повторил Клим. — Вы же его не любите...
Ее кольца вновь начали отбивать нервную дробь.
— Нина, послушайте меня... Пусть Софья Карловна живет в вашем доме, Жоре дадим денег — пусть окончит гимназию и поступает в университет. Вы не должны продавать себя Матвею!
Нина скрестила руки на груди, взглянула прищурясь:
— Я должна продать себя вам? Вы-то чем лучше?
Когда фильянчик прибыл в Нижний Новгород, Елена осталась сторожить вещи, а Нина с Жорой отправились нанимать пролетку. О Климе все будто забыли.
Вот так-то, уважаемый... Вот всё и решилось.
Мимо, задевая Клима плечами, текли солдаты в расстегнутых шинелях, грязные, гогочущие, с ищущими беспокойными глазами. Над посеревшим городом висело тяжелое мутное небо.
ГЛАВА 9
1.
Любочка плакала над своей хрипящей, задыхающейся любовью; хоронила ее — подальше от людских глаз, — так закапывают прижитого ребенка, умершего, ко всеобщему облегчению.
Клим отнял у нее не только себя, но и лучшую подругу. Любочка возненавидела их обоих тяжелой, не поддающейся лечению ненавистью. Слава богу, Нина уехала в деревню и избавила ее от объяснений и от своего присутствия.
Нет ничего унизительней, чем мечтать о мужчине, которому ты не нужна. Чувствуешь себя устаревшей, громоздкой и нелепой, годной только для музея боевой славы.
Любочка вспоминала себя до замужества — у нее были поклонники, ей дарили цветы и объяснялись в любви. «А теперь мне двадцать пять лет и у меня уже все в прошлом». Любочка сказала Саблину, что боится старости, в нелепой надежде на клятву, что он всегда будет любить ее. Размечталась! Саблин решил, что у его жены очередное «обострение».
Ему не нужны были ее проблемы. Саблину надо было жениться не на теплокровной женщине, а на скелете из анатомички: хочешь — считай у него ребра, хочешь — поставь в угол, чтоб не мешался на проходе.
Что скажет Саблин, если узнает, что Любочка вешалась на шею своему кузену? «Не буду ничего отрицать, — решила она. — Пусть живет с этим как хочет».
Но Клим помалкивал. Он избегал ее, а если увернуться от встречи было невозможно, делал вид, что Любочки не существует. Назло ей он общался только с Саблиным, а она нарочно задирала его — чтобы обратить на себя внимание, чтобы выплеснуть свою боль.
Любочка пыталась просчитать, что теперь думает о ней Клим, и ей становилось страшно. Она привыкла считать себя доброй, великодушной, понимающей. Она давно выработала себе Кодекс и следовала ему неукоснительно.
Не плюй в чужой суп.
Заботься о тех, кого любишь.
Никогда не завидуй, а если завидуешь, люби и помогай — это лучшее лекарство от зависти...
При появлении Клима в душе Любочки поднималась отвратительная муть, за которую было стыдно перед самой собой. Нечто похожее бывает с людьми, у которых из носа капает, стоит им понюхать цветок или съесть шоколадную конфету. «Я ненавижу себя, когда он рядом...» — постоянно крутилось в мозгу, но когда Клим исчез, забыв предупредить, куда он едет и скоро ли вернется, Любочка пришла в ужас.
Даже Саблин заметил, что она не находит себе места:
— Дорогая, с тобой все в порядке?
Очнулся! Если бы он не был таким бесчувственным пнем, разве бы она хоть раз посмотрела на сторону?
Через несколько дней Мариша встретила на базаре Клавдию, кухарку Одинцовых, и та сообщила, что Жора уехал в Осинки вместе с прокурорским наследником. Значит, Клим действительно решил заполучить Нину.
«Люби и помогай... люби и помогай, — твердила себе Любочка и молилась: — Господи, сделай так, чтобы Клим исчез навсегда и чтобы все пошло как раньше!»
2.
Он вернулся, и Любочка сразу поняла: что-то у него не заладилось. Клим был бледен, губы поджаты — вошел и, ни с кем не здороваясь, сразу поднялся к себе, а через час вызвал Маришу.
— Велел продать все вещи, оставшиеся от папеньки, — в недоумении сказала та, заглянув к Любочке. — Созови, говорит, соседок и за ценой особо не гонись. Главное — избавиться от барахла как можно скорее.
Затем Клим позвал Саблина и предложил ему на выбор либо долгосрочную аренду дома, либо постепенный выкуп.
Ночью Саблин не мог уснуть:
— Он не требует даже процентов. Подумать только, у нас будет собственный дом! Но мне стыдно: мы ведь наживаемся за счет твоего кузена... — Он коснулся руки Любочки: — Ты спишь?
— Нет.
— По-моему, Клим выглядит нездорово. Я намекнул, что с удовольствием порекомендую ему нужного специалиста, но он, как и ты, ужасно боится докторов.
Деликатностью и прозорливостью Саблина можно было восхищаться.
3.
Утром следующего дня Любочка была у Нины.
— Клим сделал предложение? — изумилась она. — Погостил у тебя и уже был готов?
Нина криво усмехнулась:
— Он меня не замуж позвал, а «поехать с ним в Буэнос-Айрес». Как какую-нибудь цыганку.
— А если бы он позвал замуж?
— Куда я поеду? У меня тут семья, дом, завод... Но мы с Климом договорились насчет векселя: он пообещал, что передвинет сроки на май.
Нина описывала, как Клим ухаживал за ней, как что-то незначительное и глупое. Они бродили по запущенной аллее, Нина обронила серьгу, и они долго искали ее в опавших листьях. А потом Клим признался, что давно ее нашел, только не хотел говорить, потому что это здóрово — сидеть рядом и перебирать желтые кленовые звезды.
Любочка не знала, то ли злорадствовать, что дорогому кузену дали от ворот поворот, то ли накричать на Нину: «Ты совсем с ума сошла? Ты не понимаешь, что так и останешься одна или найдешь себе разумного экономного бирюка вроде Саблина, от которого никаких звезд не дождешься?»
Впрочем, все было понятно. Нина потеряла чувствительность — так бывает у фронтовиков после тяжелых ранений: тело перестает откликаться не только на боль, но и на ласку.
Посылка со счастьем пришла не на тот адрес.
4.
Антон Эмильевич Шустер, отец Любочки, вернулся из Кисловодска в конце сентября.
Худой, с узким серьезным лицом и шкиперской бородой, он одевался в английские костюмы, десятилетиями не изменял привычкам и обладал блестящей эрудицией. Когда-то его критические статьи сеяли панику среди московских писателей и актеров: он проводил остроумнейшие параллели и умел так припечатать, что публика покатывалась со смеху, а творцы подумывали о самоубийстве.
Если у тебя все хорошо и ты удачлив, как Цезарь в зените славы, однажды боги решат поглумиться над тобой. Сначала у Антона Эмильевича умерла жена, потом Россия объявила войну Германии. Коллеги стали интересоваться — а не немец ли Антон Эмильевич? Фамилия Шустер казалась им подозрительной.
Промышленные предприятия, принадлежащие гражданам Австро-Венгрии и Германии, обложили двойным налогом, но москвичи посчитали это полумерой: купечество отправило прошение на высочайшее имя, чтобы у немцев и австрийцев конфисковали имущество, привилегии и патенты. Началась форменная истерия: бдительные граждане выискивали врагов и под дружное «Долой немчуру!» нещадно травили их.
Те, кого Антон Эмильевич критиковал в силу профессионального долга, обвинили его в сознательном вредительстве русской культуре. Это было настолько глупо, что он даже не пытался оправдываться, но вскоре от его услуг отказались чуть ли не все газеты и журналы — на всякий случай, чтобы ненароком не замараться о подозрительного типа.
Антон Эмильевич напечатал объявление: «Довожу до всеобщего сведения, что А. Э. Шустер состоит русским, а не германским подданным» — и переехал в Нижний Новгород, где его никто не знал, кроме родственников по линии жены.
Он купил дом, и не просто дом, а каменный терем, уцелевший со времен Козьмы Минина, и перевез в него дочь и огромную разношерстную коллекцию антиквариата, выторгованного на Сухаревке.
В Нижнем Новгороде тоже бушевал патриотизм, но в гораздо меньших масштабах: дело ограничилось переименованием ресторана «Германия» в «Россию» и арестом клоунов в цирке, которые вздумали шутить над российской авиацией. Впрочем, и здесь считали хорошим тоном отказать от места гувернантке-немке или набить морду человеку, смутно похожему на австрийца. Страсти немного улеглись, когда в Нижний прибыли первые эшелоны с пленными, и вместо самодовольных бюргеров изумленная публика увидела голодных, больных людей, заросших многодневной щетиной.
Литературной и театральной критикой Антон Эмильевич больше не занимался и устроился в местную газету «Нижегородский листок»: сначала колумнистом, а потом ответственным секретарем — когда молодого человека, занимавшего эту должность, призвали на фронт. Дочь вышла замуж, и вокруг нее образовался приятный кружок интеллигенции. Постепенно жизнь пришла в норму, хотя прежнего блеска, разумеется, не было. Антон Эмильевич ходил на службу, критиковал правительство (но не в печатном виде) и составлял нескончаемую опись своих антикварных сокровищ.
5.
Любочке нравилось приходить к отцу — это была их традиция: раз в неделю, по субботам, устраивать обед на двоих. Обедать с Антоном Эмильевичем было одно удовольствие: если он выпивал рюмочку вермута, то рассказывал, что вермут изобрел его тезка, итальянец Антонио Бенедетто Карпано, смешав белое вино с травами и специями, число коих достигало тридцати. Если кухарка подавала сельдь, он, словно фокусник из шляпы, доставал сведения о промыслах норвежских моряков, вплетал способы консервирования, а также цены на Мытном рынке и интересный факт, что в 1915 году в трактир Пряничникова привезли небывалую селедку чуть ли не в аршин в длину.
Комнаты в отцовском тереме были уютными: серые обои с перламутровыми вензелями, на полках — табакерки и мундштуки, по углам — коллекции дорогих тростей, на стенах — портреты офицеров в треуголках и гравюры с изображением наяд.
Теперь среди милого хлама появились вещи, которые Любочка видела в комнатах старшего Рогова: Клим устроил у себя поток и разграбление, и если бы не Антон Эмильевич, ушлые соседи вынесли бы все, вплоть до альбомов с фотографиями.
— Совершенно несерьезный молодой человек, — сказал он, зайдя к Любочке после неприятного разговора с племянником. — Как можно распродавать семейное достояние? Ты-то, милая, куда смотришь?
— Мне ничего от него не надо, — буркнула Любочка.
— Тебе не надо — детям твоим потребуется, — сказал Антон Эмильевич и отправился домой, доверху нагрузив пролетку пустыми птичьими клетками, утюгами и абажурами. Следом на подводе везли железный сейф.
Любочка понимала, почему Клим отнесся к родному дому с такой бессердечностью: когда у тебя все пропало, глупо дорожить обломками кораблекрушения. Нужно оставить их на берегу, а самому обсыхать, приходить в себя и начинать жизнь с начала.
Нина сказала, что они сходили к нотариусу и переоформили вексель. Она вся светилась от счастья:
— Матвей Львович пообещал мне государственный кредит: война кончится, солдаты вернутся с фронта, и тогда у нас все пойдет по-другому.
6.
Обед был накрыт на троих. Любочка расправила на коленях салфетку.
— Ты кого-то ждешь? — спросила она отца.
Антон Эмильевич хитро взглянул на часы:
— Сейчас-сейчас!
В прихожей запрыгали медные колокольчики.
— Это он!
Антон Эмильевич вскочил и через минуту ввел в столовую... обыкновенного солдата.
— Вот он, мой «уникальный случай»! — воскликнул он. — Осип Другов... как вас по батюшке?
— Петрович, — пробасил солдат.
Любочка осторожно протянула ему ладонь и тот крепко стиснул ее крупной, шершавой рукой:
— Рад знакомству.
Осип был высок и широк в плечах. На вид ему было чуть за тридцать, но усы и волосы уже поседели.
Больше всего Любочку изумило то, что он не стеснялся, хотя явно впервые попал в приличный дом. Он вертел в руках столовые приборы, спрашивал, что для чего нужно, оглядывал отцовские сокровища с любопытством мальчишки, приведенного в ювелирный магазин: да, красиво, но раз трогать нельзя, то и бог с ними.
У него было очень полнокровное лицо и синие глаза с желтоватыми белками в красных прожилках; когда он тянулся за хлебом, на его бурой от загара шее расправлялись нетронутые солнцем светлые морщины.
— Товарищ Другов в своем роде герой, — произнес Антон Эмильевич. — Он был одним из зачинщиков бунта в шестьдесят втором полку. Вылечившихся после ранений солдат насильно сажали на поезда, чтобы отправить на фронт, а Осип Петрович с коллегами отбил их у конвоя.
Отец старался говорить с иронией, но Любочке слышались в его голосе непривычные заискивающие нотки. Он ухаживал за Осипом:
— Вы кушайте, пожалуйста, не забывайте. Чудесная форель, только сегодня привезли с Мызы.
Но Осип не замечал его усилий.
— Несправедливо это — гнать нас на бойню, когда в тылах отсиживаются те, за кого папенька с маменькой заплатили, — рассказывал он Любочке, устремив на нее ясный прямой взгляд. — Я сразу в газету пошел, чтобы врагов трудового народа как следует пропесочили. Там с вашим батей и познакомились.
Любочка сидела, вжавшись в спинку стула, всем телом чувствуя взволнованное напряжение отца и спокойный, уверенный напор гостя, который не был ни развязным, ни наглым, а просто ощущал себя вправе делать и говорить то, что хочет.
— Папа взял у вас интервью? — спросила она, натуженно улыбаясь.
— Ну, поговорили... Я ему: так и так, кровь за вас проливал, имею два ранения и контузию. Давайте помогайте. А не будете писать о народных нуждах, мы вас реквизируем.
Антон Эмильевич захохотал:
— Я, конечно, изумился: «Да вы кто такой?» А он мне: «Российский большевик!»
Любочка все поняла. В последнее время отец часто намекал на то, что они, как золотые рыбки, живут в стеклянном шаре, видят все в искаженном свете, да и не особо задумываются, что происходит за пределами их аквариума: корм пока есть, вокруг гроты, тропические водоросли, добрые соседи вуалехвосты — чего еще надо? А между тем стекло уже дало трещину.
Антон Эмильевич хотел знать, что творится в Красных казармах и заводских цехах, именно поэтому он пригласил к себе большевика. Но Осип Другов говорил такое, что волосы становились дыбом:
— Да, мы не желаем победы России в войне, потому что такая война должна быть проиграна. Но это будет не наше поражение, а Временного правительства. Буржуазия заставила нас убивать братьев-рабочих из Германии и Австро-Венгрии, вы вдумайтесь — сколько людей побито! И ради чего? Нет уж, коль скоро мы получили оружие в свои руки, мы обратим его против нашего настоящего врага: помещика, фабриканта и прочих угнетателей трудового народа.
Он не боялся насилия: еще одна, на этот раз пролетарская революция была для него самым желанным развитием событий, а если понадобится — то и гражданская война.
Он совершенно не ценил культуру и искусство.
— Приезжал к нам в госпиталь театрик один, — усмехался Осип в прокуренные усы. — Вышел какой-то хмырь — маленький, волосенки как корова прилизала — и давай голосом выделывать. Дамы наши, благотворительницы, в ладоши хлопают, «браво» кричат... Это значит «молодец» по-нашему. А я сижу и думаю: «Эх, гранату бы мне!» Чего придуриваться друг перед другом? Ведь паршиво поет — слушать невозможно. Не-е-ет, надо показывать, что ты культурный... А я и без них в люди выбился — мандат Совета солдатских депутатов имею! Мы построим все по-другому... Власть будет принадлежать людям труда, а дармоедов мы уничтожим — факт, а не реклама!
— Как же вы их будете отличать? — вежливо поинтересовался Антон Эмильевич.
— Да очень просто! Кто пользу приносит, тот пусть живет. А кто дармоед — того на фонарный столб. Вот у вас, Антон Эмильевич, профессия очень полезная...
— Погодите, — перебила Любочка. — Так это значит меня — на фонарный столб? Я как раз и есть дармоед.
Осип ничуть не смутился:
— Это потому что буржуазия загнала вас в такие рамки. К нам большевичка одна приходила, рассказывала про женский вопрос. Вы подумайте, какую пользу рабочему классу могли бы приносить бабы, если бы им разрешили трудиться наравне с мужчинами! Чем бы вам, Любовь Антоновна, хотелось заняться?
Любочка обвела взглядом комнату, обеденный стол:
— Ну, скажем, открыть ресторан...
— Это никак не получится, потому что частную собственность мы запретим. А вот толковые люди в общественном питании нам потребуются. Пойдемте, Антон Эмильевич, покурим, а то мочи нет. У вас здесь махру курить нельзя — потолки зажелтеют.
Они вышли на крыльцо. Потрясенная Любочка некоторое время смотрела, как горничная сервирует стол к чаю. Потом не выдержала и подошла к открытому окну.
— Вы все-таки уточните: что собираются делать большевики, если они придут к власти? — попросил Антон Эмильевич Осипа.
— Заводы — рабочим, землю — крестьянам. — Осип говорил, будто рубил воздух. — А главное — долой войну. К нам то и дело приезжают делегации с фронта, просят, чтобы мы сменили их полки. А за что мы пойдем умирать? За министров-капиталистов? Нет уж, баста!
— Положим, землю крестьяне и так забрали... — проговорил Антон Эмильевич. — А что до фабрик — вы и вправду думаете, рабочие смогут управлять производством? Это все равно что отдать больницу больным.
Осип посмотрел на него со снисхождением:
— Вы вникните в суть, напрягите мозги. Кто всё это сделал? — Он обвел рукой окрестные дома и водонапорную башню. — Это сделали рабочие. А кто развязал войну, глупее которой ничего нет на свете? Буржуи. Ну и кто дурак, а кто умный? Мы, большевики, верим в созидательные силы народа.
Антон Эмильевич и Осип вернулись в столовую.
— Да-да, вы всё правильно говорите, — вздохнул отец. — У российской аристократии такие долги перед народом, что ей вовек не расплатиться. Я, помнится, мальчишкой бегал смотреть на арестантские партии, которые отправляли в Сибирь. Однажды видел старика с тремя клеймами на лице. То поколение поротых и клейменых уже ушло, но память-то осталась. — Он встрепенулся. — Вы, Осип Петрович, чай будете?
— Не, я пойду. — Осип рассовал по карманам куски хлеба. — Надо ребятам в казармы снести, а то у нас кормежка, прямо скажем, худая.
Стали прощаться.
— Вы приходите к нам еще, — пригласил Антон Эмильевич. — У Любочки скоро день рождения.
Осип повернулся к ней и посмотрел так пронзительно, с открытым самцовым интересом, что у нее ослабели колени.
— Что вам подарить? — серьезно спросил он.
— А что может подарить большевик?
— Всё. Весь мир.
— Ну тогда подарите.
— Будет сделано.
ГЛАВА 10
1.
El cuaderno negro, черная записная книжка
Все записи сделаны на испанском
Наверное, надо писать о том, что происходит перед моими глазами.
В стране массовые увольнения, на предприятия ничего не подвозится — нет ни топлива, ни сырья. Доктор Саблин пытается угадать, куда денутся все эти безработные. На носу зима, так что выхода только два: либо на большую дорогу — грабить, либо в армию (но не на фронт). На фабриках создаются «гвардии», единственная цель которых — «спасать революцию». «Гвардейцы» ходят по городу — кто в кепке, кто в шляпе-канотье, но непременно с винтовкой и красным бантом на груди. Часть оружия куплена, часть украдена из кремлевского арсенала.
Власть в городе принадлежит непонятно кому. В Совете солдатских и рабочих депутатов заседают эсеры, в городской Думе какая-то социалистическая мелочь. Мировых и столичных новостей нет (кто-то опять бастует — то ли телеграфисты, то ли наборщики). Живем как на острове, ну да оно и лучше: кто меньше знает — крепче спит.
Домой еду 27 октября (9 ноября) через Москву. Дядя Антон назвал меня «бездарным Геростратом» за то, что я разорил дом: в моих комнатах не осталось ничего, кроме кровати, чемоданов с вещами и портрета Николая II, который никто не захотел купить.
Отцовский особняк получил доктор Саблин с правом выплатить деньги в рассрочку. Елене отошла мамина икона — «Неопалимая Купина», которая, по слухам, оберегает дом от пожаров. Когда Елена выйдет замуж, она как раз станет Купиной, так что это в некоторой степени символично.
Прежняя, природная Купина, по имени Нина, действительно оказалась неопалимой, вернее несгораемой, как сейф, предназначение которого — олицетворять успехи делового человека. Ей я подарил чашку для мате, а ее брату «Книгу о божествах и демонах, какие только сыщутся», предмет бешеной зависти моих друзей детства. Желтый переплет, синеватая бумага и неповторимые рисунки — весь пантеон человечества от египетского бога солнца до мелких славянских бесов. Жора спросил, за что ему такая прелесть. Просто так — он хороший парень, и время от времени счастье должно заползать к нему в рукава.
Я заглянул к ним на прощание, но Нина не одобрила моего визита: по всей видимости, Матвей Львович запретил ей встречаться со мной. Но все же она вышла к чаю с томиком Мопассана и ни на секунду не оторвала взгляда от страниц.
Мне досталось скромное удовольствие созерцателя, который может прийти домой и записать, что видел:
светло-коричневую родинку на проборе, о которой, скорее всего, Нина не ведает;
узор вен на кисти, весьма похожий на китайский иероглиф 水, «вода» — единственный, который я знаю;
еще топографию ее платья: все складки, низменности и холмы — от застывшей черной лавы воротника до глубоководной впадины между бедрами.
Пара довольно забавных реплик относительно Матвея Львовича все испортила. Жоре и Елене понравился мой сарказм, хозяйке — нет. Меня вытолкали за дверь гостиной, и в сумеречной прихожей, среди пальто и сохнущих зонтов, случилось чудо.
Нина осведомилась, как я смею делать намеки в ее адрес. Я ответил, что она, к сожалению, не позволяет мне делать ничего иного. Все понятно: приговор окончательный и обжалованию не подлежит, но — по традиции — мне полагается последнее желание...
Я танцевал с Ниной танго без музыки. Создавал себе банк снов, из которого еще долго буду брать ссуды. Держал ее в объятиях, утешал себя мыслью, что право собственности беспощадно обесценивает красоту: если бы Нина сказала мне «да», я бы привык к ней, а так до смерти буду носить в голове мечты о том, что никогда не сбудется. Медленное танго, тихий шелест подошв, великая иллюзия.
Я не ревную даже к Мопассану. Он был циником, притом сумасшедшим, и ему не понять разницы между коровьей страстью и изысканным эротическим чувством к женщине, которую тебе не придется даже поцеловать. Ты можешь только поблагодарить ее, поклониться и уйти. И этого будет достаточно.
2.
Церковь была полна народа. На окладах, на ризах мигающие отсветы свечей и глубокие тени, «Господи, воззвах», летящие голоса, мрак под куполом.
Нина крестилась вместе со всеми, но смысла службы не понимала. Смотрела на встревоженные, сосредоточенные лица. У стены на коленях стояла молодая женщина в черной кружевной накидке на волосах; старик пытался зажечь свечу перед иконой, но не мог совладать с трясущимися руками. Толстая купчиха окунала палец в лампаду и мазала веки себе и маленькому сыну.
Кухарка Клавдия сказала, что матросы за мешок белой муки просят четыреста рублей, а сами туда песок подсыпают. Народ с утра толчется на пристани, ждет пароходов из хлебных губерний; фунт пшена у спекулянтов — рубль двадцать пять копеек. Сумасшедшие цены!
Все эти дни Нина жила в тревожном мареве: что-то мягкое, серое, бесформенное заливало город, и от этого ощущения невозможно было избавиться.
Кто-то из прислуги разболтал Матвею Львовичу, что Клим ездил в Осинки, но вопреки ожиданиям Нины Фомин не устроил скандала и лишь попросил рассказать ему правду. Потом обнял:
— Когда вы рядом, все не так плохо.
Нине было стыдно, будто она обманывала его: он радовал ее не собой, а своими возможностями. Если он был рядом, с ним надо было говорить о делах — казалось, что молчать неудобно. Впервые Нина осознала: вот это и есть ее мужчина. Не «временный», ничего не значащий, а самый что ни на есть постоянный. Ее личная жизнь — быть любовницей председателя Продовольственного комитета. Именно так — с упоминанием должности.
Клим был прав: Нина продавала себя. Он опять, не ведая, что творит, оскорбил ее, назвав вещи своими именами.
Жора «серьезно поговорил» с Ниной:
— Клим отличный парень — чего тебе еще надо?!
Она опять расстроилась, разозлилась:
— Я не люблю его!
— Ты даже не пыталась!
Его слова изумили Нину.
— Как можно «пытаться любить»?
— А так — прикладывать усилия, делать что-нибудь ради этого. Мы с Еленой все время друг для друга стараемся, поэтому у нас, сама видишь, что выходит... А ты забилась в угол и думаешь, что тебе счастье с неба упадет.
— Оставьте меня в покое!
Нина вспоминала, как она не совсем осознанно поддразнивала Клима, попадалась ему на глаза и с тайной радостью подмечала его исступленные взгляды.
Поход к нотариусу, нежданный визит Клима, когда он принес прощальные подарки... Можно было не выходить в столовую, но Нина не смогла отказать себе в удовольствии.
— Зря ты его отвергла, — вздохнула потом Елена. — Тебе было бы с ним хорошо.
Лучше некуда: быть забавой богатого пустобреха в чужой стране, где у тебя ни родных, ни друзей. Поссоришься с ним — и куда пойдешь? На панель? Ни Жора, ни Елена не догадались, что Клим позвал с собой Нину только для красного словца, прекрасно понимая, что без заграничного паспорта, без визы, с большим семейством на руках никуда она не поедет.
3.
Нина не достояла службы и вышла из церкви. Смеркалось. Погода была дрянная — накрапывал мелкий дождь, дул ветер. Откуда-то вынырнул мальчишка с пачкой газет:
— Последние телеграммы! Временное правительство низложено!
Только этого не хватало... Вокруг газетчика тут же собралась толпа. Люди совали ему деньги, выхватывали друг у друга вкривь и вкось напечатанные листки.
— Что пишут? Опять война? С кем?
— В Петрограде новая революция... Власть захватили большевики...
Нине газеты не хватило. Встревоженная, она оглянулась, ища других мальчишек. Из церкви повалил народ — кто-то уже пустил слух о падении правительства. Парень в кожаной шоферской куртке влез на ограду и принялся митинговать:
— Мы стояли и будем стоять за Учредительное собрание...
Нина увидела солдата с газетой.
— А... дьявол, ничего не понятно! — зло проговорил тот. Оглянулся кругом: — Барыня, ты грамотная? Прочитай, чего пишут.
Нина взяла у него грязный листок — пальцы тут же окрасились типографской краской.
— «К гражданам России!» — громко начала она. К ней придвинулись люди: слушали жадно, боясь пропустить хоть слово. — «Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки Военно-революционного комитета. Дело, за которое боролся народ — немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства, — это дело обеспечено. Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян!»
Дальше шли телеграммы, из которых было ясно, что в Петрограде беспорядки, а в Москве стреляют.
— Большевики никогда не делали тайны из своих намерений, — сказал господин в фетровом котелке. — Обещали взять власть, вот и взяли. Теперь резня будет.
Толпа начала расходиться. Нина не знала, что и думать: отмена собственности на землю, рабочий контроль... А вдруг завод в Осинках отнимут? Надо бежать в Кремль к Матвею Львовичу — он наверняка знает подробности.
Нина торопливо пошла вниз по Покровке. Отсветы фонарей сияли в жидкой грязи на мостовой, отражались смазанными кругами в пыльных витринах.
Может, еще обойдется? Февральскую революцию пережили, в 1905 году тоже были беспорядки — рабочие дрались с полицией в Сормово и на пристанях. Нине было восемь лет, но она хорошо помнила, как ворчал отец, раньше времени запирая лавку:
— Холерные года! Бастуют, бастуют, а исход один: товара на Ярмарке мало — недопроизводство. Грузчики без дела сидят, только даром в Нижний приехали.
Тогда все ждали чего-то, как ждут нападения врага. На Театральной площади крикнули: «Спасайтесь! Сейчас забастовка будет!» — и началась такая паника, что в толпе нескольких баб покалечили. Только потом стали думать: ну, забастовка, ну, закричал какой-то дурак... Чего в истерику впадать?
Может, и сейчас у страха глаза велики?
4.
— Нина Васильевна, постойте!
Она оглянулась. Это был Клим, в элегантном сером пальто, в шляпе, в замшевых перчатках.
— Вы слышали о перевороте? — встревоженно спросила Нина. Она пересказала ему манифест большевиков. — Как вы думаете, это серьезно?
Клим пожал плечами:
— Понятия не имею. Вы куда-то спешите? Я провожу вас. У меня сегодня ночью поезд, я уже со всеми попрощался и отправил чемоданы на вокзал. Жора мне сказал, что вы будете в Покровской церкви. Я хотел встретиться с вами перед отъездом — совершить, так сказать, гаучаду.
— Что?
— В Аргентине так называют поступок, достойный настоящего гаучо. Это обыкновенные скотоводы, но считается, что они очень благородны и имеют особый талант к подвигам. Собственно, вот... — Клим достал из внутреннего кармана белый конверт и протянул его Нине.
Она с удивлением взглянула на него:
— Что это?
— Вексель. Надо же оставить вам что-то на память.
Нина растерялась:
— Вы дарите мне дом? Вам не нужны деньги?
— Больше одной шляпы не наденешь. У меня хватит средств, чтобы покататься по миру в течение ближайших десяти лет. А потом я вернусь за вами.
В тот вечер, когда Клим был у Нины, она сказала в шутку, что из него выйдет отличный любовник для зрелой женщины, у которой все уже есть: супруг в богатой конторе, дети в дворянских институтах... Клим ответил, что вернется к ней, когда она будет готова.
Он смотрел на нее, улыбаясь:
— Конечно, хотелось бы прибить на ваш дом памятную табличку с профилем героя, но Матвей Львович наверняка будет против. Ладно, настоящие гаучо не требуют награды.
Нина взяла конверт и спрятала его в муфту:
— Спасибо.
До самой Благовещенской шли молча. Нина не знала, что сказать: отвергнутые мужчины мстят, обижаются, но не проявляют царского великодушия. Так не бывает: Клим что-то задумал, в этом наверняка есть какой-нибудь подвох.
Мимо проносились грузовики, топали солдаты; баба, сидевшая на корчаге, вопила на всю площадь:
— Вот кому требухи — жареной, пареной, в масле валянной! — Ветер поднимал концы ее клетчатого платка выше головы.
В Кремле было темно и тихо, только окна губернаторского дворца горели ярким электрическим светом. На решетке у арсенала было натянуто красное полотнище: «Вся власть рабочим, солдатам и крестьянам!»
Нина поднялась на крыльцо:
— Ну, прощайте... — Голос ее дрогнул. Она говорила не то, что нужно. Слова не соответствовали ни подарку, который только что сделал Клим, ни тому, что они сейчас распрощаются навсегда.
Мелкие капли дождя чуть поблескивали в ворсинках на пальто Клима. Он был гладко выбрит, пах одеколоном. Он не принадлежал этой измученной стране, ему надо было быть на другом конце земли, там, где сейчас весна и цветут сиреневые жакаранды.
Клим снял шляпу и поцеловал руку Нины:
— Прощайте.
5.
В губернаторском дворце — ни охраны, ни людей в коридорах. Нина медленно поднялась на второй этаж.
«А ведь мы больше никогда не встретимся с Климом».
Пусть он не похож на ее идеал, но ведь нельзя отпускать его просто так! Это какое-то измывательство над собой, над ним, над здравым смыслом... Нине вдруг показалось, что ей только что дали шанс на спасение, а она его оттолкнула.
Побежать за Климом? Вернуть? Когда у него поезд?
Она стояла на пустой лестничной площадке. Дверь в коридор, заляпанная отпечатками грязных подошв; треснутое оконное стекло, заклеенное бумагой... Запах гари.
Когда Клим целовал руку Нины, то на мгновение прижался щекой к ее запястью. Губы его были теплыми, а щека холодна от ветра.
Нина развернулась и побежала вниз: «Вернуть!» И как на каменную стену наткнулась на Матвея Львовича.
— Следуйте за мной. — Голос у него был как у тюремного конвоира.
Он потащил ее в свой кабинет. Там по всему полу был разбросан бумажный пепел. Чернильный прибор на столе опрокинут, перья, ручки и карандаши сметены в сторону.
— Слушайте меня внимательно, — произнес Матвей Львович, приблизив к лицу Нины страшные глаза. — В Петрограде скопились десятки тысяч солдат, ни черта не делающих, живущих за счет спекуляции и грабежей. Временное правительство попыталось отправить их на фронт, и они взбунтовались. — Матвей Львович взял Нину за плечи. — Мы должны уехать, причем немедленно. Страной будут править вооруженные банды голодных дезертиров.
— А как же большевики? — прошептала Нина. — Ведь это они захватили власть...
Матвей Львович захохотал:
— Кто эти большевики, скажите мне? Кучка эмигрантов и политкаторжан, которые совершенно случайно оказались на гребне стихийного бунта. Они объявили себя партией пролетариата — где они его отыскали, если большая часть фабрик позакрывалась и рабочие с голодухи разбежались по деревням? Большевиков поддерживают как раз дезертиры, которым они обещали немедленный мир с немцами. А теперь задумайтесь, кто и как будет кормить наших «серых героев». Только в Нижнем Новгороде расквартировано три пехотных полка — это фронтовики, за три года совершенно отвыкшие от труда, озверевшие от крови крестьянские парни. И уж поверьте мне, они не постесняются разграбить ваш дом, как был разграблен Зимний дворец.
— Бог мой!.. — ахнула Нина.
— Они ворвались в Зимний, все, что смогли, перебили, вскрыли винные погреба, и сейчас в Петрограде третий день идет попойка.
— Но, может, до нас не дойдет?..
— Не будьте дурой! У меня есть точные сведения, что сегодня большевики попытаются взять нижегородский Кремль.
Нина отступила от него:
— Я не поеду с вами...
— А с кем вы поедете? С господином из Аргентины, которого я только что встретил на улице?
Зазвонил телефон, Матвей Львович схватил трубку:
— Да... Да... Арестован? Хорошо, сейчас буду. — Он прикрыл веки, выругался, повернулся к Нине: — Ждите меня здесь.
— Я вам уже сказала: я никуда не еду!
Нина кинулась к дверям, но он так рванул ее за руку, что она чуть не упала.
— Сидеть здесь, я сказал!
Матвей Львович вышел из кабинета, в замке повернулся ключ, и вдруг в коридоре послышался дробный стук сапог, матерная брань. Грохнул выстрел.
Нина в испуге отпрянула к стене. «О, господи... господи...»
Голоса затихли на лестнице, но Нина еще долго не отваживалась подойти к двери и подергать за ручку. Замок был крепкий. Она наклонилась к скважине — ничего не видно, кроме противоположной стены. Внезапно большая тень загородила свет.
— Нина Васильевна! — позвал голос Клима.
Она заколотила ладонью по двери:
— Я здесь! Меня заперли!
— Кто стрелял?
— Я не знаю. Мне надо выбраться отсюда!
Клим рванул двери, но тяжелые дубовые створки не поддались.
— Откройте окно. Тут второй этаж... но сейчас что-нибудь придумаем.
Нина раздвинула шторы и принялась трясти зимнюю раму. Посыпалась замазка; наконец рама поддалась, и в лицо пахнуло влажным ветром.
Клим уже был внизу. Он поднял голову, улыбнулся так, что у Нины перехватило сердце. В руках у него было красное полотнище, снятое с решетки перед арсеналом. Клим подобрал с земли кусок кирпича и, замотав его в край ткани, ловко закинул в окно:
— Держите. Там есть к чему привязать?
Нина заметалась по кабинету. В углу стояло древко от знамени, еще с двуглавым орлом. Затянув на нем узел, она поставила палку поперек окна. Клим потянул за ткань, пробуя ее на прочность:
— Вроде крепко. Сможете спуститься?
Нина села на подоконник:
— Смогу.
Мелкие капли дождя неслись в столбе света, падающего из окна. «Господи, сохрани и помилуй...» Вцепившись в мокрое, свернутое жгутом полотнище, Нина съехала вниз — прямо в объятия к Климу.
— Бежим!
Неслись, взявшись за руки, разбрызгивая лужи, куда-то в темноту, в ночную революцию, в сходящий с ума город. Прятались в тени кремлевской стены, пережидая, пока мимо пройдет красногвардейский отряд. Один из солдат зажег спичку, чтобы прикурить; пламя озарило страшное бородатое лицо, блеснуло в гранях штыков. Стук сапог, скрип колесиков пулемета, подпрыгивающих на каменной мостовой...
Выбрались на Благовещенскую: между соборами шныряли сутулые люди с поднятыми воротниками.
Нина растерянно посмотрела на Клима:
— Куда теперь?
— Ко мне — на случай, если Фомин вздумает вас искать.
— А как же ваш поезд?
— Да черт с ним.
6.
Замерзли, промокли, устали. По дороге их трижды останавливал патруль — какие-то типы с пулеметными лентами поверх ватников требовали документы, но всякий раз пятирублевая купюра оказывалась нужнее пропусков.
На Мироносицкой и Ильинке было отключено электричество. Дома стояли темные, будто заброшенные. Кругом ни души.
Клим всю дорогу не выпускал руки Нины. Был серьезен и молчалив.
— Почему вы вернулись за мной? — спросила она.
— Услышал, как стреляли.
Поднялись на крыльцо, тихо открыли входную дверь. Не снимая пальто, Клим повел Нину наверх. В его комнате было пусто: остались только кровать и портрет Николая II. Под иконой мерцала лампадка, от печи в голубых изразцах шло тепло.
Московский поезд, верно, уже ушел.
Пальто скинули на кровать. Сели на пол, прислонившись спинами к жаркому печному боку.
— Печка — лучшее изобретение на свете, — сказала Нина, стягивая промокшие чулки.
Клим кивнул. Невероятно — Нина сидела в его комнате. Напряжение в каждом суставе, в мышцах, в глазах...
Она дотянулась до муфты, упавшей на пол, достала конверт с векселем:
— Я не возьму его.
— Почему?
— Не хочу, чтобы ты думал, что я тебя использую.
Первый раз назвала на «ты»...
— А что еще со мной делать? Использовать, конечно. — Клим кинул вексель в печь.
Нина придвинулась, положила голову ему на грудь:
— У тебя так сердце грохочет...
— Неудивительно.
Обнять, целовать ямочку на затылке, висок, уголки губ. Проваливаться в свои легендарные сны, с восторгом узнавать их, — и тут же терять ход мысли, ход времени. «Ниночка, Ниночка...» — выдыхать с усилием.
Она вдруг встала; закинув руки за голову, вынула одну за другой шпильки, сунула их в карман, распустила крючки на траурном платье и спустила его на пол.
Села на кровать — совсем иная в белой рубашке и панталонах.
— Иди ко мне.
Развязала Климу галстук, расстегнула пуговицы на жилете.
Скрип ступеней на лестнице заставил их вздрогнуть. В щели под дверью мелькнул отблеск свечи.
— От-т ссыльно-каторжный... — ворчала Мариша. — Лампочку-то, поди, не выключил: счет набежит — не расплатишься. — Она подергала запертую на задвижку дверь. — Ба, так ты не уехал, что ли?
— Я сплю, — подал голос Клим.
— Как же это? Поезд отменили?
— Мариша, я сплю!!!
— Ну ладно, ладно... Завтра расскажешь. — Маришины вздохи и шарканье туфель затихли внизу.
Нина — еще более разгоряченная от того, что их могли застать, — стянула рубашку через голову. Взглянула победно, откинула кудри с высоко вздымавшейся груди и потянула завязки на тонких узорчатых панталонах.
«Любовь моя... Никуда от тебя не уеду...»
Дали электричество — в ванной загорелся свет. Мариша была права — Клим действительно не повернул выключатель.
Нина, вытянувшись, лежала на спине — глаза закрыты, пальцы стиснули край простыни. Клим ткнулся лбом ей в плечо:
— Тебе попить принести?
Она чуть заметно покачала головой.
Шатаясь, Клим направился в ванную. Открыл кран, глотнул с ладони ледяной воды, посмотрел на себя в зеркале. В собственное счастье было трудно поверить.
ГЛАВА 11
1.
О том, что власть в Нижнем Новгороде переменилась, Жора узнал от старой графини. Софья Карловна вошла в его комнату (чего раньше никогда не делала) и громко спросила, где Нина.
— Вы знаете, молодой человек, что она не ночевала дома?
Жора нахмурился:
— В смысле?
Старая графиня поджала губы:
— Надо говорить не «В смысле?», а «Что вы имеете в виду?» Ваша сестра ушла вчера и до сих пор не вернулась. И я бы советовала вам разыскать ее, потому что в городе очередная революция и в Кремле засел какой-то Военно-революционный штаб.
В дверях появилась насмерть перепуганная Фурия Скипидаровна:
— Это все большевики, немецкие агенты... Кайзер Вильгельм нарочно их прислал, чтобы они свергли законное правительство и передали Россию немцам.
— Люди за ними не пойдут! — проговорил Жора.
Графиня смерила его пронзительным взглядом:
— Боюсь, вы, молодой человек, мало что понимаете в людях. Они вообще ни за кем не ходят, если у них есть такая возможность: они сидят по домам и выжидают, чем кончится дело. А разбойники тем временем...
Жора бросился в прихожую к телефону. Надо позвонить Елене, Матвею Львовичу... хоть кому-нибудь... Но телефонный аппарат был отключен.
— Напрасно беспокоиться изволите, — сказала Клавдия, появляясь из кухни. — Телефоны нигде не работают — я уж с соседками поговорила.
Жора подскочил к ней:
— Вы были в городе? Что там?
— Митинги. Истопник Поляковых с утра ходил на Благовещенскую, говорит, десять тысяч рыл собралось. В семинарии юнкера засели с пулеметами — будут оборонять контрреволюцию.
Жора схватил с вешалки шинель и фуражку и выбежал на улицу.
Ночью выпал первый снег, но быстро растаял: только кое-где на заборах и в канавах виднелись белые хлопья. В небе неслись похожие на дым тучи. И пахло дымом.
Извозчиков нигде не было видно. Жора свернул к Похвалинскому съезду, потом на Малую Покровскую. Перепуганный до смерти город: прохожих — раз-два и обчелся, и те идут торопливо, будто что-то украли. У афишной тумбы, обклеенной прокламациями, собралась беспомощная кучка народу.
— Кто победил-то?
— Черт его знает. Кажется, Ленин у них за главного.
— Да что вы брешете?! Ленин давно в Германию уплыл, немцы за ним крейсер прислали.
— А наша булочная открыта? Или опять хлеба не будет?
— Самое ужасное — этих большевиков никто не выбирал. По какому праву они узурпировали власть?
Чем ближе к Благовещенской, тем чаще попадались солдаты. Напротив Дворянского собрания горел костер, в кругу гогочущих, притоптывающих от холода матросов плясала пьяная девка.
— Цыпленок жареный, цыпленок пареный пошел на речку погулять, — вопила она, по-цыгански потрясая грудями.
Жора попятился, наткнулся на безногого инвалида.
— У, буржуенок! — замахнулся тот костылем.
На Благовещенской гремел митинг. Лес штыков — будто вся площадь ощетинилась стальными иглами.
Бородатый мужик в грязной поддевке влез на постамент памятника Александру Второму:
— Скоро в России не будет ни одного неграмотного! Мы проведем электричество даже в самые глухие деревни. Не только Европа, но и Америка будут завидовать нам!
— Ура-а-а! — стонала толпа, осипшая, но довольная. Рожи хамские, пьяные, бессмысленные.
На мостовой валялись втоптанные в грязь листовки: «Вся власть Советам!», «Бей жидов!», «Да здравствует Учредительное собрание!»
Жора хотел пробраться к семинарии, но там стоял кордон красногвардейцев.
— Проваливай, щенок!
В распахнутых окнах верхних этажей торчали пулеметы. Изредка показывались фуражки юнкеров.
Снова пошел снег.
— Купин, ты?
Жора оглянулся. К нему подбежал Коля Рукавицын, одноклассник.
— Надо в Думу идти! — горячо зашептал он. — Они там забаррикадировались.
— Кто «они»? — не понял Жора.
— Наши!
2.
Нарядное здание городской Думы никто не охранял. Жора потянул на себя высокую дверь, та со скрипом поддалась. В сумрачном вестибюле перед большой мраморной лестницей была навалена гора конторской мебели. Жора задел ногой рассыпанные по полу патроны — они покатились в разные стороны.
— Кто такие? — крикнул мальчишеский голос. Из-за баррикады показался красноухий паренек лет пятнадцати, с отломанной от стула ножкой вместо дубины.
Жора не знал, как представиться.
— Свои! — сказал он, и караульный сразу ему поверил.
Его звали Саней, он учился во Владимирском реальном училище.
— Я тут с утра сижу. Вот свисток дали, велели свистеть, если что.
Жора растерянно смотрел на дурацкую баррикаду, на висевший на ботиночном шнурке свисток. Холодок потек по спине — так бездарно, бессильно было организовано сопротивление!
— А где все?
— Наверху: создают Комитет защиты Родины и революции. Вы сходите послушайте.
Жора с Рукавицыным перебрались через баррикаду, поднялись по лестнице. У распахнутых дверей зала заседаний толпились бледные чиновники. Гудели голоса, кто-то шнырял взад-вперед. Под огромной, во всю стену, картиной «Воззвание Минина к нижегородцам» сидели комитетчики — толстобрюхие, в галстуках и пенсне... Как они будут бороться с вооруженными солдатами?
Между Рукавицыным и Жорой протиснулся взъерошенный директор гимназии:
— Очень хорошо, господа, что вы пришли исполнить свой гражданский долг. Все живые силы города нынче здесь.
Они переглянулись: раньше директор их только оболтусами ругал.
Жора попытался сосчитать собравшихся: сто человек, не больше. А за высокими окнами на площади ревела многотысячная толпа.
По лестнице гремя шпорами взбежал офицер. Лицо его было мокро то ли от растаявшего снега, то ли от испарины. Перед ним расступились.
— Большевики арестовали начальника гарнизона Змиева! Он передал на волю обращение к жителям, его надо срочно отпечатать и распространить.
Повисла тяжелая пауза, но вскоре директор гимназии уже диктовал обращение смертельно бледным машинисткам:
— «Петроград занят правительственными войсками, большевистские солдаты бегут. Московский Кремль также полностью очищен. Нижегородская губерния объявляется на военном положении. Я призываю граждан не поддаваться панике и провокациям и надлежащим образом исполнять все распоряжения законной власти».
Лица сразу повеселели, поднялся шум, суета; офицеру принесли горячего чаю.
— Вы ведь, верно, не завтракали.
— Нам нужны добровольцы, чтобы отнести текст в типографии! — поднявшись на носки, закричал директор.
Рукавицын толкнул Жору в бок:
— Давай мы!
— Мне сестру надо разыскать... — начал Жора, но тут же спохватился: личное потом.
Колю Рукавицына направили в типографию газеты «Волгарь», а Жору — в «Нижегородский листок». Он помчался по Большой Покровской, сжимая в кармане заветную бумагу. Но в редакцию его не пустили: матрос в распахнутом на груди бушлате преградил ему путь:
— Вали отседа!
— Вы не имеете права меня задерживать! — громко крикнул Жора. — Где ваш мандат?
Тот похлопал по деревянной кобуре, висевшей у него на поясе:
— Вот мой мандат. Хошь, в лоб двину?
На занесенной снегом улице лежала мертвая кошка, только что пристреленная. Рядом, виляя задом, прогуливалась ворона. Перья на ее хвосте при каждом шаге меняли цвет: отливали то сизым, то черным. Лапы оставляли темные звездочки-следы.
Жора в растерянности стоял у дороги. Куда идти? Назад в Думу? Или искать другую типографию? На него чуть не наткнулся доктор Саблин — он шел без шапки, без трости, прижимая к окровавленному лицу носовой платок.
— Что с вами, Варфоломей Иванович? — охнул Жора.
Доктор остановился, глаза его смотрели дико:
— Средь бела дня грабили женщину — представляете? Трое солдат! Я вступился... — Доктор не договорил и махнул рукой. — Вы как?
Жора рассказал о том, что творится в Думе, о наглеце матросе, который не пустил его в «Нижегородский листок».
— Варфоломей Иванович, что мне делать? Нина пропала...
Доктор положил ему ладонь на плечо:
— Нина Васильевна у нас, не беспокойся.
— Слава богу! Вы сейчас домой? Велите ей, чтобы она никуда без меня не уходила. Я только добегу до Думы, потом к Елене Багровой зайду — надо выяснить, как она... А потом сразу к вам. Обещайте, что не пустите Нину одну!
— Она не одна, она с Роговым. Клим, представьте себе, решил остаться с ней.
Жора не знал, что и думать. Он бы обрадовался за сестру, но смятенные мысли разбегались. За одно утро мир стал с ног на голову.
3.
Елена налила Жоре тарелку щей, пододвинула соусник с густой, как повидло, сметаной:
— Ты ешь, ешь... — Села за стол, подперев щеку ладонью. — У никониан монахи нарасхват: все перепугались, зовут к себе на молебны. К соседям Казанскую Божью Матерь приносили, но служили плохо, скороговоркой: за день пятнадцать домов обошли.
Жора рассказал Елене, что большевики захватили Кремль, телеграф, телефонную станцию и вокзалы. В течение дня шли водевильные переговоры с городской Думой: господа в пенсне требовали освободить начальника гарнизона и других арестованных, товарищи с винтовками слали их по матушке.
Вечером пришли известия, что Петроград все еще во власти большевиков и никаких правительственных войск более не существует. Во избежание кровопролития юнкера без боя покинули здание семинарии и сдали под расписку триста винтовок японского образца, пулеметы и патроны.
Городскую Думу разогнали пять вооруженных молодчиков: пришли, пальнули в воздух — и Комитет спасения растворился в воздухе.
— Это не революция, — сказал Жора, прихлебывая щи. — Это «пустой урок» в гимназии: учитель заболел, а старостой вызвался быть даже не самый сильный, а самый наглый мальчик.
Послышался натужный кашель, и в комнату вошла мать Елены.
— Отец зовет его, — сказала она дочери и снова со свистом закашляла в кулак. Она не любила Жору за «неправильную веру» и никогда прямо не обращалась к нему.
Елена поднялась из-за стола:
— Идем.
Никанор Семенович Багров сидел у себя — плотный, мужиковатый, с густой, путаной бородой. Кабинет его походил на лесозаготовочную контору: у печи связка дров, на столе счеты и стопки фактур; стол и стулья самые простые. Только затертый паркет на полу да громадная люстра выдавали богатство старого пароходчика.
В его присутствии Жора немного робел. Отец Елены был человеком громадной воли. Пришел в Нижний Новгород в лаптях, жил в ночлежке, куда набивалось по две тысячи душ вместо положенных пятисот. Елена рассказывала, что зимой ночлежников выгоняли на улицу до света и они шли по трактирам отогреваться в кредит чаем и водкой. На улице — мороз, приткнуться негде, вот и нагуливали за зиму на полсотни рублей, а с открытием навигации шли на баржи, на самую каторгу, — чтобы отработать долги. Никуда не денешься: у трактирщиков — громилы, убежишь — найдут, все ребра переломают. Да и куда денешься без денег и без паспорта?
Багров разбогател и построил рядом с ночлежкой чайный дом, где босякам бесплатно давали кипятку и фунт хлеба; там же была амбулатория и аптечка. Но за свинство из чайного дома гнали взашей. Хочешь выбиться в люди — выбивайся: вот тебе библиотека с простыми книжками, вот училка, которая грамоте научит. А ежели ты скотина и тебе ничего, кроме водки, не надо, так поди и утопись в Оке — жалеть о тебе никто не будет.
Завидев Жору, Багров поднялся, протянул ему волосатую, с утолщенными суставами руку:
— Был сегодня на Благовещенской?
Жора кивнул:
— Был.
— Расскажи.
Багров слушал, не сводя с него маленьких цепких глаз.
— Ничего, народ не выдаст. Сегодня по Нижнему заседания: выносят резолюции против большевиков.
— Кто? — не понял Жора.
— Все: учителя, доктора, чиновники, аптекари, телеграфисты...
— Да что им эти резолюции?!
— А то — по всей стране будет всеобщая забастовка: ни один человек на работу не выйдет. Как государством управлять, если оно тебя не слушается?
Когда Жора собрался домой, Багров вышел его проводить — большой, сильный, пахнущий дегтем и ладаном.
— Эх, кому бы дать денег, чтобы большевиков скинули? — вздохнул он как бы шутя. И серьезно добавил: — А ведь некому.
Жора попрощался, нырнул в дождливую мглу. Дверь позади хлопнула, и на крыльцо снова вышел Багров:
— Поди-ка сюда, — поманил он Жору. Взял за плечи, заглянул в глаза: — Если что-то случится, ты позаботишься о моих? Еленка-то все в облаках витает: у ней стихи да песни на уме. А мать и вовсе...
— Конечно, позабочусь.
Все брали друг с друга обещания помочь. Так, взявшись за руки, переходят топи. Так всем миром тушат пожар.
ГЛАВА 12
1.
El cuaderno negro, черная записная книжка
Чернил нет, остатки конфисковал представитель квартального комитета: ходил по домам и плакался — им надо справки выписывать, а нечем. Я не посмел отказать, так как комитетчик обещал саботажникам страшную кару, а именно запрет на чистку выгребной ямы.
Буду писать карандашом.
Официальное объяснение государственного переворота звучит примерно так: Временное правительство нарочно затягивало созыв Учредительного собрания, и большевикам пришлось взять власть в свои руки, чтобы обеспечить и выборы, и успешную работу депутатов. Посмотрим, что выйдет из этой затеи. А пока не работает ничего, кроме увеселительных заведений и рынков. Железная дорога бастует, на предприятиях бесконечные митинги — во славу или осуждение революции. Люди ходят на службу только для того, чтобы погреться в толпе.
Большевики заключили с Германией перемирие. Теперь, когда они предали союзников по Антанте, у немцев появился шанс на победу в Великой войне. Саблин говорит, что мир в таких условиях — это всего лишь перенос тяжести войны со своих плеч на плечи следующих поколений: до тех пор, пока богатство будет строиться на земле и природных ресурсах, немцы будут с аппетитом поглядывать на Россию.
Лично для меня революция ознаменовалась двумя пропажами.
Пропажа № 1 — Матвей Львович исчез в неизвестном направлении и, кажется, вместе с кассой Продовольственного комитета. Нина боялась, что он за ней вернется, но мы переоценили масштаб его страсти.
Пропажа № 2 довольно неприятная: мои деньги в Аргентину так и не ушли. Впрочем, достоверно это неизвестно, потому что с конца октября ни один банк не работает. Снять со счета ничего нельзя, жалованье не выдается, на что люди живут — непонятно. Все проедают то, что осталось по карманам, в том числе и новоявленная власть. Некоторое время она ждала, что вспыхнет мировая революция, капитализм исчезнет сам собой и нужда в деньгах отпадет. Не знаю, что происходит за границей, но у нас вспыхнул только склад медицинского спирта, осажденный «верными сынами трудового народа». Дивное зрелище эти сыны — в расхристанных шинелях, в одной руке маузер, в другой — чайник с пойлом.
Но в Кремле подобрались решительные и неунывающие ребята: когда весь спирт был выпит, а гречка из разгромленных провиантских складов съедена, большевики направились по банкам и вскрыли сейфы. Официально — для того, чтобы проверить, у кого трудовые, а у кого нетрудовые доходы. Неофициально это был обыкновенный налет в духе Дикого Запада. Так что подозреваю, от моего наследства ничего не осталось: оно пошло на нужды революции. Мои вещи уехали в Москву, в портмоне имеется восемьдесят пять рублей.
Все крайне удивились, узнав, что я остался в стране освобожденного труда (вернее, освобождения от всякого труда). Любочка вроде смилостивилась надо мной, грешным, когда я вернулся из деревни, но сейчас она одаривает меня такими взглядами, как бывало смотрели на папеньку осужденные по уголовной статье.
Нина не понимает, почему Любочка не заходит к ней в гости и ее не зовет, а у меня не хватает духу объяснить ей, в чем дело. Саблина жалко: он видит, что его супруга сходит с ума, но чем тут поможешь?
— Тю, псих ляховский! — сказала мне Мариша. — Ведь на последний поезд мог успеть!
Ничего бы не поменялось: застрял бы если не в Нижнем Новгороде, так в Москве. Только там ситуация еще хуже: большевики стреляли по городу из орудий.
Впрочем, никуда бы я не поехал без Нины. Как ни странно это звучит, я здесь счастлив. Все вышесказанное проходит мимо сердца: я иностранец тут — не потому, что у меня аргентинский паспорт, а потому, что нисколько не интересуюсь борьбой за светлое будущее.
У меня уже есть светлое настоящее — я брожу с Ниной по белым улицам, сугробы выше меня, на березах парадная форма. Нина читает мне стихи Блока, а я пою ей кабацкие песенки на испанском, нещадно перевирая слова и мотив.
Мы с Ниной раздражаем всех своими улыбками. Только Жора и Елена нас понимают, да и то не всегда.
Нина спросила меня: а что дальше? Я обещал ей, что буду любить ее, ухаживать за ней и развлекать. Мы выкинем из жизни все, чем нам неохота заниматься, — в этом как раз и заключается свобода. А больше нам ничего не надо.
Мы смотрим революцию, как фильм в синематографе; нас куда больше пугает Софья Карловна, чем Военно-революционный штаб: ведь старая графиня может сделать нам замечание! Мне уже досталось за то, что я не явился к ней с визитом и даже не оставил карточки.
Нина передала мне ее слова: «Никогда — слышите? — никогда я не поклонюсь ему на улице!»
Раз терять нечего, мы решили нарушить еще одну заповедь, которая гласит, что молодая дама не имеет права ходить в театр с мужчиной, который не является ее родственником.
В Нижний Новгород из Тифлиса прибыла прима сезона мадемуазель Калантар, и мы немедленно отправились смотреть на нее. Театр был набит до отказа. Пожилая матрона в соседнем кресле возмущалась:
— Ужасно, просто ужасно! В дни национальной катастрофы все театры работают. Кажется, публику ничего не трогает: сидят молодые, румяные — ни стыда, ни совести.
«Совесть» — любимое словечко в нашем городе. Его используют как универсальный клей, чтобы починить разбившуюся реальность. Но все призывы «иметь совесть» сводятся к следующему: «Люди, пожалуйста, спасите меня!»
Стоит часовой у Дмитриевской башни, замерз до полусмерти и просит прохожих, чтобы его сменили: «Совесть у вас есть?»
Весь город в агитационных плакатах и портретах кандидатов в Учредительное собрание, частью заплеванных. Та же история: призывают то «будить совесть народа», то «кормить честь и совесть революции», то есть матросов.
Даже представитель квартального комитета призывает нас «поступить по совести» и помимо чернил отдать ему имеющиеся в доме перья. Перья нужны для того, чтобы «углублять революцию» — словно это инструмент, вроде острых коготков, которым квартальный комитет собрался что-то выковыривать и сверлить.
Запись, сделанная чуть позже
Все это, конечно, была бравада — попытка скрыть вполне оправданный страх перед Всемирным потопом, когда у тебя нет ни ковчега, ни знакомого Бога. Планы такие: дождемся прекращения железнодорожной забастовки и поедем в Петроград за визами в Аргентину. Жору берем с собой, но ему пока об этом не говорим, чтобы не пугать предстоящей разлукой с Еленой.
Нина страдает: ей кажется, что если она покинет Россию, то не сможет уберечь свой завод от конфискации. Советская власть намерена изъять промышленные предприятия из частного владения, и это доводит мою девочку до слез.
Я настаиваю на своем: пару лет нам надо пожить за границей, а там видно будет.
2.
Бедность — это когда у тебя мало денег. Нищета — это когда их совсем нет. И еды в доме тоже нет. Cначала было забавно: с азартом археолога Нина искала осколки ушедших времен — забытую мелочь по карманам шуб и пальто, по сумочкам и муфтам; потом перебрала всю библиотеку — раньше она использовала мелкие купюры вместо закладок.
Прежние правительства — царское, Временное — ругали все кому ни лень. Получите: цены с октября по декабрь выросли в два раза, а доходов не было никаких. Новое правительство, Совет народных комиссаров, винило во всеобщей, разом навалившейся разрухе упорных забастовщиков, те не уступали и требовали немедленной передачи власти Учредительному собранию. Но большевики оттягивали его созыв: они набрали на выборах только двадцать четыре процента голосов.
Гимназия была закрыта, и Жора целыми днями потерянно ходил по дому, насвистывая «Варшавянку», которая приставала как зараза:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут.
В бой роковой мы вступили с врагами...
— А... да провались эта дурацкая песня!
Клим продал золотые часы, чтобы купить провизии, но все понимали, что это не выход: вырученных денег хватит недели на две.
— Надо дяде Грише сказать: пусть присылает нам еду из деревни, — вздыхал Жора.
Но ни телеграф, ни почта не работали. Мир стремительно сужался: никто не ходил в гости — нечем было угощать; «лишние» комнаты запирались — нечем топить. Люди жили островками, стойбищами — как будто от одного дома до другого были версты обледенелой тундры.
Новая власть боролась с разрухой с помощью глупейших декретов, которые только все запутывали и усложняли: то создавай им домовый комитет, то приноси объяснительную, почему ты не участвуешь в самообороне. Выписки о наличии жильцов призывного возраста, справка о количестве лампочек в доме, заявление на получение дров...
Сперва было непонятно, кто это придумывает, внедряет и проверяет. Оказалось, оголодавшие студенты и гимназисты предлагали в Кремле свои услуги по возрождению России — в обмен на продовольственные карточки. Недоучившуюся молодежь сотнями расставляли на государственные посты, освободившиеся во время забастовки.
— Жора, ты упускаешь шанс сделать грандиозную карьеру, — усмехался Клим. — Дети твоего возраста повелевают земельными кадастрами и городским водопроводом. Предлагаю явиться к отцам города и потребовать создать отдел по борьбе с враждебными вихрями. Работа нужная и наверняка хорошо оплачиваемая, главное — нанять грамотных специалистов по вступлению в бои.
— Пусть лучше Монетный двор организует и сразу деньги печатает, — ворчала Нина.
Она беспокоилась: работает ли ее завод? что с ним вообще происходит? Известий от дяди Гриши не было с октября.
Нину и ужасало и восхищало то, что Клим из-за нее остался в России и потерял отцовское наследство: если бы он не провел с ней три недели в Осинках, он бы успел вывезти капитал за границу. Клим говорил, что не особо скучает по деньгам, так как не успел с ними сродниться:
— Ничего страшного. На жизнь мы всегда себе заработаем.
А у Нины сердце кровью обливалось, когда она думала, что если бы не революционный форс-мажор, они могли бы до конца дней жить как у Христа за пазухой.
Клим хотел, чтобы Нина отправилась с ним в Аргентину. Она говорила: «Да-да, конечно...» — и очень надеялась, что никуда ехать не придется. Большевики все еще вели переговоры о мире, но война фактически прекратилась: оставшиеся полки отправились по домам, а это означало, что весной можно будет нанять работников и поставить завод на ноги. В конфискацию предприятий Нина отказывалась верить: нельзя же отобрать все у всех? Только как дотянуть до весны, если в доме нет ни рубля и единственный способ выжить — это выносить вещи из дома и сдавать их в комиссионку?
Но как бы ни было трудно, Нина не хотела уезжать. Она любила свой город. В Нижнем Новгороде у нее имелся красивый особняк, а в Буэнос-Айресе будет маленькая квартирка в богемном районе.
Клим со вкусом рассказывал о том, как они будут сидеть по утрам на ажурном балконе, пить кофе с коньяком и мороженым и разглядывать проходящих мимо. Он уверял, что на улице, где он живет, попадаются самые колоритные личности — от индейцев в деревянных бусах до загулявших министров.
— А насчет испанского ты не переживай: это очень простой язык.
Клим сам учил его по газетам, словаря у него не было, и, зная английский, он пытался догадаться по однокоренным словам, что значит какое-нибудь Brutal crimen de dos policias . Ясно, что речь идет о полиции и о чем-то брутальном и криминальном, а остальное как хочешь, так и расшифровывай.
— Тебе с твоим французским будет совсем легко, — обещал он Нине.
И все-таки ей было страшно: в другой стране она шагу не сможет ступить без Клима, весь ее мир сосредоточится на нем — а это нелегкая ноша.
Кому-то из них надо было жертвовать планами и комфортом. Как всегда, уступать приходилось женщине: кем Клим мог стать в Нижнем Новгороде? Провинциальным репортером? Еще одним Нининым нахлебником?
— А я что буду делать в твоей Аргентине? — спрашивала она.
На этот счет Клим не беспокоился:
— Будешь воспитывать наших детей.
Но Нина сомневалась, что будет счастлива, если ей нечем будет занять себя, кроме сосок и пеленок.
Клим говорил о детях, но замуж не звал. Как это понимать? Он словно не замечал, в каком двойственном положении находится Нина. Сплетня о том, что она стала его любовницей, моментально разнеслась по знакомым. Кто ее пустил? Любочкина прислуга, пронюхавшая, что ночь, когда произошел переворот, Нина провела у Клима? Может, сама Любочка?
Их дружба внезапно оборвалась. Любочка встретила Нину и Клима на лестнице, сказала: «Вот сумасшедшие!» — и после этого ни разу не звонила и не отвечала на записки.
Софья Карловна утверждала, что теперь с Ниной не захочет знаться ни одна порядочная особа:
— Вы опозорили всех: себя, меня, своего брата... А у Рогова еще хватает наглости являться к вам средь бела дня! Впрочем, этого следовало ожидать.
В церкви с Нины не сводили глаз: ее и раньше считали паршивой овцой в стаде, а теперь ею, верно, пугали гимназисток. Неужели и Любочка осудила ее? Ведь она сама мечтала завести любовника!
Нина знала, что соседи с нетерпением ждут, чем закончится ее «афера». Ольга Шелкович столкнулась с ней у свечного ящика:
— Вы, верно, не думали, что Рогов останется без копейки? М-да, не повезло...
— Я с ним не из-за денег! — начала оправдываться Нина.
— А... так вы идейная энтузиастка? Говорят, большевики с одобрением относятся к разврату. Если очень хочется, то почему бы не удовлетворить естественную потребность? А мораль — это происки буржуазии.
Нина притворялась, что ей дела нет до того, что о ней говорят: ей мыли косточки, когда она вышла за Володю и когда стала встречаться с Матвеем Львовичем, — ничто не ново под луной. Но каждый раз, когда кто-нибудь спрашивал, почему Клим не хочет жениться на ней, у Нины болезненно сжималось сердце. Ей нечего было ответить, а самой напрашиваться ему в жены гордость не позволяла.
Нина стала совсем затворницей — лишь бы ни с кем не встречаться и не объяснять, что они с Климом любят друг друга. Верно, ей предначертано было ехать в Аргентину — в родном городе она шагу ступить не могла, чтобы не наткнуться на любопытные глаза и насмешливый хохоток: «Бедный Одинцов небось в гробу вертится. Ну а чего он хотел, раз взял за себя девку из Ковалихи?» Нина изумлялась: в стране революция, все рушится на глазах, а людям есть дело до того, кто ходит к ней в гости!
Она пыталась пожаловаться Климу на сплетников:
— Мне никуда от них не спрятаться: Нижний Новгород — большая деревня, все друг друга знают...
Но он не понял ее:
— Какая тебе разница? Мы все равно скоро уедем.
Все было так шатко и неопределенно! Нина видела, что Клим влюблен в нее, но у нее не выходили из головы слова Любочки, сказавшей однажды, что он быстро вспыхивает и быстро остывает. Никуда не делись и ее старые подозрения, что Клим не приспособлен к семейной жизни и запросто может оставить ее один на один с проблемами: «Хочешь — решай их, не хочешь — не решай».
Статус любовника подходил ему как нельзя лучше: одни удовольствия и никаких обязательств. Он и по своему капиталу не горевал, потому что вообще ко всему относился с легким сердцем.
И все же Нина любила Клима ревнивой, изголодавшейся, недоверчивой любовью. Ее пугала произошедшая в ней перемена: совсем недавно она была уверена, что ей никто не нужен, кроме Володи, и вдруг его образ потерял всякую ценность — как билет на вчерашний спектакль.
По утрам Нина в нетерпении ждала Клима, придумывала «страшное», когда он задерживался хотя бы на пять минут.
Если ночью с реки дул ветер, окна заносило снегом, и комнату наполнял мягкий тоскливый сумрак. Перед тем как войти в дом, Клим откапывал солнце. С улицы слышался шорох, изморозь на внутреннем стекле вспыхивала, и Нина бежала к окну, отогревала дыханием глазок и смотрела, вся трепеща от радости, как Клим счищает налипший снег.
Встречала в прихожей, целовала в раскрасневшиеся щеки, в губы, вдыхала зимний аромат его воротника.
Если на пожарной каланче поднимали черный шар в знак того, что температура опустилась до минус тридцати, Нина с Климом целый день бездельничали у печки. Он рассказывал об Аргентине — о том, что за последние пятьдесят лет эмигранты превратили ее в нечто удивительное:
— Буэнос-Айрес — это почти Париж, только лучше. Когда ты приезжаешь туда, тебя охватывает особое чувство: нечто среднее между страстью и страхом. Перед тобой неизведанная страна: тебе тут жить, и, вполне вероятно, ничего путного у тебя не выйдет... Но ты все равно надеешься на лучшее, потому что скептики сидят дома, а в путешествие через океан отправляются только бравые конкистадоры. Ты поймешь, когда я привезу тебя в Аргентину: там вся земля пропитана этим.
— Надеждой?
— Да. И верой в будущее.
Нина прятала лицо на груди у Клима. Сейчас в России вся земля была пропитана воспоминаниями о прошлом, а заглядывать в будущее было слишком жутко.
Вечером, когда Клим уходил к себе, на пороге Нининой комнаты вырастала свекровь:
— Я должна вам кое-что рассказать о господине Рогове. Юлия Спиридоновна выяснила, что он вырос в очень нездоровой атмосфере: его мать была ужасной мерзавкой. Думаете, от чего она умерла? От аборта. Связалась с гвардейским поручиком, забеременела и попыталась скрыть это от мужа. Надеюсь, вы понимаете, как это сказалось на нравственности ее сына? Был бы жив ваш отец, он бы выдрал вас аршином!
Сплетни и косые взгляды доводили Софью Карловну до слез. Она не могла простить Нине семейного бесчестья.
— Вы же клялись, что никогда не забудете Володю! Вы обещали, что хотя бы попытаетесь стать порядочной женщиной!
— Вот уж этого я вам не обещала! — запальчиво отзывалась Нина. Ей казалось, что свекровь ненавидит Клима только потому, что он мог лишить ее источника дохода.
— Что вы нашли в этом Рогове?! — заламывала руки Софья Карловна.
Нина нашла в нем себя. Прежде она была человеческим эскизом, скомканным Господом черновиком, в котором не удалось воплотить задуманное. А сейчас в ней появилась игра света и тени, перспектива и смысл.
Они с Климом не были идеальной парой: он хотел, чтобы Нина больше доверяла ему и меньше думала о деньгах и статусе. Клима ранили ее сомнения в том, что он сможет сделать ее счастливой. А она невольно искала и не находила в нем достоинства своих прежних мужчин: изысканный аристократизм Володи и деловую хватку Матвея Львовича.
Но все это перекрывалось исступленной страстью и жадной потребностью друг в друге: Нине казалось, что если у нее отнимут ее новую любовь, она тут же погибнет.
3.
Надежда появилась, откуда ее не ждали. Фурия Скипидаровна подлетела к Нине с листовкой, на которой фиолетовым по серому было написано: «Владельцам винных погребов надлежит немедленно сдать имеющуюся у них спиртосодержащую продукцию в собственность советских органов». Ниже говорилось о том, что большевики не позволят буржуазии тайком торговать вином и спаивать население. Самым крупным шрифтом была набрана угроза отправить ослушников под арест.
— А мы здесь при чем? — удивилась Нина.
— У нас в подвале целый склад вина! — запричитала Фурия Скипидаровна.
Старая графиня подтвердила: в четырнадцатом году, когда вышел указ о запрете на спиртное, она действительно велела замуровать винный погреб.
— Это мне княгиня Анна Евгеньевна присоветовала: они тоже заложили свой подвал кирпичами. Я уж и забыла про наши вина.
Когда графиня и Фурия Скипидаровна отправились в церковь, Нина повела Клима и Жору в подвал. Светила им фонарем, пока они ломали кирпичную кладку. Грохот стоял такой, что казалось, рушится все здание. Наконец стена поддалась, и кирпичи повалились на цементный пол.
На покрытых пылью стеллажах стояли ряды бутылок. Огонек фонаря множился на матово поблескивающих стеклянных боках.
— Вот это да! — присвистнул Жора. — Братцы, мы достойно переживем эту зиму!
Дрожа от холода и нетерпения, Нина читала этикетки: шампанское от Moёt & Chandon, от G.H. Mumm, от Louis Roederer...
За вино можно было сесть в тюрьму (в которой наверняка не предусмотрено ни отопления, ни еды), но на вино можно было обменять все блага большевистского мира.
Клим обнял Нину:
— Действительно — живем! Жорка, сейчас отправимся на базар совершать сделку века. Там нас наверняка примут с распростертыми объятиями.
Нина смотрела на него встревоженно-счастливым взглядом: только бы все обошлось! Совсем недавно они были законопослушными гражданами, а теперь собирались совершить преступление, и никто при этом не совестился.
Вечером Клим и Жора вернулись с двумя корзинами добычи. Нина не верила своим глазам: копченая колбаса, апельсины, шоколад...
— Вы с ума сошли! Красиво жить не запретишь.
— Зачем нам жить некрасиво? — веселился Клим. — А графине с Фурией скажем, что я продал душу дьяволу и разжился деньгами.
Софья Карловна долго ворчала, что это возмутительно — устраивать пиршество, когда многие люди по-настоящему голодают. Но Клим соблазнил ее рюмочкой ликера.
— Боже мой, — воскликнула графиня, — я помню эту бутылку! Настоящий монастырский бенедиктин: я привезла его из Нормандии. Видите, на этикетке «D.O.M.»? Это значит Deo Optimo Maximo — «Господу, благому и великому». Такой напиток на коленях надо пить, а вы его стаканами лакаете!
Но вскоре и она порозовела и раздобрилась.
— Пейте, милая, — говорила она, подливая Елене красного вина. — Забудьте свои старообрядческие предрассудки! Бургундское, конечно, полагается пить с сыром «Эпуас», но что ж делать, если его нет? Пейте, потому что вам больше никогда не доведется попробовать вино, которое так любили д’Артаньян с Арамисом.
4.
Доктор Саблин не участвовал в забастовке. Каждый день он шел в Мартыновскую больницу, надевал халат и — когда при электричестве, когда при свете керосинок — делал операции.
Октябрьский переворот совершенно выбил его из колеи. Все, что раньше считалось правильным, оказалось контрреволюционным: быть богатым — плохо, защищать страну — глупо, грабить — полезно для блага народа. Врагов государства вычисляли по фетровым шляпам и чистым ногтям.
— Советская городская управа проелась, — как-то сказал ему Антон Эмильевич. — Казна пуста, а на все запросы Петроград отвечает, что надо изыскивать средства на местах. Скоро начнутся конфискации.
— Откуда вы знаете? — изумился Саблин.
Антон Эмильевич показал ему отпечатанное на машинке постановление о необходимости изъять собственность у буржуев:
— Вот, прислали нам в редакцию и велели опубликовать.
Под постановлением стояла подпись: «Комиссия старых б.».
— Знаете, что такое «б.»? — усмехнулся тесть, видя недоумение Саблина. — Это большевики, а не то, что вы подумали.
Что делать? Как ко всему этому относиться? Душа вопиет, протестует, но ведь русский народ принял большевиков. Или это только кажется, что принял?
Учредительное собрание разогнали. Оппозиционные забастовки и демонстрации были полностью запрещены. На своих митингах большевики кричали, что восставать против «народной власти» могут только наймиты капитала и иностранные шпионы. Они самым наглым образом присвоили себе российских граждан: те, кто с ними, — за народ; те, кто против, — враги народа.
Их лозунги доводили Саблина до изумления. «Полное равенство; общественная собственность на средства производства; от каждого по способностям, каждому по потребностям» — законы первобытного племени.
Самое удивительное — никто не протестовал. Город молился: в праздник Сретения Господня крестный ход шел от кафедрального собора до Новобазарной площади. Саблин, сняв шапку, в оцепенении смотрел на дышащую паром двухверстную толпу. Хоругви колыхались, снег визжал под тысячами ног. Пленные австрийцы — еще более жалкие, чем всегда, — подходили и просили хлеба:
— Христоратти... Христоратти...
По всем церквам шли молебны об умирении страстей — и тут же анафема «творящим беззакония и гонителям веры и Церкви Православной»: большевики объявили религию опиумом для народа.
Международные новости Саблин узнавал от Любочки: немцы требовали от России значительных территориальных уступок и контрибуцию, в противном случае обещали наступление. Нарком по иностранным делам Лев Троцкий приказал армию распустить, мира не подписывать и ждать, пока германский пролетариат скинет жадного кайзера.
— Будет оккупация... — повторял Саблин и пытался предугадать, что в таком случае надлежит делать честному человеку.
Откуда Любочка знала подробности о переговорах? От своего нового друга, большевика Осипа, заведующего отделом материально-технического снабжения губернского военкомата. Эта «историческая личность» чрезвычайно забавляла ее.
Однажды Любочка пригласила Осипа в гости. Тот пришел, небритый, пропахший махоркой, сел, широко расставив колени, на табурет у пианино. Закинув руку, почесал голову — в подмышках его выцветшей гимнастерки стояли новые аккуратные заплаты.
Осип заметил взгляд Саблина:
— Супруга ваша поставила — спасибо ей.
Он рассказывал, что большевики не хотят буржуазной республики как в Северо-Американских Штатах или во Франции: там та же безработица и грабиловка. Капитализм сделал свое дело — создал промышленность, теперь его время прошло, настал черед социализма.
— Мы это буржуазное общество, как трухлявый гриб — ррраз ногой! — и раздавим.
Саблин не сводил глаз с жены. Она подалась вперед, спорила с Осипом, смеялась чужим дробным смехом и то и дело поправляла серый платок на груди.
— Изумительный хам, — сказал Саблин Любочке, когда Осип ушел.
— Много ты понимаешь! — рассердилась она. — Знаешь, какой это человек? Когда царская власть мобилизовала ополченцев, сорока-, пятидесятилетних мужиков, их месяцами держали на черном хлебе в казармах; у них лапти развалились — ходить не в чем, а новой обуви не было... Господа офицеры гоняли их, простуженных, по плацу просто так, чтобы позабавиться. А Осип пошел к полковнику и сказал, что если ополченцев не отпустят по домам, то весь шестьдесят второй полк взбунтуется.
Саблин не мог представить себе такого.
— И что, помогло?
— Ты же видишь, какая у него внутренняя сила. Он может влиять на людей.
Несомненно, это было так: если бы раньше Саблину сказали, что его утонченная жена будет восторгаться безграмотным хамом, он бы никогда не поверил.
Любочка больше не собирала у себя интеллигентное общество.
— Наши политиканы никогда не осмелятся на решительные действия, — говорила она с презрением. — Всегда будут оставаться с краешку, в умеренной, безопасной оппозиции. Это ведь так удобно — быть слегка против: и коллеги уважают, и рисковать не приходится.
Саблин кривился:
— Чтобы быть решительным в таких делах, надо, во-первых, не знать истории, во-вторых, считать себя вправе ломать чужие судьбы, а в-третьих, не бояться крови.
Люди, подобные Осипу, не боялись. Именно поэтому варвары разгромили просвещенный Рим, а монголо-татары подчинили себе народы от Дуная до Японского моря. Чем выше развитие цивилизации, тем она уязвимее: умному, культурному человеку чуждо насилие, даже грубость, и что он сделает против толпы дикарей, которым и своя и чужая жизнь — копейка?
— По-моему, ты просто ревнуешь, — веселилась Любочка.
Это была не ревность — ревновать-то было не к чему. Это было недоумение: милая моя, душенька, ну как так можно?! Ведь твой Осип то и дело чешется, как блохастый пес!
Саблин осторожно спросил тестя:
— Это вы познакомили Любочку с товарищем Друговым?
Антон Эмильевич странно усмехнулся:
— Я бы и вам советовал поближе познакомиться с ним. Кто знает, где мы все окажемся через год? А связи лишними не бывают.
Заводить связи? Связать себя противоестественной дружбой? Увольте. В конце концов есть такие понятия, как честь, гордость, нежелание марать руки. Возможно, Осип Другов мог обеспечить кое-какие блага, но как принимать их от человека, который делает все, чтобы умертвить твою страну?
А Любочке, к сожалению, было свойственно нездоровое любопытство. Помнится, в Петрограде она часами бродила по Кунсткамере и восторгалась уродами, законсервированными в спирту.
5.
Саблин поднялся на крыльцо, отряхнул валенки от снега. Дверь ему открыл Клим — он тоже только что вернулся домой.
— Как дела в больнице? — спросил он, весело глядя на доктора.
Саблин буркнул что-то неразборчивое. Любочка не вышла его встречать. Опять где-то загуляла?
Клим вытащил из внутреннего кармана пальто бутылку шампанского и поставил ее на тумбочку под зеркалом:
— Это вам гостинец.
Саблин посмотрел на него в изумлении:
— Откуда вы ее взяли?
— Пограбил награбленное.
Кажется, Клим был слегка пьян. Он был единственным, кто не воспринимал текущее положение всерьез, и его беспечность раздражала Саблина. Ведь это ненормально: в такие времена крутить роман со вдовой офицера, таскать ее то в театр, то в синематограф, то на каток; покупать запрещенное вино, да еще дарить его знакомым!
В дверь постучали. Клим и доктор переглянулись.
— Это, наверное, Любочка.
Саблин открыл замок и обомлел: на крыльце стояли вооруженные люди.
— Мы Комитет голодных, — хмуро представился высокий, сутулый молодой человек в медном пенсне. — Все классово чуждые дома обыскиваются на предмет оружия, спиртного и прочих излишков.
Прихожая наполнилась безмордой суетливой толпой. Захлопали дверцы, заскрипели выдвигаемые ящики, повалились на пол сапожные щетки и обувные рожки.
— По какому праву?.. — завопил Саблин, но тут же осекся, когда главарь разбойников ткнул ему в лицо револьвер:
— Ты врач? Спирт, морфий, кокаин имеются?
У него было бледное, анемичное лицо и искривленный, будто иссушенный нос. Движения порывисты, зрачки расширены, на лбу — крупные капли пота.
«Наркоман, — в ужасе подумал Саблин. — Такой убьет и не поморщится».
— У нас ничего нет, — проговорил он срывающимся голосом и тут вспомнил о злополучном шампанском.
Клим — все еще в расстегнутом пальто — сидел на тумбочке, скрестив руки на груди. Бутылка исчезла: верно, он успел ее спрятать.
— Поднимайтесь наверх, — скомандовал человек в пенсне и повернулся к Саблину: — Если ты набрехал насчет спирта, расстреляю на месте.
Обыск продолжался три часа — унизительный и бессмысленный. Климу, Саблину и прислуге велели сидеть в столовой. Мимо проносились «голодные комитетчики» — кто с кучей полотенец, кто с охотничьими сапогами и хрустальной вазой под мышкой. По ногам гулял сквозняк от беспрерывно открываемых дверей; летели перья из вспоротых подушек, на столе валялись семейные документы — метрики, дипломы, квитанции. Мариша плакала навзрыд — у нее забрали американскую машинку для штопки чулок.
«Только бы не обнаружили шампанское!» — молился Саблин.
Клим — злой, насмешливый — задирал охранявшего их паренька с винтовкой:
— Тебе сколько лет?
Тот не смотрел на него и молча ковырял в зубах измочаленной спичкой.
— Лет девятнадцать, я думаю, — не унимался Клим. — Из рабочих? Понятно, что не из архиереев. Но в церковь наверняка ходишь. Как насчет: «Не укради», «Не возжелай дома ближнего твоего... ни вола его, ни осла...»?
«Он достукается! — ужасался Саблин. — Нашел время для проповеди».
Парень бросил спичку на пол, вытер обветренные губы:
— Товарищ Щербатов говорит, попы все врут. Надо, чтобы все поровну, по чести было: что у одного, то и у другого.
— Пусть будет поровну, — согласился Клим. — Давай винтовку: ты подержал, теперь моя очередь.
Парень ухмыльнулся:
— Ишь, хитрый!
— Значит, не хочешь делиться? Как ты сюда попал?
— Фабрика закрылась, есть нечего, а тут плотят.
— Купите его мозг после смерти, — шепнул Клим доктору по-английски. — Наверняка будет любопытно посмотреть, что это такое.
— Да я бы и ваш купил! — вспылил Саблин. — Вы погубите нас!
Наверху в мезонине послышался топот.
— Эй, глянь, чё я нашел!
У Саблина покатилось сердце. В столовую медленно вошел молодой человек в пенсне. В руках у него был портрет Николая II.
— Чье? — спросил он, переводя взгляд с одного лица на другое. — Та-а-ак, стало быть, мы раскрыли гнездо монархистов...
— Это моя картина, — отрывисто сказал Клим. — Поставьте на место и не трогайте. Я иностранный журналист и имею право на вывоз исторических сувениров.
Разбойник удивился:
— Иностранец? А что так хорошо по-русски говоришь?
— На специальных курсах учился.
— Покажь документы.
Аргентинский паспорт смутил реквизиторов. Клим начал плести про выдуманный на ходу Особый комитет по делам печати, про встречу с Лениным, про ответственность за незаконные действия.
— Я могу узнать ваши фамилии? — строго спросил он.
Человек в пенсне вытянул из кармана часы, взглянул на циферблат:
— У нас времени нет — дела.
Банда выкатила на улицу. Доктор задвинул засов, привалился к двери взмокшей спиной:
— Ничего не понимаю... Убейте меня на месте, но мне это недоступно...
— А что тут понимать? — презрительно бросил Клим. — Этот негодяй служит в каком-нибудь подотделе снабжения, деньги вышли — созвал дружков и отправился в набег. Знает, крыса, что ему ничего не будет: за буржуев никто не вступится. А иностранец — кто его знает? Вдруг и вправду с Лениным за руку здоровался?..
Клим вновь вынул из кармана преступную бутылку:
— Напейтесь, доктор, а то на вас лица нет. — Он накрутил шарф, застегнул пальто. — Я на Гребешок: ночевать там буду...
Клим потрепал всхлипывающую Маришу по плечу:
— Дверь никому не открывайте, царя сожгите. И пусть Любовь Антоновна не ходит в одиночку по темноте.
Но Любочка вернулась не одна: товарищ Осип проводил ее до крыльца, откозырял и исчез в снежном буране. Она с удивлением оглядела разоренную прихожую:
— Что здесь произошло?
Саблин — измученный, пьяный — вышел к ней с бутылкой в руке:
— Доброй ночи, солнышко. Хочешь выпить? Клим нам шампанское принес и даже умудрился спрятать его под пальто во время обыска. Это ведь твои большевики устроили...
Любочка спустила платок на плечи.
— Я попрошу Осипа, он даст нам охранную грамоту или еще что-нибудь, — проговорила она дрогнувшим голосом.
Спали, не раздеваясь. Белое пуховое одеяло унес Комитет голодных.
ГЛАВА 13
1.
Огромная очередь в восемь рядов заполняла площадь перед кадетским корпусом. Большевики объявили обязательную регистрацию офицеров: те, кто не придет, будут считаться врагами народа и понесут наказание в соответствии с законами военного времени.
Офицеры пришли — покорные, как бараны; топтались на морозе, спорили из-за места:
— Па-а-азвольте, милостивый государь, вы тут не занимали!
— Ведь их тысячи... — шепнул Жора Елене. — А в день переворота лишь несколько человек пришло на Благовещенскую.
От знакомых Жора знал, что в других городах творится то же самое: в Москве на регистрацию явились пятьдесят шесть тысяч. Во время сражения за город у узурпаторов были только рабочие дружины и несколько разложившихся, не знающих дисциплины запасных полков. Соберись офицеры вместе, они бы в полчаса разогнали этот сброд.
По мощам и елей: стойте теперь в затылок друг другу. Скажут пасть на колени — падете, никуда не денетесь.
Как было стыдно за взрослых! Не привыкли думать своей головой, принимать на себя ответственность. По квартирам, по углам шептались: хорошо бы рвануть на Дон, к генералу Алексееву! Он, говорят, организует Белую армию для сопротивления захватчикам. Но мало кто решался отправиться через всю страну без денег, без продовольствия. Все искали тайные организации, которые должны были помочь переправиться на юг, но тут же предостерегали друг друга: не доверяйте никому — везде провокаторы. В результате прятались по норам, тряслись за свою мышиную жизнь, за корочку суррогатного хлеба.
— Шкурники... — цедил Жора, обходя офицерские ряды.
Дети — сознательные юнкера и гимназисты — в открытую обсуждали политическую ситуацию, теребили родителей: ведь нужно что-то делать! Большевики кричали на всех углах, что они отстаивают идеалы свободы, но тот строй, который они намечтали себе, оказался нежизнеспособным, и, чтобы удержаться у власти, они ввели старые царские порядки, только возведенные в десятую степень, — с невероятной бюрократией, произволом и арестами оппозиции. Они, всю жизнь проведшие между конспиративными квартирами и каторгой, не знали ничего другого и перестраивали Россию в знакомую им пересыльную тюрьму.
Отец Елены был прав: денег на сопротивление давать было некому. Жора не раз подумывал об организации молодежного отряда, но как ему мешали собственная неопытность, возможность ошибиться и подвести людей, боязнь показаться нелепым со своим детским желанием поиграть в героев!
После того как в городе начались повальные обыски среди буржуазии, Клим перебрался на Гребешок. Даже старая графиня не посмела возмутиться: когда в доме есть мужчина, не так страшно.
Жора приставал к нему с вопросами: как быть? чего ждать?
— Гражданской войны, — хмуро сказал Клим. — Все к тому идет. «Буржуи» не будут пассивными, если их поставят перед выбором: либо сопротивляться, либо погибнуть.
Жора совсем запутался: он ненавидел эту пассивность в себе, в Климе, в каждом стоящем в очереди офицере. Но в то же время знал: только она и отделяет Россию от большой крови.
А узел затягивался все туже. Немцы перешли в наступление, и Ленин, совсем недавно не признававший ни патриотизма, ни защиты родины, вдруг выпустил декрет «Социалистическое отечество в опасности» и потребовал бросить все силы на оборону страны.
— Особенно вот это прелестно... — съязвил Клим, начитавшись газет. — «Неприятельские агенты, спекулянты, громилы, хулиганы, контрреволюционные агитаторы, германские шпионы расстреливаются на месте преступления». Теперь можно расстрелять без суда и следствия любого: нас с тобой — как спекулянтов и контрреволюционных агитаторов, а советских деятелей — как хулиганов и громил.
Возможно, постановка офицеров на учет была прямым следствием этого декрета: большевики испугались, что «контрреволюционные силы» устроят мятеж в преддверии немецкого наступления.
Крутясь у очереди, Жора несколько раз спрашивал офицеров:
— А зачем вас регистрируют? Что потом будут делать с этими сведениями?
Никто не знал.
— Пойдем спросим у большевиков, — решительно сказала Елена.
К крыльцу было не подступиться: очередь продвигалась медленно, все зорко следили, чтобы никто не пролез вперед — каждому хотелось побыстрее оказаться в тепле.
— Давай подождем тех, кто выходит.
Прошло десять, пятнадцать, тридцать минут, но из здания никто не появлялся. Двери хлопали, только впуская очередного офицера.
Жора и Елена обошли вокруг корпуса. С другой стороны была открыта форточка, из которой тянулся табачный дым.
— Эй, есть там кто-нибудь? — тихо позвал Жора. С улицы было плохо видно, что творится за стеклом.
— Не входите сюда! — отозвался голос. — Нас задерживают как пленных. Конвойные говорят, что сейчас будет оцепление.
Елена ахнула.
Они побежали назад к очереди, нашли знакомого из числа демобилизовавшихся офицеров.
— Уходите скорее! — сказал Жора громко, чтобы и другие слышали. — Из здания никого не выпускают. Большевики стягивают силы, чтобы оцепить Кремль.
В очереди поднялось волнение. Какой-то тип в ушанке цапнул Жору за рукав:
— Следуйте за мной.
Тот оттолкнул его:
— Пошел вон, провокатор!
Елена взвизгнула. Ряды расстроились, кто-то из офицеров побежал, и тут со стороны Дмитриевской башни показались вооруженные матросы. Толпа бросилась врассыпную.
2.
Жора был пьян от пережитого страха и счастья, что удалось спасти столько людей. Он проводил Елену, примчался на Гребешок, ввалился, не снимая калош, в гостиную:
— Началось! Теперь офицеров объявят вне закона, и у них действительно не будет иного выхода...
Он примолк, наткнувшись взглядом на скорбную фигуру Нины у окна.
— К нам приходили... — сказал Клим, поднимаясь с кресла.
— Кто?
— Товарищи — кто же еще?
— Они нашли вино?!
Клим покачал головой:
— Если бы нашли, мы бы тут не сидели. Они запретили вам выезжать из города. Влепили в документы здоровый штамп — ни ты, ни Нина, ни Софья Карловна больше не имеете права покинуть Нижний Новгород без специального разрешения. У родителей Елены, вероятно, та же история. Забастовка железнодорожников кончилась, поезда пустили, и кремлевские товарищи, видимо, испугались, что останутся без классовых врагов. Против кого тогда воевать?
— Мы будем драться! — воскликнул Жора и рассказал о том, что произошло в Кремле.
— Нет, — покачала головой Нина, — мы уедем. Это уже не игрушки: нам объявили войну.
— Вот и прекрасно!
— Тебя убьют, дурачок! Если самому себя не жалко, подумай о Елене. И обо мне.
— У большевиков есть оружие, у нас нет, — сказал Клим. — Нам нечем защищаться. Но дело даже не в этом: я не хочу участвовать в гражданской войне. Мы с Ниной все обсудили: послезавтра я поеду в Петроград и потребую у аргентинского посла, чтобы он помог вывезти вас за границу. Мне не откажут — все-таки у меня есть имя и кое-какие связи в Буэнос-Айресе. Большевики не пойдут на дипломатические осложнения из-за нескольких беженцев.
Жора почувствовал, как кровь отлила у него от лица:
— Только крысы бегут с тонущего корабля! Багровы никогда не уедут из России — у них здесь все, дело всей жизни... Мать не переживет, если Елена ее бросит, а я не поеду без нее.
— Иногда людям приходится принимать непростые решения, — тихо сказала Нина.
3.
Весь вечер Жора не мог найти себе места. Как уезжать? Как рассказать обо всем Елене? А вдруг Клим просто досыта наелся большевизма и теперь нашел предлог, чтоб удрать? Он нравился Жоре, но его упорный отказ от борьбы наводил на сомнения: а что, если он всего лишь болтун и трус?
Нина не могла представить, как будет жить без Клима. Она старалась быть веселой и много говорила, но Жоре казалось, что от нее веет холодным ужасом.
Нина ушла спать пораньше, и он хотел пойти за ней, чтобы обнять и утешить, но Клим его не пустил:
— Не ходи. Потом... Ей надо побыть одной.
Сидели вдвоем в темноте, только в открытой печи пламенели угли. Клим размешивал их кочергой, нарочно выбивая искры.
— Я не знаю, сколько времени пробуду в Петрограде, — произнес он. — И неизвестно, смогу ли писать вам...
— Почему ты не захотел обвенчаться с Ниной? — перебил его Жора.
Клим в удивлении посмотрел на него, будто он спрашивал заведомую глупость.
— Свадьбу лучше справить в Буэнос-Айресе. Там у меня друзья.
Жора понимал, что суется не в свое дело, но не мог удержаться:
— А ты подумал, каково моей сестре?! Ты уедешь, и все решат, что ты попользовался ею и бросил.
— Я обещаю, что вернусь за вами. Что бы ни случилось.
Клим замолчал, по лицу его двигались огненные тени.
— Нина тоже думает, что я сбегу? — криво усмехнулся он.
— Я этого не говорил, — начал оправдываться Жора. — Просто со стороны все выглядит так, будто...
Клим поднялся:
— Спокойной ночи.
Проходя мимо спальни сестры, Жора слышал, как Клим что-то взволнованно доказывал Нине.
Он долго не мог уснуть. Почему им запретили покидать город? Большевики что-то задумали или это очередной бредовый, ничего не значащий декрет? Искать логику в действиях властей было бесполезно, и тем острее чувствовалась беззащитность перед их произволом: тебя и твою семью могли арестовать в любой момент и за что угодно.
Все медленно текло в одном направлении, как оползень, громадная масса камней и песка, из-под которой не выбраться.
Жора вспоминал книги по истории: деспоты всегда обещают спасение здесь и сейчас и всегда нуждаются во врагах — чтобы оправдать свои неудачи. Когда враги выявлены, власть берет курс на их истребление, потому что вскоре сама начинает верить, что беды проистекают не из-за ее косорукости, а из-за чьих-то козней. Берите в пример хоть гонения на христиан, хоть Великую французскую революцию, хоть Тайпинское восстание в Китае.
С такой бедой не справиться в одиночку. Клим был прав: надо искать союзников и звать на помощь.
4.
Узнав о том, что Клим направляется в столицу, Антон Эмильевич объявил, что поедет с ним, а потом дальше, в Финляндию, которая вовремя отделилась от Советской России.
— Простите меня, старика, но я не могу жить в таком кавардаке. Пережду революцию в Гельсингфорсе — там у меня есть знакомые.
— Любочка тоже едет? — спросил Клим.
— Она отказалась. — Антон Эмильевич побледнел, хрустнул пальцами. — Что ж, я в ее дела вмешиваться не собираюсь.
Клим запретил Нине провожать их:
— Не надо, чтобы тебя видели на вокзале.
Стоя на крыльце, она смотрела, как Клим укладывает чемоданы в извозчичьи санки. Он подошел, обнял ее. Веки Нины опухли от слез, губы дрожали.
— Вернись ко мне...
Клим попробовал отшутиться:
— Беспокойство — это изобретение страхов, которые никогда не сбудутся.
— Опоздаем! — кричал из санок Антон Эмильевич.
Нина перекрестила Клима. Он подтолкнул ее к дверям:
— Иди в дом — простудишься.
Но она стояла на ветру, пока санки не скрылись из виду.
5.
Билеты в спальные вагоны достать было нельзя — каким-то очередным декретом пассажиров уравняли в правах: «Пусть господа буржуи в простом вагоне проедутся». Но вместо вагонов третьего класса подали красные теплушки: «Вместимость — восемь лошадей или сорок человек».
Посадка превратилась в штурм. Пол вагона высоко — никаких ступенек; Клим одним из первых оказался внутри — кто-то подсадил, а дальше он сам принимал вещи и втягивал за руки пассажиров, большей частью мешочников.
В центре вагона — железная печка, вокруг нары. Народу набилось столько, что можно было только сидеть вплотную.
— Закрывай двери! — орали мешочники. — Всё, больше некуда!
Дверь хлопнула, лязгнул замок. Пассажиры считали раны, заработанные в побоище. Только тут Клим заметил, что среди них не было женщин. Оно и понятно: нужно быть ненормальной, чтобы сунуться в такую давку, в общий вагон без уборной. Как вывозить Нину в таких условиях?
Антон Эмильевич никак не мог отдышаться — кто-то ткнул его локтем в солнечное сплетение.
— Ничего, ничего, зато сами целы, — говорил он, осматривая оторванную ручку чемодана. — Я уж думал, что неспособен на такие подвиги, а вот поди ж ты! Все-таки изумляет это рвачество, а? Привыкаешь к вежливости... Встретившись с соседом на лестнице, надо кланяться и любезничать: «Вы первый проходите!» — «Нет вы!» А тут какая-то свинская боязнь, что не достанется места у корыта. Впрочем, чего мы жалуемся? Всего шестьдесят лет назад в «Ведомостях» печатали объявления: «Лучшие моськи и семья людей продаются за сходную цену». Если граждан веками расценивали как скот, откуда ж у них возьмутся человеческие манеры?
Поезд тронулся, пассажиры стал разворачивать свертки с едой, достали кисеты с махоркой: вагон наполнился едким дымом. Климу повезло: ему досталось место у стены, прошитой пулеметной очередью. Из дырок несло ледяным ветром, но это был свежий ветер.
Освоившись, все заговорили разом. Бойкий священник шумел громче всех:
— Раньше мы звали Господа Царем Небесным, а Богородицу — Царицей. Это надо оставить: царь — сатрапская должность, и Бога нельзя ею оскорблять.
Мешочники хохотали:
— Правильно, правильно: пусть будет небесным председателем.
Вскоре всё кругом — одежда, вещи, лица — покрылись тонким белым налетом.
— Это мучная пыль, — шепнул Климу Антон Эмильевич. — Мешочники везут провизию в Москву и Петроград: там с едой намного хуже, чем у нас. Вагон трясет, вот мучная пыль и летит из багажа.
Клим оглядывал суровые бородатые лица. В советских газетах спекулянтов изображали как слабых, но хитрых слизняков. Ну-ну... Чтобы ехать в переполненных теплушках за тридевять земель, таскать огромные мешки, ежедневно рисковать всем и вся, нужна такая воля, такая решительность, которая и не снилась кабинетным фельетонистам. Мешочники как раз кормили города — в казенных лавках неделями ничего не выдавалось.
На остановках двери не открывали. В них колотили прикладами, грозили кинуть под вагон гранату.
— Местов нету! — кричал революционный попик.
Через маленькое окно под потолком он совал местным мальчишкам котелок, чтобы они принесли кипятку. Расплачивались сухарями.
Играли в карты, дружно гоготали над анекдотами и рассказывали, на какой станции добрее начальство. Постепенно голоса стихли. Храп, треск поленьев в печке. Клим ткнулся головой в сложенные на коленях руки: то ли заснул, то ли задавил реальность воспоминаниями о вчерашней ночи:
Жарко натопленная комната; отсвет зеленой лампы на боках фарфоровых коней на комоде, на зеркальной плитке на платяном шкапу.
Отчаяние — как перед самоубийством — сливалось с теплой, пульсирующей радостью обнимать Нину, чувствовать, как она касается его небритой щеки, слушать ее голос:
— Я тебя нарисую: вот так, пальцами... Сначала скулу, потом бровь... Теперь ухо с приросшей мочкой жестокого убийцы.
— Почему убийцы?
— Не знаю... Так говорят: у кого приросшие мочки — тот способен на ужасные поступки.
Она тоже думала о завтрашнем дне, понимала, что так надо, но неосознанно обвиняла Клима в решимости поехать в Петроград и довести задуманное до конца. В решимости покинуть ее, пусть даже на время.
Клим проклинал свою беспечность: он должен был еще осенью выкрасть Нину, увезти, спасти от всего этого...
Пытался отвлечь ее:
— Нарисуй-ка мне большие мышцы, а то на советском пайке я скоро совсем отощаю.
— Не буду. Мужчина должен быть атлетически мускулист, но поджар. Порода подразумевает изящество.
Дикость какая — вышвырнуть себя из этого поблескивающего рая в гудящую от храпа, вонючую теплушку! Нужно было остаться, пропасть, погибнуть, но все-таки вместе...
Звук колес: так-на-до, так-на-до, так-на-до...
6.
В Петроград прибыли только через неделю. Немцы наступали, население разбегалось, и большевики распорядились никого не выпускать из города, дабы Советское государство не исчезло за неимением подданных. Из страха перед шпионами и диверсантами в столицу также никого не впускали без особого мандата. Просидев несколько дней в Вышнем Волочке, Клим и Антон Эмильевич кое-как добились, чтобы их посадили на поезд, следующий до Петрограда: все-таки у одного был иностранный паспорт, а у другого — важная командировка (Антон Эмильевич сам себе выписал направление в Финляндию по делам газеты).
Остаток пути проделали с комфортом: почти в пустой теплушке, — зато нагляделись на переполненные поезда, следующие на юго-восток. В мороз люди ехали на крышах вагонов и буферах. Клим видел замерзших, валявшихся под насыпью; видел остатки крушений — сошедшие с рельс, разграбленные и сожженные поезда.
На Николаевском вокзале толпа осаждала кассы, громыхали сапогами красногвардейцы, где-то вдалеке слышались выстрелы.
— Немцы идут... немцы... — слышалось со всех сторон.
На Лиговской улице насколько хватало глаз стояли груженые возы: из-под брезента торчали канцелярские столы и древки свернутых знамен. Ломовики орали друг на друга, щелкали кнуты, ржали лошади. На возах сидели укутанные в платки женщины и дети.
Антон Эмильевич перевел изумленный взгляд на Клима:
— Это что за исход народов?
— Правительство в Москву перебирается, — хмыкнул стоявший неподалеку господин в каракулевой шапке. — Вместе с семьями, челядью и наложницами. Немцы сбросили в Фонтанку бомбу с аэроплана; видите, как большевиков взрывной волной разметало?
На взволнованную любопытную толпу надвинулись кавалеристы.
— Рас-сой-тис! Прочь! Прочь! — кричали они с явным иностранным акцентом.
— Латыши... — передернул плечами господин в каракулевой шапке.
— Что они тут делают? — спросил Клим.
— Правителей охраняют. Это дезертиры, как и все прочие, только русские-то по деревням отправились — делить землю, а латыши домой поехать не могут — в Курляндии и Лифляндии немцы. Вот и служат Советам за паек. Говорят, лучше наемников не придумаешь: они ни бельмеса по-русски не понимают, им даже взятку не сунешь.
Антон Эмильевич, хорошо знавший Петроград, объяснил Климу, как добраться до аргентинского посольства:
— С Невского свернешь на Литейный проспект, а там спросишь, где Пантелеймоновская церковь. Посол живет напротив. А я сейчас в Смольный — выбивать разрешение на выезд. Вечером встретимся у Хитрука. Ты запомнил его адрес?
Клим кивнул. Хитрук был старым приятелем Антона Эмильевича и, по его словам, должен был пустить их переночевать.
7.
Роскошные здания как плесенью заросли рукописными объявлениями: чтобы лишить оппозиционные газеты дохода, большевики ввели государственную монополию на рекламу, и теперь все «Куплю» или «Продается» расползлись по стенам и фонарным столбам.
Торопились озябшие, сутулые человеческие фигуры; половина витрин разбито, окна — как черные пещеры. Вместо вывески над бывшим магазином — огромные буквы: «Граждане! Спасайте анархию!» Теперь даже анархию надо было спасать.
Клим быстро отыскал шестиэтажное здание с колоннами. Посольство охраняли польские солдаты в четырехугольных фуражках и длинных плащах. Он предъявил им паспорт, и караульный вызвал маленькую черноголовую сеньору секретаршу.
Клим рассказал ей, что он приехал в Россию по семейным делам и теперь хочет вернуться в Буэнос-Айрес.
— Следуйте за мной, — проговорила она.
В приемной на подоконниках и шкапах стояли оплывшие свечи.
— Электричество то и дело выключают, — пояснила секретарша. — По ночам, по правде говоря, жутко: недавно итальянского посла ограбили — отобрали бумажник и шубу. Сначала для охраны нам прислали кадетов, но когда произошла революция, мы сами были вынуждены прятать их от толпы. К счастью, сейчас есть поляки, но и на них надежды мало.
— Аргентина не признала Советы? — спросил Клим.
Секретарша взглянула на него удивленно:
— Их никто не признал: они силой захватили власть, конфисковали собственность иностранных граждан и отказались выплачивать долги России. Когда Троцкий пришел к британскому послу, тот не пустил его дальше передней.
— А Советы признают вас?
— Послы вручали верительные грамоты прежнему правительству, поэтому мы даже не обладаем неприкосновенностью. Дипломатический корпус то и дело собирается у американского посла: никто не знает, что делать — уезжать или оставаться. С одной стороны, надо защищать интересы наших граждан, а с другой стороны, говорить о каком-либо сотрудничестве с Советами нельзя. Троцкий грозит арестовать всякого, кто будет восстанавливать иностранные правительства против большевиков. Мы уже изучили план Шлиссельбургской крепости: говорят, там самые удобные камеры — с тридцатой по тридцать шестую.
Клим не ожидал, что у дипломатов так мало влияния.
— Я могу поговорить с господином послом? — спросил он.
— Я сейчас доложу о вас, — спохватилась секретарша. — Посидите здесь.
В посольстве стояла мертвая тишина, даже маятник настенных часов не двигался. Клим несколько раз прошелся по приемной, взял со столика «Правду» от 23 февраля 1918 года:
Немецкие генералы организовали ударные батальоны и врасплох, без предупреждения, напали на нашу армию, мирно приступившую к демобилизации. Но сопротивление уже организуется. Оно растет и будет расти с каждым днем. Все наши силы отдадим на отпор германским белогвардейцам!
— Сеньор Мартинес-Кампос ждет вас, — позвали Клима.
Господину послу было под пятьдесят. Элегантный костюм, подкрученные кверху усы, черные беспокойные глаза.
— Очень рад знакомству, — произнес он, протягивая маленькую крепкую руку. — Присаживайтесь. Вы давно в России? Полгода? Кажется, мы с вами были свидетелями почти молниеносного упадка великой страны. Как такое могло случиться?
— Крайне неудачное стечение обстоятельств... — отозвался Клим.
Посол взял со стола костяной ножик для разрезания бумаги, повертел в руках.
— Непостижимые изгибы славянской души, — усмехнулся он, помолчав. — Я несколько раз встречался с Лениным, это человек большой культуры, но совершенный фанатик... Кажется, единственный декрет его правительства, который пошел на пользу России, это переход от юлианского календаря к григорианскому.
Мартинес-Кампос сел за стол, сцепил перед собой руки. Запонки на его манжетах отливали тусклым золотом.
— Я советую вам уезжать как можно быстрее, — произнес он, глядя Климу в глаза. — Если у вас нет денег, правительство даст вам кредит. Но выехать можно только через Архангельск или Владивосток: границы перекрыты. Пожалуй, еще остается Финляндия, коль скоро вы сумеете получить разрешение у Советов. Если вы выберете этот вариант, я напишу бумагу в Комиссариат иностранных дел.
— Мне нужно вывезти семью, — сказал Клим. — Моей невесте запретили покидать город...
— Она гражданка Аргентины?
— Нет, но...
Мартинес-Кампос больше не смотрел на Клима. На лице его появилось утомленное выражение, как будто он заранее знал все, что ему скажут.
— Ничем не могу помочь. У меня есть директива — не выдавать виз российским гражданам.
Клим похолодел:
— Почему?!
— В Буэнос-Айресе слишком боятся, что большевистская зараза перекинется к нам.
— Даже если речь идет о супруге аргентинца? Мы поженимся, мы просто не успели оформить документы...
— Исключения не делают ни для кого. Уезжайте, сеньор Рогов, в противном случае вы погибнете. Вы не можете дать больше, чем у вас есть.
ГЛАВА 14
1.
Клим быстро шел по улице. Царство бумаг — на любое действие изволь получить разрешение: карточки — пропуск к еде, мандат — пропуск в вагон, виза — пропуск к личному счастью. Принеси справку, что ты его достоин.
Черт, что ж делать-то, а? Собственной наивности можно ставить памятник. Ладно, сейчас главное — вернуться домой.
Знаменская площадь была запружена народом. Клим кое-как пробился к вокзалу, толпа внесла его внутрь. Солдат с красной повязкой на руке тормошил очумевших от бесконечного ожидания людей:
— Не спать, глядеть за вещами, а то унесут.
Очередь у касс, надрывный женский голос:
— Билетов нет и не будет! По распоряжению Председателя Центральной коллегии по эвакуации из города выезжают только женщины, дети и правительственные учреждения.
Кассирша хотела закрыть створку, но Клим не дал:
— Я иностранный журналист, мне нужно срочно попасть в Нижний Новгород.
— Иностранцам в связи с эвакуацией билеты не продаются.
Платформы оцепили кордоном. Ни с билетами, ни без билетов прорваться к поездам было невозможно.
2.
По ночному небу гуляли дымные лучи прожекторов, вдали выли заводские сирены, электричества не было ни в одном доме: ждали немецких аэростатов.
Клим отыскал большой многоквартирный дом на Моховой улице, где жил Хитрук. Темная лестница, пятый этаж, из-за обитой войлоком двери слышались голоса.
Клим постучал. Ему открыла круглолицая горничная со свечой в руке.
— А мы вас давно поджидаем! — сказала она, когда Клим назвал себя. — Антон Эмильевич сказал, что вы придете. Пальто не снимайте.
В квартире было холодно, шумно и дымно. Кухарка несла кипящий самовар:
— Ой, простите — не ошпарить бы вас!
Вокруг стола, освещенного керосиновой лампой, собрались веселые вдохновенные люди в шубах.
— А вот и мой племянник — прошу любить и жаловать! — суетился Антон Эмильевич.
Клим с кем-то здоровался, не запоминая ни имен, ни лиц. Устало сел в кресло у стены. Горничная подала ему стакан чаю:
— Извините, заварка жидковата, но другой нет.
Антон Эмильевич пробрался к Климу.
— Как дела? — спросил он шепотом, чтобы не прерывать высокого седовласого оратора, ругавшего Советы.
— Дела плохо, — отозвался Клим. — Виз не будет, и билетов в Нижний не достать.
— Отказал посол? Ну и ну! — ахнул Антон Эмильевич. — Есть хочешь?
Он сбегал куда-то, принес черного хлеба.
— Борис Борисович у нас богатый, — кивнул он на оратора. — Его супруга с детьми в Киеве, а он карточки на них получает и живет как барон: семь фунтов хлеба — плохо ли?
— А у вас как все прошло? — спросил Клим.
Антон Эмильевич вытащил из кармана бумажку:
Предъявитель сего, товарищ Шустер Антон Эмильевич, действительно является революционным журналистом. Командировку в Финляндию разрешить. Всем советским организациям оказывать содействие и помощь.
Антон Эмильевич рассказал о визите в бывший Смольный институт благородных девиц, где засела большевистская власть.
— Что вокруг делается — не передать, — возбужденно шептал он. — В институтском сквере — походные кухни, броневики; красногвардейцы носятся с факелами...
В Смольном готовились к обороне Петрограда — формировали рабочие отряды, чертили что-то на десятиверстной карте и одновременно высылали комиссариаты в Москву. Многих служащих рассчитали, и уволенные добавляли еще большую сумятицу в общий хаос.
— При мне пришли известия, что нарвское направление удалось отстоять, — сказал Антон Эмильевич. — Что-то у немцев не сработало, и они отступили, хотя ведь, согласись, город совершенно беззащитен — могли бы взять его голыми руками... В Смольном такое ликование началось! Я сразу пошел в приемную к председателю, объяснил, что мне надо, — и вот мандат. Сходи и ты, пока есть возможность: большевики сами знают, что их власть временная, и норовят хапнуть.
— Сколько вы заплатили? — хмуро спросил Клим.
— Пятьсот рублей золотыми десятками.
Это за один пропуск. А Климу нужно три: на Нину, Жору и Софью Карловну, которую Нина пообещала взять с собой. Причем все трое имели подписку о невыезде — стало быть, полутора тысячами золотом не обойдешься. В кармане у Клима лежали двести рублей керенками, похожими на этикетки от нарзана.
Невиданный аттракцион «русские горки»: в октябре ты богат, как падишах, в марте ты понимаешь, что твой единственный шанс добыть денег — это ограбить банк. Хотя после большевиков там ловить было нечего.
3.
Борис Борисович Хитрук был старым революционером. В 1880-х годах, опасаясь буйного студенчества, власти удвоили плату за обучение и ввели дорогую форму, чтобы университет был по карману только богатым купцам и аристократам. Студенты вышли на демонстрацию, подрались с казаками — на виске Хитрука до сих пор белел шрам от нагайки. Его арестовали и в числе многих сослали в солдаты.
Но правительство просчиталось: революционно настроенные студенты растеклись по гарнизонам, и вскоре в самых дальних городах зазвучал неслыханный лозунг «Долой самодержавие!».
Хитрук дослужился до офицерского чина, вышел в отставку и, вернувшись в столицу, занялся издательской деятельностью. Высокий, с буйной гривой седых волос, он наводил ужас и тоску на цензоров и полицейских. Газеты Хитрука закрывались, его штрафовали, сажали в Кресты, но он возвращался и снова принимался за старое — овеянный славой и окруженный восторженными поклонниками, готовыми идти за ним на край света. Фамилию своего вождя они расшифровывали по-своему: Хитрый Руководитель.
С большевиками Хитрук боролся с тем же упорством, что и с жандармами.
— Они украли у нас революцию! — шумел он на ночных сходках. — Опять введена позорная цензура: в газетах — белые места. Мы не имеем права сидеть сложа руки!
Морщины его сдвигались, и на лбу возникали три длиннокрылых буревестника, три птичьи «галочки» одна над другой.
В день эвакуации правительства Хитрук созвал у себя журналистов, редакторов и карикатуристов — всю свою ненаглядную творческую братию.
— Я нашел деньги на газету, — объявил он. — Дает купец — только что освобожден из тюрьмы. Бумага есть, разрешение получено через подставных лиц, с типографией договорились.
Известие было встречено ликованием.
— А когда выходим?
— Послезавтра. Газета будет ежедневной. У нас практически нет конкурентов: в большевистских газетах такой уровень грамотности — хоть святых выноси: набрали журналистов, которые думают, что империализм — это страна... кажется, в Англии.
Всеобщий азарт, спор о направлении — весьма нахальном, разумеется. Хитрук разделял, властвовал и выдавал авансы.
Язвительная передовица посвящалась формированию Красной армии: кажется, недавно кто-то говорил, что военная эксплуатация населения свойственна только угнетателям?
Вторая полоса — очерк о Ново-Александровском рынке, на котором расцвела небывалая торговля предметами старины и роскоши, отобранными у проклятой буржуазии.
На последней полосе помещались сатирические стихи о погибающем в болоте лосе, к которому присосались пиявки.
— Может, и ваш племянник что-нибудь напишет для газеты? — спросил Хитрук у Антона Эмильевича. — Вы говорили, он пошел по вашим стопам в журналистику?
Тот описал ситуацию Клима.
— Однако... — пробормотал Борис Борисович. — Расскажите-ка все поподробнее.
4.
Когда гости разошлись, Хитрук отвел Антона Эмильевича и Клима в насквозь промерзшую диванную и выдал им на ночь два полена:
— Извините, мы в этой комнате не топили. Для нашей квартиры требуется сажень дров в неделю, а где ж их взять? В четырнадцатом году она стоила восемь рублей, а сейчас — четыреста.
Хитрук повернулся к Антону Эмильевичу:
— Ну что, не передумали уезжать? Вы со своими энциклопедическими познаниями вот как нужны нам! — Он показал на обсаженное выпуклыми родинками горло.
Антон Эмильевич грустно вздохнул:
— У вас, дорогой Борис Борисович, столько душевного огня, что вы не замечаете холода. А я не могу жить без отопления и горячей воды: у меня поясница застужена.
Хитрук сел на диван рядом с Климом:
— А вы что намерены делать?
Тот покачал головой:
— Не знаю... Сегодня на вокзале слышал: многие выбираются из Петрограда пешком или на санях.
— Не дурите! — рассердился Хитрук. — На улице мороз, а у вас ни валенок, ни тулупа: через три часа вы замерзнете насмерть. Но до этого не дойдет: вас убьют за буржуазный вид.
Клим молчал.
— Голубчик, вам все равно придется где-то жить, пока вы не добудете обратный билет, — проговорил Хитрук. — Может, вы пока останетесь у меня? А то я боюсь, как бы в мою квартиру не подселили пролетариев. Рабочие, которым некуда бежать, получают «классовые мандаты» и реквизируют «лишние» комнаты в богатых квартирах. Ко мне три раза из домкома приходили: мол, я не имею права один занимать такую большую площадь. Но я как представлю, что какие-нибудь Михрютки будут готовить на моей плите и ходить в мою уборную, мне дурно делается. Тем более, вы же видите — у меня постоянные сборища: мы не сможем говорить о делах, если в квартире будут посторонние.
— Что ж вы друзей к себе не позовете? — спросил Клим.
— Друзья сами ищут жильцов на подселение: в городе почти не осталось порядочных людей — все разъехались. Оставайтесь! С карточками, правда, беда: по последней, буржуйской, категории дают осьмушку хлеба, а что там иностранцам полагается — я вообще не знаю. Ну что, согласны?
Клим кивнул.
— Вот и славно, — обрадовался Хитрук. — Завтра пойдете в домоуправление и зарегистрируетесь. Там секретарь такая... особая... Придумала себе имя Дурга — то ли дура, то ли карга. Впрочем, сами увидите.
5.
Домоуправление помещалось в бывшей швейцарской. На коричневой двери висел приказ, оповещавший, что Петроград объявляется на военном положении:
Запрещено выходить из дома между шестью часами вечера и шестью часами утра. Все приезжие должны безотлагательно регистрироваться.
Клим постучался и вошел.
На стене полутемной конторы висели два портрета — Ленина и многорукого Шивы. Под ними восседала дама в малиновом вязаном колпаке.
— Мир вам, — сказала она безучастно и зажгла висевшую над столом медную курильницу. Сизый дым потек к закопченному потолку. Дама долго махала спичкой — пальцы на ее перчатке были срезаны на треть.
— Мне бы прописаться, — сказал Клим.
Она подняла на него круглые ясные глаза:
— Слава богам, что не жениться. А то пришел тут один из тринадцатой квартиры — хотел посвататься. Я делопроизводитель: произвожу дела в синих папках — через меня проходят каналы продовольственных карточек и увеличения жилой площади, так что многие введены в искушение. Дурга! — вдруг представилась она и так резко сунула Климу ладонь, будто хотела его зарезать.
Он пожал ее худые пальцы. Согласно «Книге о божествах и демонах», которую Клим подарил Жоре, Дурга была индуистской богиней-воительницей, охраняющей мировой порядок.
Она велела Климу сесть на большой восточный барабан и принялась изучать аргентинский паспорт и заявление Хитрука о временной прописке.
— Иностранец... так и запишем. Кой черт вас принесло сюда? Впрочем, ответы нужны в письменном виде.
Дурга подала Климу большую клеенчатую тетрадь, в которой на первой странице имелись вопросы, как в девичьих анкетах.
— Циркуляров из кварткома не дождешься, так что я сама все опросники составляю, — сказала она, заметив недоумение Клима. — Пишите: я должна знать, кого регистрирую в подотчетном доме.
Дурга интересовалась всем — от происхождения до отличительных черт характера. Последним вопросом значилось: «Как вы понимаете настоящую ситуацию?» Клим хотел написать: «Черт бы меня побрал, если я хоть что-нибудь понимаю», но нарываться на проблемы, пожалуй, не стоило.
Дурга внимательно прочитала его анкету.
— Так, Рогов Климент Александрович, 1889 года рождения... Вы в графе «Чем занимаетесь?» указали, что пишете... А что именно?
— В последнее время заявления и анкеты.
— И этот тоже! — Дурга жалобно посмотрела на Ленина. — Хитрук пишет никому не нужные воззвания, Полтавский из пятой квартиры пишет стихи, Артемов из десятой пишет скрипичные концерты, а когда есть деньги на кокаин, так еще и божественные откровения... Почему никто не пишет, как дальше жить? — Она опустила крышку на курильницу и осуждающе посмотрела на Клима. — Знакомый продал мне фунт американской кукурузной муки и банку французского маргарина. А дома шаром покати — ничего, кроме соды и соли. Вопрос: что мне делать с этим добром? В поваренной книге все рецепты — как издевательство: «Возьмите три фунта парной телятины...» Откуда, я вас спрашиваю? Расскажите мне про кукурузную муку, а не про мясо, которого больше не существует в природе!
— Сделайте тортийю, — посоветовал Клим. — Это такие лепешки, в свое время я только ими и питался.
Он рассказал, что когда приехал в Буэнос-Айрес, у него не было и сентаво за душой, по-испански он не говорил и на работу устроиться не мог. Русский батюшка пустил его ночевать в церковную библиотеку при Свято-Троицком храме, а готовить приходилось из того, что Бог пошлет: в том числе тортийи из кукурузной муки.
— Вот и пишите не глупости всякие, а полезные советы! Может, вы что-нибудь про картофельную шелуху или про селедочные головки знаете? Помните, раньше продавали книжки «Обед за гривенник»? Вот что народу надо! А своему Хитруку передайте — пусть дурью не мается.
Клим пожал плечами:
— Он не может равнодушно смотреть на...
— Равнодушие — это ровная душа! — рявкнула Дурга. — Вы ко всему относитесь ровно, с открытым сердцем, ни от кого ничего не ждете и потому не страдаете. Так и скажите Хитруку!
Она записала рецепт тортийи и внесла Клима в реестр.
— Заходите вечером: я вас вашим блюдом угощу.
ГЛАВА 15
1.
Забастовка учителей выдохлась только к середине зимы. Жора явился в промерзшее здание гимназии и обомлел: в коридорах толпились смущенные девочки!
— Теперь у нас будет совместное обучение, — объявил новый директор. — Женщин уравняли в правах с мужчинами, поэтому все ученики будут сидеть в одном классе.
Это было так странно, что несколько первых дней Жора только и делал, что пялился на закутанные в платки девичьи головки. Потом в класс явились шестеро парней, переведенных из ремесленного училища. Они держались особняком, нагло посматривали на гимназистов и называли их «гнилой интеллигенцией».
— Вали в отставку, милостивые государи!
Жора пару раз ссорился с ними, но дело неизменно кончалось вызовом к директору и обещанием выкинуть в два счета. «Ремесленники» состояли в дружине юных коммунистов; их опасались, перед ними заискивали — на общем собрании учеников и педагогов именно их выбрали в контролеры при столовой, следить, чтобы повара поровну разливали суп с воблой.
Поначалу было объявлено, что советские школы будут освобождены от любого идеологического давления: учеба должна быть вне религии и вне политики. Но на первом уроке истории на седьмой класс вывалили байку о героических матросах, штурмом взявших Зимний дворец и арестовавших трусливых министров-капиталистов. Как будто каждый ученик не знал, как на самом деле выглядят «революционные войска» и не слышал рассказов о пьяной вакханалии в Петрограде в первые дни после переворота.
На уроке словесности тщедушный старичок, то и дело сверяясь с конспектом, начал рассказывать о пролетарских писателях. Жора не утерпел:
— «Человек — это звучит гордо»? Какой человек, позвольте спросить? Они разные бывают.
Он не особо разбирался в творчестве Максима Горького, Демьяна Бедного и иже с ними, просто их имена слились с тем, против чего Жора был намерен бороться до конца.
— Неужели в русской литературе не о ком больше говорить? — возмущался он. — Саша Пушкин, Лева Толстой, Коля Гоголь...
Девочки в немом изумлении смотрели на него.
— Да как ты смеешь так их называть?! — ахнул учитель. — Ведь это кощунство какое-то!
— Купин — сам поэт, — подсказали с задних парт. — Он Пушкина за родного брата считает.
Это действительно было так: каждый раз, когда Жора брался за любимые книги, его охватывало чувство преемственности и родства.
— Только дураки думают, что Пушкин родился в виде священного бронзового бюстика, — презрительно сказал он.
— Вон из класса! — прошептал учитель.
Вскоре на стене мужской уборной появился стишок:
Преподавал литературу,
Готов был на нее молиться.
Отлил из дряни пулю-дуру,
Которой впору застрелиться.
Прозвище Пуля-Дура накрепко прилипло к словеснику, а бывший отличник Георгий Купин сразу скатился чуть ли не на последнее место в классе: педагоги считали его опасным и на всякий случай огораживали тылы плотным частоколом из единиц.
2.
Коля Рукавицын встретил Жору у гардероба. Лицо его было бледно.
— Слыхал? Большевики откупились от немцев — подписали мирный договор на их условиях. Вот, смотри!
Он сунул ему переписанный от руки текст. Жора читал и не верил своим глазам: на западе границы России откатились чуть ли не до владений Московского княжества, Украина признавалась независимым государством, немцам гарантировался привилегированный статус — их собственность не подлежала национализации, они могли беспошлинно вывозить любые товары и получать компенсацию за имущество, пострадавшее во время войны. Россия должна была выплачивать Германии и ее союзникам царские долги, армия и флот распускались, черноморские корабли передавались врагу...
Большевики отобрали у своих граждан все права, но оставляли их за немцами.
— Правительство даже не осмелилось опубликовать это, — произнес Рукавицын.
Жора вернул ему бумагу.
— Пойдем, — проговорил он упавшим голосом.
В классе творилось невообразимое: гимназисты скакали по партам, девчонки визжали, звенели перья в коробках. На доске было написано: «Да здравствует Россия!» и «Долой Брестский мир!»
Пуля-Дура метался между рядами:
— Тише, ребятки... Умоляю вас, тише!
Отчаявшись, он без сил опустился на стул, снова вскочил — брюки сзади были испачканы мелом (кто-то нарочно измазал сиденье). Класс притих, ожидая реакции, но Пуля-Дура ничего не заметил.
— Товарищи ребятки! — возвысил он голос. — Я понимаю ваше негодование, но вы еще слишком юны, чтобы понимать значение международной политики. Наша задача — учить и учиться, чтобы слепить из вас достойных людей.
— Из себя сначала человека сделайте! — выкрикнул Жора и оглянулся на класс. — Вы как хотите, а я тут время тратить не буду.
Жора привык, что с него берут пример: он был заводилой, судьей на поединках и защитником мелкоты, когда старшие давили из нее «масло». Это из-за него семиклассники носили шинель внакидку и таскали ранец не за спиной, а в руках. Но когда он вышел из класса, никто не последовал за ним, даже Коля Рукавицын.
В коридоре Жора услышал насмешливый голос одного из «ремесленников»:
— А что вы хотели от графского родственника?
— Пусть с ним Губчека разбирается! — надрывно крикнул Пуля-Дура.
ГубЧК — это губернская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией. На всех заборах висели информационные листки с ее приказом номер один: запрещено скапливаться на улицах — патруль после двукратного предупреждения открывает огонь. Все граждане и организации обязаны доносить о призывах к свержению советской власти по телефону 9-43 или являться с докладом на Малую Покровскую — в особняк, реквизированный у Кузнецовых.
Во дворе возчики стаскивали с дровней дохлую лошадь, привезенную для мясных обедов. Вокруг нее столпились радостные «контролеры»:
— Щей наварим, а то суп из воблы вот уже где сидит!
Жора вышел на Тихоновскую, поднял воротник, спасаясь от ветра. Благородная злость погасла: ну, бросил гимназию — а дальше что? Если большевики останутся у власти, аттестата зрелости у него не будет, и университета, скорее всего, тоже.
Странная штука — власть. Нет разницы, государственная она или гимназическая, все совершается по одному принципу: никакое начальство не может контролировать всех — подчинение добровольно. По какой причине дети трепещут перед географом и плевать хотели на Пулю-Дуру? Уроки и у того и у другого — скука смертная, но географ, если что, так врежет линейкой — две недели будешь с синяком ходить, а Пуля-Дура только и способен блеять: «Тише, ребятки!» Первый — скотина, мерзавец, но он сразу дает понять, кто тут главный; второй хочет понравиться всем, заигрывает, жаждет мира и покоя, но, по большому счету, всех боится и всех ненавидит.
Та же история с большевиками и Временным правительством. Власть только тогда власть, когда ты не сдаешься при первом крике неодобрения и изо всех сил защищаешь свое право руководить. Глупо надеяться: вот народ наделит меня полномочиями и пойдет за мной, ибо сам меня выбрал. Народ слушает только того, кто готов перегрызть горло за место вожака. И это правильно: чтобы руководить, нужны стальные когти, нужны челюсти, нужны горящие глаза... Все это есть у большевиков и нет у их малокровных противников. Поэтому Ленин с Троцким все еще сидят в Кремле, а не в Бутырке.
У церкви Святого Тихона Амафунтского несколько человек кололи лед на тротуаре. Жора приблизился: пожилые дамы в оренбургских платках, усатые господа в пальто с каракулевыми воротниками... Рядом на ветру ежился мальчишка-красногвардеец, топтался с ноги на ногу, дул на заледеневшие пальцы.
— Эй вы, буржуи, пошевеливайтесь! — кричал он на работников. — До вечера, что ли, копаться будете?
Две барышни перекладывали сколотый лед на носилки: в одной из них Жора признал Елену.
— Ты что тут делаешь?! — подлетел он к ней.
Елена уронила лопату:
— Маму с папой арестовали... А мне велели сюда... — Она тряслась, как подбитый зайчик.
Красногвардеец нацелил винтовку на Жору:
— Ну-ка пшел отседа!
Тот перехватил дуло и с силой ткнул прикладом красногвардейца. Мальчишка завыл, сел в сугроб. Жора разрядил винтовку и сунул патроны в карман.
— Не сметь быть рабами! — крикнул он остолбеневшим «буржуям». — Не смейте выполнять их приказы!
Отшвырнув винтовку, Жора взял Елену за руку и пошел прочь. Позади вновь раздались удары ломов о лед: работа продолжалась.
Дорóгой Елена рассказала, что произошло. Губисполком наложил контрибуцию на богатейших жителей города — пятьдесят миллионов рублей. Купцы устроили заседание в Ремесленной управе и постановили: денег не давать ни при каких условиях. Тогда большевики сказали, что всех пересажают.
— Папа пытался усовестить их, — всхлипывала Елена. — Говорил им: «Вы хоть представляете себе — сколько это: пятьдесят миллионов? Вы закрыли наши банковские счета, провели обыски, у многих по нескольку раз...» Но им что пять тысяч, что пятьдесят миллионов — они не видят разницы, для них это просто много денег.
Губисполком ничего не хотел слушать: откупайтесь как хотите, ибо сормовские рабочие третий месяц сидят без жалованья и готовы взбунтоваться.
— А отец что? — спросил Жора.
— Спорить с ними начал, — отозвалась Елена. — Сказал: «Допустим, мы соберем деньги, и ваши рабочие проедят их. А дальше что? Раз вы отбираете у меня все, я в новую навигацию ни один пароход не пущу в плаванье». Заявил, что большевики и есть враги трудового народа, потому что они намеренно уничтожают тех, кто организует людей на труд. А если люди не работают, они остаются без средств к существованию.
Утром за Багровыми пришли.
— Пираты! — скрипел зубами Жора.
Это ведь пираты так поступали испокон веков: захватывали город, вытрясали кассы, а потом шантажировали богатых купцов.
Мать Елены взяли, несмотря на мольбы и медицинскую справку о хронической астме.
— Пусть муж побеспокоится о вашем здоровье, — сказали чекисты. — Как только выплатит контрибуцию, вас сразу отпустят.
Елену не забрали как несовершеннолетнюю, но велели идти на принудительные работы.
— Я просила, чтобы меня посадили в тюрьму вместо мамы. А они сказали, чтобы я не торопилась: скоро всех богатых отправят в Сибирь валить лес, и женщины там... ну, ты сам понимаешь, что будут делать с конвоирами — за кусок хлеба или просто за то, чтоб не били. Они меня лед отправили убирать, я упала, а солдат мне: «Эй, юбку повыше задери!»
Жора делал вид, что растирает себе замерзшие уши, а сам нарочно затыкал их, теребил, создавая искусственные шумы вблизи барабанной перепонки, только бы не впускать в себя слова Елены. Потому что иначе он бы вернулся назад, на Тихоновскую улицу, и убил юного красногвардейца.
3.
Нина уже знала об арестах. Она накормила Елену, потом долго сидела рядом с ней на диване, обнимая и утешая.
— Будешь жить у нас, — сказала она.
— А что будем делать, если и к нам придут? — спросил Жора. Он неотступно думал об этом. — Может, как-нибудь проберемся к дяде Грише?
Нина покачала головой:
— Нас остановит первый патруль. Кроме того, мне надо дождаться Клима.
— И я не поеду, — едва слышно сказала Елена. — Родителям надо передачки носить.
Жора чувствовал, что он должен что-то придумать, как-то спасти ее и сестру. Но их обложили красными флажками со всех сторон: выхода нет и помочь некому.
В передней раздался скрип открываемой двери.
— Нина, это возмутительно! — воскликнула Софья Карловна, появляясь в гостиной. — Княгине Анне Евгеньевне велели прислать троих людей — чистить выгребные ямы. Большевики нарочно пытаются унизить нас! Что, если и нам пришлют наряд?
Нина ответила не сразу. Выпрямилась, разгладила юбку на коленях.
— Я не пойду, — медленно произнесла она. — Пусть расстреливают, пусть делают что хотят.
— Но если вы не пойдете, тогда потащат меня!
— И вы тоже примете решение, идти или не идти.
Графиня молча вышла из комнаты.
— Господи, за что нам такое наказание? — послышался голос Фурии Скипидаровны.
«Нас наказывают не за вину, а ради зрелища, — в смятении думал Жора. — Чтобы пролетарии видели: советская власть активно борется с капиталом. И чтоб не сомневались: если потребуется, она каждого принудит делать то, что ей надо».
4.
Нина считала, что Жоре надо вернуться в гимназию.
— Ты ведь на ровном месте наскандалил. Чего ты добьешься своим уходом? Договор с немцами из-за тебя не отменят.
— Я не хочу учиться у большевиков! — перебил Жора. — Они говорят: «Мы уничтожили сословия» — и тут же создали касты, как в Индии: жрецы-правители, воины, работники, всякая мелкая обслуга и мы, неприкасаемые...
— Чем же ты будешь заниматься?
Жора не знал, что ответить.
— Ну... буду поэтом. В революционное время поэзия — самое распрекрасное дело. Во-первых, она наконец-то оплачивается: за злободневные частушки в культпросвете дают фунт хлеба. Во-вторых, для производства стихов мне даже чернил и бумаги не требуется — я все помню наизусть.
Нина смотрела на брата: пылкий, талантливый, честный, он пропадал в Совдепии (так теперь называли Россию). Почему она не послушала Клима и не уехала вместе с Жорой еще в сентябре? А теперь, когда родителей Елены арестовали, он ни за что не покинет ее, даже если Клим добудет визы.
Надеяться на скорую перемену власти не имело смысла. Сразу после переворота казалось, что большевики не продержатся и десяти дней, но раз никто до сих пор их не скинул, значит, всех все устраивает. Так приспосабливаются к дураку-начальнику в конторе: подчиненные до смерти его боятся, ненавидят, в глаза улыбаются, а за глаза ругают и тайком обманывают. Но терпят, терпят, терпят.
«Я не хочу так жить!» — в отчаянии думала Нина.
Каждый день приходили новости: в четыре раза увеличен налог с недвижимого имущества, для представителей бывших эксплуататорских классов введен единовременный налог в размере сорока двух процентов. Промышленные предприятия еще принадлежали своим собственникам, но если они приносили хоть какую-то прибыль, фабричные комитеты тут же требовали то повышения зарплаты, то новой спецодежды, то молока кормящим работницам, то еще чего-нибудь. Если хозяин отказывался платить, чекисты приходили к нему в дом и описывали имущество.
То один, то другой купец жег свое добро — чтобы не досталось грабителям. Нефтяной склад Тер-Акопова на Сормовском шоссе пылал несколько дней...
— Нагольцевым с Дворянской улицы дали на постой солдат, — рассказывала Фурия Скипидаровна. — Они в два ночи ломятся к хозяевам и требуют самовар. А то и вовсе выгоняют барыню на мороз — ищи им водку, где хочешь.
Нина с Жорой решили спалить дом, если к ним кого-нибудь подселят: пропадать — так с музыкой и фейерверком. Но пока судьба миловала Гребешок: к ним ни разу не приходили с обыском; о налогах на Осинковский завод тоже никто не заикался. Всю зиму Нина лелеяла мечту, что с открытием навигации дядя Гриша приедет и поможет ей деньгами, но теперь она не могла получить с него ни копейки, иначе разговора с чекистами не миновать.
Доходило до нелепости: чтобы уплатить налог, богородский промышленник Карпов пытался продать партию кож со своего завода — так его обвинили в злостной спекуляции и арестовали.
Нина сидела тише воды ниже травы, даже старалась лишний раз не выходить из дома, а если кто-то чужой звонил в дверь, притворялась горничной и говорила, что хозяйка уехала.
Ей не оставляли шансов, не разрешали честно зарабатывать на хлеб, и единственное, кем Нина могла стать в большевистском мире, — это преступницей. Вопреки строжайшему запрету на частную торговлю спиртным она носила по бутылке шампанского на Миллионку, торговалась с жуликом перекупщиком и только этим спасала свой дом от разорения, а близких — от голода.
Нина очень боялась, что она сама или кто-нибудь из родных заболеет: лекарства стоили так дорого и их было так трудно достать, что рассчитывать на медицинскую помощь не приходилось. Именно поэтому она тратила бешеные деньги на «баловство»: клюкву и сушеные яблоки; покупала мыло и требовала, чтобы домашние не экономили его.
Прислугу Нина рассчитала еще в декабре, и графине с Фурией Скипидаровной самим приходилось убираться и стирать.
— Приличный дом не может обойтись без прачки! — сердилась Софья Карловна, но Нина ее приструнила:
— Вы хотите, чтобы я полоскала ваши панталоны? Можете нанять девушку — никто вам слова не скажет. Только платить ей вы будете сами.
Нина жила в чистой, суровой бедности — такой, как в детстве, когда денег хватало только на самое необходимое. Но при этом ее окружали красивые вещи: изящная мебель, муранские вазы, резное кружево на рамах зеркал — прекрасные бесполезности, которые придают вкус жизни. Такого не мог себе позволить никто из знакомых: лишние и дорогостоящие предметы давно уплыли в комиссионки.
Все было бы ничего, если бы не тоска по Климу, не вечный страх ареста, не синий штамп в паспортной книжке...
Когда Нине было шесть лет, мать заперла ее в кладовке за баловство с огнем. Ограничение свободы, даже на пять минут, привело к дикой истерике: Нина билась головой о пол и орала так, что сбежались соседи. Ночью она решила отравиться и проглотила маленький шарик, свинченный со спинки кровати.
То же чувство негодования было и теперь, когда ей запретили выезжать из города. Когда-то она примеряла на себя, что должны испытывать крепостные крестьяне, связанные по рукам и ногам барской волей. Вот это самое: поразительное ощущение собственной незначительности — ты ничтожество, твои мысли, надежды и благополучие никого не интересуют, за тебя никто не вступится, ты вообще живешь только потому, что прибить тебя руки не доходят.
5.
Прошло три недели, но Клим не прислал ни одного письма. Несколько раз Нина ходила на почту, которая наконец-то заработала, но дама за деревянной перегородкой сказала, что на имя Одинцовой ничего не поступало.
Все, что осталось от Клима, — это книга о древних богах да чашка из тыквы-горлянки, оправленная в серебро.
Нина носила в кармане витую трубочку, через которую он пил мате. Вечером, расплетая косу, она запускала пальцы себе в кудри — Клим любил так делать. Утыкалась лицом в подушку, на которой он спал. Ходила по улицам — на каждом углу невидимые следы его присутствия, мемориал: вот тут он уронил в снег перчатку: вот тут катал Нину по ледяной дорожке...
Она помнила все, разноцветные волоски его утренней щетины — черные, светлые, рыжие, глаза цвета крепко заваренного чая, еле приметный шарик-шрамик в мочке левого уха — след от серьги, заведенной в девятнадцать лет и где-то потерявшейся.
Время от времени на Нину находили сомнения: а вдруг Клим не вернется?
— Вы жили с ним невенчанная и, верно, надеялись, что он женится на вас, — дрожащим голосом выговаривала ей Софья Карловна. — А господин Рогов вас бросил. Вините теперь себя: вы сами дали ему понять, что вы обыкновенная... обыкновенная...
— Потаскуха, — закончила за нее Фурия Скипидаровна.
Нина влепила ей пощечину и велела убираться из ее дома.
— Вы не имеете права выгнать прописанную здесь гражданку! — воскликнула старая графиня. — Советское государство не признает частной собственности на дома.
Нина хотела пригрозить, что не даст Фурии еды, но не совладала с собой и разрыдалась.
Как невыносимо было то, что ее любовь топтали все подряд, даже бессердечный брат! Он вдруг вздумал поговорить с ней о морали и ответственности за поступки:
— Вдруг Клим уехал в Аргентину? А ты себе такую репутацию создала, что другого мужа тебе не найти...
— Хоть ты-то помолчи! — взмолилась Нина.
Ей некому было поплакаться: подруг у нее не осталось, а Елена была так занята своей бедой, что ни о чем не могла думать, кроме родителей. Она то и дело ходила на заседания остатков Биржевого комитета, собирала деньги в пользу арестованных, бегала к острогу с передачками. Весь цвет нижегородского купечества сидел там: Башкировы, Марковы, Бурмистровы, Ламоновы, Беспаловы...
Однажды Елена вернулась с собрания и сказала, что купцы приняли условия большевиков:
— Сегодня делали разверстку: кому сколько платить. Разорались, чуть друг другу бороды не повыдирали. Теперь ЧК ни за что не отпустит арестованных: раз те дали несколько тысяч, дадут и пятьдесят миллионов. А их просто нет!
Нина не знала, как жить дальше. Ночами ее одолевали кошмары: сквозь сон мерещилось, что кто-то стучится в дверь. Она вскакивала и долго прислушивалась: чекисты? грабители? Или, может, это Клим вернулся? Но все было тихо.
Нина не могла заниматься делами, ее любовь пропала без вести, ее Нижний поседел, состарился и впал в летаргию — ничего не осталось от торгового города-хвастуна.
Нина решила сходить к Саблиным и попросить совета у Варфоломея Ивановича, хотя понимала, что доктор вряд ли подскажет ей, как быть.
Любочки дома не оказалось, а ее супруг не соизволил выйти из кабинета, когда ему доложили о приходе Нины.
— Велел передать, что ему некогда, — буркнула Мариша.
У Нины похолодело в груди.
— Что с ним стряслось? Он же никогда не отказывался...
— А то! — перебила Мариша. — Это все из-за вас, вертихвосток! Наша барыня, на вас глядючи, тоже мужеложеством занялась.
— Что?!
— Мужу своему лжет, вот что! — вконец рассердилась Мариша. — Говорит, что к вам в гости пошла, а сама к большевику — шасть! Гуляет с ним под ручку и презенты от него принимает — краденные! Давеча позолоченную щетку принесла — с чужими волосами!
Подавленная, оглушенная, Нина отправилась домой.
— Какой большевик может быть у Любочки? — спросила она у брата.
Но Жора подтвердил слова Мариши: он несколько раз натыкался на эту нелепую пару — солдат в прожженной шинели и нарядная Любочка. Оба были настолько поглощены друг другом, что никого не замечали вокруг.
Нина до утра пролежала без сна: как такое могло произойти? Как ее подруга — умная, честная, благородная — могла связаться с бандитом? Ведь это предательство всего и всех...
Наверное, из-за этого Любочка и не появлялась на Гребешке — ей было стыдно. А Нина грешным делом подумала, что земля вертится вокруг нее.
6.
После ссоры из-за Фурии Скипидаровны свекровь не разговаривала с Ниной три дня, а потом явилась и выложила на стол крохотный гробик на цепочке — золотой, с эмалевыми вставками. Внутри лежал скелет, выточенный из слоновой кости.
— Я пожертвовала все драгоценности в пользу раненых, так что у меня осталось очень немногое, — сказала она. — Это кулон семнадцатого века: такие носили английские аристократы после казни Карла Первого . Он напоминает о бренности бытия и призывает через страдание и смерть возродиться во Христе.
На внутренней стороне крышки имелась латинская надпись: Memento mori — «Помни о смерти».
— В Древнем Риме эту фразу выкрикивал раб, поставленный на колесницу героя-полководца, — добавила Софья Карловна. — Надеюсь, мой подарок будет напоминать вам, что нельзя зазнаваться, ибо конец одинаков для всех.
— Да она просто бессовестная старуха! — вскипел Жора, услышав об этом. — Живет за твой счет да еще делает гадкие намеки! Зачем ты вообще взяла этот гроб?
Нина пожала плечами:
— Золото на дороге не валяется.
— Графине очень трудно признать себя зависимым существом, — сказала Елена. — Она привыкла быть благодетельницей, а Нина даже советов от нее не принимает. Вот она и пытается купить ее уважение, а заодно показать разницу между собой и худородной невесткой.
Вечером Елена читала вслух повесть Джека Лондона — о сильных людях в невыносимых обстоятельствах. Нина слушала, раскачивая на пальце цепочку с золотым гробиком.
Надо сменять его на что-нибудь полезное. Например, на серебряное блюдечко — чтобы катать по нему наливное яблочко и видеть все царство, всех врагов и главное — одного человека, который пропал где-то в Петрограде.
Или шапку-невидимку, или даже шапку-невредимку, чтобы стать недосягаемой для чекистов.
Живую воду — чтобы с утра вымывать из души всякий сор, накопившийся за ночь.
Двоих из ларца, одинаковых с лица, — чтобы наконец отремонтировали прохудившуюся крышу.
А лучше всего — ковер-самолет с хорошей грузоподъемностью.
ГЛАВА 16
1.
Зима была долгой — до середины марта стояли морозы, а потом все потекло. Днем с нагретых крыш срывались целые сугробы, за ночь на карнизах нарастал частокол сосулек в руку толщиной. Город распарился, обнажился и завонял — оттаивали не чищенные за зиму помойки.
Нина всегда ходила на рынок с братом — у одиноких женщин часто отбирали корзины с покупками, — но сегодня пришлось оставить Жору дома: он решил, что раз весна — башлык ему ни к чему, и тут же застудил горло. Лихорадки пока не было, но голос пропал.
Дорогу расквасило — утопить галошу в снежной грязи проще простого. Нина прошлась, балансируя, по размокшему бруску, перекинутому через ручей. Настроение поднялось: оттого ли, что она ловко спрыгнула на землю, не запачкав юбки, оттого ли, что воздух стал мягче и солнце припекало так, что хотелось расстегнуть пальто. А еще на подоконниках появились горшки с рассадой — вот отрада для глаз! Небо яркое, на деревьях грачи...
Эх, дали бы Нине волю, она бы быстро порядок в городе навела! В первую очередь сломала бы триумфальные арки, воздвигнутые из досок и размалеванного холста в честь набега московского начальства. Извозчики, объезжая их, все тротуары разворотили.
Убрала бы плакаты — чтобы не смущали умы: ведь это дичь какая-то — Карл Маркс в красной рубахе навыпуск, в шароварах и со знаменем, на котором написано: «Привет революционным водозаборщикам!»
На Большой Покровке надо снести гипсовых старух в шляпах — кто они такие и почему им поставили памятник в Нижнем Новгороде, никто не знал. На постаменте было указано, что это Клара Цеткин и Роза Люксембург , но, судя по рожам, их лепили с того же Карла Маркса, только без бороды.
Самое главное — надо убрать мордатого милиционера на Новобазарной площади. Официально рынок на ней был закрыт, но каждый день на прежнем месте собиралась великая толпа. Частную торговлю в Нижнем Новгороде то разрешали, то отменяли, и милиционер не знал, положено ему гонять «преступных хищников спекуляции» или нет. Он осуществлял диктатуру пролетариата по собственному разумению: забирал всё, что приглянется самому, жене, начальству и друзьям. С бывалыми мешочниками он находился во взаимовыгодной дружбе; торговцы попроще вскладчину покупали ему водку или платили мальчишкам, чтобы они осаждали его:
— Дядь, а дядь, дай из ружья стрельнуть!
Милиционер рычал, иногда замахивался прикладом, но бегать за ними ленился. Нина невольно пригнулась, когда проходила мимо; впрочем, тот был занят важным делом: орал на перепуганную деревенскую бабу.
Рынок кипел, как огромная кастрюля. Торговали всем на свете: портянками, елочными игрушками, маковыми плитками, кокаином. Бранились, дрались, закусывали на ходу.
Старик генерал в треснутых очках продавал трубу от граммофона. Стоял, пряча стыдливые глаза, жевал обкусанный конец седого уса. Старуха в гимназической фуражке поверх платка сбывала две немытые сковороды. Мальчишки совали прохожим трясущегося щенка, шведские спички и папиросы «Ява». Плеск луж под ногами, толкотня, крик:
— Я претензию могу заявить!
На заборе огромный плакат: «Торговля хлебом, как внешняя, так и внутренняя, должна быть государственной монополией». Жора спрашивал Нину: зачем вообще нужна эта монополия? Все просто: сначала ее ввели по дурости — правителям казалось, что это поможет решить проблему голода, — а потом большевики распознали, что распределение продуктов — это кнопка, которой включается верность: люди служат тому, кто их кормит. Теперь большевики от нее не откажутся, потому что по-другому они не могут заставить население работать на себя. Разреши свободную торговлю, и власть уплывет к другим кормильцам — спекулянтам и их прихлебателям.
У забора — рогожа, на ней — старые дверные ручки, солдатские ремни и древнее Евангелие в бархатном переплете. Нина кивнула Ефимке — худому парню с дергающимися от тика воловьими глазами. Тот поманил слоняющегося рядом мужика: «Последи за товаром», поднялся и зашагал прочь сквозь толпу; Нина — за ним.
Ефимка вошел в бывшую сапожную мастерскую и встал на лестнице, дожидаясь Нину. Они поднялись на второй этаж. Свет из пыльного окна едва освещал обитые рассохшимися досками стены и крепкую низкую дверь.
— Деньгами будете платить? — спросил Ефимка.
Нина достала из нагрудного кармана керенки:
— Риса два фунта, меду полфунта, соли — вот сюда, в спичечную коробку насыпьте. Чай — как обычно, и хлеба... Только в прошлый раз я просила чистый, без примесей, а вы опять подсунули бог весть что.
— Это в пекарне мухлюют, — отозвался Ефимка, судорожно мигая глазами.
Она передала ему деньги и альпийский мешок для провизии, и Ефимка скрылся за дверью. Нина ждала, нетерпеливо постукивая кольцами по косяку. С площади доносился гул голосов; она выглянула в окошко — черная базарная толпа трепыхалась, как рыба в садке.
Наконец Ефимка вернулся. Нина пересчитала покупки. Из мешка божественно пахло свежей выпечкой.
— Вы знаете кого-нибудь, кто покупает старинное золото? — спросила она.
— Какого сорта?
Нина достала гробик и, не выпуская цепочки, протянула Ефимке.
— О, господи — скелет... — охнул тот, заглянув под крышку. — Где ж вы это взяли? Надо бы хозяину показать.
Нина забрала у него кулон:
— Этому гробику двести с лишним лет. Я сама покажу.
Ефимка помялся:
— Ну... не знаю... Впрочем, наверное можно, раз такое дело. — Он открыл дверь и поманил Нину за собой.
Мрачный коридор, заваленный пустыми ящиками. Лестница вниз, опять на первый этаж. Маленький дворик. Черный цепной пес со свалявшейся шерстью кинулся к ним, но, узнав Ефимку, завилял хвостом.
Нина опасливо косилась по сторонам. «Заведет сейчас и прибьет», — подумалось ей.
— Сюда пожалте-с, — показал Ефимка на покосившуюся сторожку.
В комнате сильно пахло жареной рыбой — бородатый человек сидел у окошка и ел.
— Дядя Гриша? — изумилась Нина. — А ты здесь какими судьбами?
Тот вскочил, раскинул руки, чтобы обнять ее:
— Племяшечка! Ой, погоди, у меня все пальцы жирные... Ну-у сколько лет, сколько зим! Как поживаешь?
2.
Дядя Гриша отослал Ефимку на рынок, а сам придвинул Нине тарелку с холодной мойвой:
— На-ка закуси. Очень хорошо, что ты меня нашла — я с тобой о деле потолковать хотел.
Но Нина его перебила:
— Ты давно в Нижнем? Почему ты к нам не зашел?
Дядя Гриша вытер руки старой газетой.
— Такими делами ворочаю, что родню лучше не приплетать, — сказал он. — А то не ровен час, и вас вместе со мной загребут. Вон гостинцев собрал вам. — Дядя Гриша показал на большой короб в углу. — Хотел ребят сегодня к вам отправить, а ты сама мне на голову свалилась.
— Как завод? — спросила Нина.
Дядя Гриша только рукой махнул:
— Петька Уткин, большевик наш местный, собрал мужиков у старосты и объявил, что надо делать сельсовет, а завод и имение конфисковать. Я пришел к ним. «Кто, — говорю, — сырье будет поставлять? Кто машины чинить? Петька? Ну назначьте его управляющим, а мы посмотрим, как он справится».
— Отстоял завод? — с надеждой спросила Нина.
— Цеха не тронули, а дом твой дотла сгорел.
— Бог мой...
— Бабы сказали: это Уткин поджег, да его же за это и выгнали. А то кто знает? Он и избы спалить может.
Дядя Гриша сам объявил в Осинках советскую власть и вывесил над заводскими воротами красный флаг. Но как только молодежь заговорила о рабочем контроле, он тут же поставил условие: либо я, либо они.
Производством стала заправлять суровая Варвара, а дядя Гриша взял на себя сбыт продукции. Заниматься приходилось всем подряд: деньги мало кого интересовали, надо было искать товар на обмен. Дядя Гриша вез кожаные подметки из Богородска, из Горбатова — рыболовные крючки, из Семенова — ложки, но уже не на своих плечах, а через артели рабочих, оставшихся без жалованья.
— Большевики на каждом перекрестке ставят против нас заградотряды, а мы где добром, а где боем пробиваемся, — усмехался он. — Я с тобой вот о чем хотел поговорить: ты приметила, без чего ныне никто из дому не выйдет? Без мешка. Вдруг где хлеб или крупу дают? А летом на железных дорогах и пристанях мешки будут на вес золота. Самое время на них деньгу зашибать — конкурентов у нас нету.
Нина в тревоге посмотрела на него: что он задумал? Большую спекуляцию? Она не готова была идти в тюрьму ради каких-то мешков.
Но признаваться в трусости было стыдно: дядя Гриша этого не терпел.
— Как это нет конкурентов? — запротестовала Нина. — А Молитовская фабрика?
— Опомнилась! Большевики передали ее фабричному комитету, а эти дурни единственное, что сделали, — подняли жалованье, которое все равно нечем платить. Рабочие растащили запчасти и материал и мне же продали. Молитовка кончена, Царствие ей Небесное.
— А что слышно насчет национализации? — спросила Нина.
Дядя Гриша помрачнел:
— Если большевиков не скинут, они рано или поздно конфискуют завод. По Брестскому миру за немцами признано право владеть предприятиями, поэтому все, у кого есть акции, продают их германским агентам, чтоб хоть какие-то деньги выручить. Большевикам это не по нраву, так что они постараются первыми наложить лапу на промышленность...
Он не договорил: со стороны рынка раздался вопль:
— Облава!
Во дворе залаял пес. Дядя Гриша вскочил, схватил короб, предназначенный для Нины:
— Бежим!
Они шмыгнули за сараи, по поленнице перебрались через забор. Мимо по Прядильной мчались крестьянские сани: полозья скребли по голой булыжной мостовой. Неслись бабы, прижимая к груди нераспроданный товар.
Нина тяжело дышала, ноги и подол юбки вымокли — несколько раз ступила в лужу.
— Иди и не оглядывайся, — шепнул дядя Гриша.
Прогремели выстрелы — Нина вздрогнула всем телом.
— Не трясись, — злился дядя Гриша. — Если поймают, дадим отступное. Они рынки громят знаешь зачем? Красноармейцам жрать нечего, вот их и отправляют на «борьбу со спекуляцией». Они у баб провизию отбирают — тем и сыты. А рынок все равно завтра будет работать, только цены вырастут.
3.
Раньше появление дяди Гриши было праздником. Он привозил гостинцы, а потом отправлялся с племянниками по лавкам на Нижнем базаре — добывать особого копченого гуся, урюк и пирожки с грибной начинкой. Пировать шли на откос, под полуразрушенную кремлевскую стену; ели руками, а вместо салфеток у дяди Гриши имелись ученические тетради из деревенской школы.
Жора зачитывал вслух задачи по арифметике:
— Один крестьянин купил шелковой материи четыреста аршин по пять рублей, из которых один аршин истратил на кафтан, двести аршин — на юбку жены, а остаток обменял на овес, приплатив десять копеек...
Хохотали до упаду, представляя, что это за шелковый кафтан из одного аршина и юбка из двухсот аршин, да еще на деревенской бабе.
— Это наша учительница мечтает, — ухмылялся дядя Гриша.
На этот раз Нина чувствовала, что привела в дом опасного человека. Он был еще бóльшим преступником, чем она, и наверняка собирался втянуть ее в дела, за которые арестом не отделаешься.
Он сидел на изящном стуле венской работы — борода спутанная, вокруг ногтей черная несмываемая грязь. От него так крепко пахло мужицким потом, что Нине хотелось открыть окно.
Она старалась быть любезной: поставила самовар, выложила на стол сегодняшние покупки и припасы из дядиного короба.
— А я и не знала, что через тебя провизию покупаю...
— Жоры нет дома? — спросил дядя Гриша.
— Умчался куда-то — с больным горлом!
— Ладно. — Он вздохнул и внимательно посмотрел Нине в глаза: — На что ты живешь?
Она рассказала ему о винном погребе. Дядя Гриша кивал — то ли одобрял, то ли втайне посмеивался над ее коммерческими потугами.
Когда она закончила, дядя Гриша выглянул за дверь, послушал, не идет ли кто.
— Ты, Нин, зря пугаешься, — сказал он, вернувшись к столу. — Думаешь, я не вижу, что ты на меня как на заразного смотришь? Уясни, племяшечка: как бы ты сейчас ни зарабатывала, чекисты могут арестовать тебя. Так что разницы нет, будешь ты гоняться за фунтом муки или за вагоном: тем более что сил и времени потратишь одинаково. На что люди замахиваются, то и получают.
Нине было досадно, что дядя Гриша разгадал ее чувства.
— Ты меня не агитируй... Говори прямо.
— Нам требуется склад в городе, — произнес он. — У тебя надежные подвалы, дом стоит в стороне от дороги, а из окошка весь откос просматривается. И еще тебе надо будет открыть кооператив: вроде для того, чтобы вскладчину с соседями закупать продовольствие и мануфактуру. Через это мы получим нужные бумаги от Нижегородского совдепа и сможем привозить в город товар.
— Да никто тебе не позволит привозить в город мешки! Думаешь, заградотрядчики не поймут, что ты собрался снабжать тарой спекулянтов?
— А мы будем возить не мешки, а... банные веники. Или солому, или любую другую дрянь. А мешки, как ты говоришь, — это тара.
Дядя Гриша говорил: «нам», «мы», — как будто за спиной у него стояли какие-то люди.
— У тебя есть компаньоны? Кто? — спросила Нина.
Дядя Гриша нахмурился:
— Не могу сказать.
— Я должна знать, с кем имею дело! Мне требуется полный расклад: чем я рискую, сколько получу, кто будет знать о нашем предприятии, как будет делиться прибыль...
Он долго смотрел на нее исподлобья.
— Рисковать ты будешь... жизнью, а прибыль пойдет не только тебе в карман.
— В смысле?
— Поверь, тебе не надо знать лишнего — не бабьего это ума дело. Твоя работа — помогать нам, а все остальное мы сами сделаем.
Нина начала кое о чем догадываться:
— Вы готовите восстание, да?
— Я тебе этого не говорил... В первую очередь нам нужны деньги, поэтому все дают, сколько могут, или помогают нам зарабатывать. Я останусь на ночь, а утром скажешь, что надумала. Можешь отказаться — тебя никто ни в чем не обвинит. Но подумай: если ты не возьмешься за самое трудное дело, его никто за тебя не сделает.
Дядя Гриша подробно расписал, что требуется для того, чтобы открыть потребительский кооператив. Нина пыталась слушать его, но мысли соскальзывали на другое.
В ее жизни всегда был кто-то, кто делал самое трудное: планировал ее судьбу, все устраивал и принимал на себя ответственность за возможные ошибки. Сначала это была мама, потом Одинцов, потом Матвей Львович и дядя Гриша, потом Клим. Она никогда не ставила на карту большее, чем месяц-другой в остроге за мелкую спекуляцию. За помощь бунтовщикам грозила смертная казнь... И никто не предостережет, не научит, как быть: ввязываться в дяди-Гришин заговор или вежливо отказаться.
Скинуть большевиков и есть самое трудное дело. Ругать их, придумывать, как надо по-новому обустроить город, — на это Нина была горазда. Но как поверить в то, что и от тебя зависит ход событий? Если арестуют — выдашь с перепугу дядю Гришу? Расскажешь все, что тебе известно, лишь бы пощадили — не избили и не изнасиловали?
Можно, конечно, не браться за самое трудное и надеяться, что все свершится по щучьему велению. Но тогда не жалуйся, что жизнь потеряла смысл, а ты сидишь в темном углу и боишься лишний раз выйти на улицу. Не оплакивай в бессильной злобе сгоревшую усадьбу... На что замахнулась, то и получила.
— Дядь Гриш, я не буду ждать до завтра, — сказала Нина дрогнувшим голосом. — Я согласна. И вот еще что: Ефимка сказал, что ты золотом интересуешься. Вот... — Она выложила на стол гробик на цепочке и одно за другим сняла свои кольца. — Это мой вклад.
4.
Жора с Еленой до вечера простояли в очереди перед острогом, чтобы передать посылку для Багровых. Свидания были запрещены. Все, чем питались арестованные, приносили родственники; все, что жрали конвоиры, кралось из этих передач.
Жора страдал, злился.
— Купцы не должны были идти на уступки! — шептал он. — Большевики поняли, что пиратская тактика работает: теперь арестам конца-края не будет!
Елена бросила на него негодующий взгляд:
— Значит, им надо было пожертвовать собой, чтобы ты мог спать спокойно?
Жора замолчал, нахохлился. Стояние в тюремных очередях вытягивало из него все силы, но отпускать Елену одну он не имел права.
Когда они вернулись домой, Нина сначала отчитала брата за то, что он не бережет горло, и только потом объявила, что к ним приехал дядя Гриша. Жора обрадовался, кинулся с ним обниматься; ему хотелось говорить, задавать вопросы, но голос совсем пропал.
— А ну марш в постель! — велел тот. — Тебе сестра сейчас липового цвета заварит.
Но когда Нина с Еленой ушли на кухню, он сам подсел к Жоре на кровать. Покосился на сваленные на тумбочке книги:
— Нина говорит, ты из гимназии вылетел. Чем занимаешься?
— К экзаменам готовлюсь, — прошептал одними губами Жора.
— В университет? Не примут.
Жора и сам знал, что не примут, но все равно надеялся на чудо.
— По документам ты не граф, а мещанин, — сказал дядя Гриша, — так что на следующий год ты, милый мой, будешь проходить восьминедельную военную подготовку. А если большевики объявят принудительный набор в Красную армию, то пойдешь в солдаты.
Жора молчал.
— Все еще мечтаешь дипломатом сделаться? — продолжал бессердечный дядя Гриша. — Они, брат, нужны тогда, когда в стране есть законы и законное правительство. Лучше записывайся на курсы медработников при Мартыновской больнице. Ты уже взрослый парень, так что буду говорить с тобой начистоту...
Дядя Гриша сказал, что после немецкого наступления большевики поняли: без регулярной армии им не обойтись. Кремль призвал на службу бывших офицеров — именно для этого их ставили на учет. За военспецами тщательно следили, пугали арестами и подкармливали пайками. До тех пор пока большевики занимались развалом вооруженных сил и делали ставку на полубандитские «красные отряды», офицерство было против них, но теперь многие считали, что дело военных — не политика, а защита Отечества, каким бы оно ни было.
— Да как же?.. — прошептал Жора.
Дядя Гриша развел руками:
— А вот так. У всех семьи, которые надо кормить. Военные привыкли подчиняться приказам и не лезть поперек батьки в пекло. Я со многими разговаривал: они бы и рады скинуть большевиков, но не видят, кто сможет потянуть такое дело. А себя они чувствуют мелкими щепками, которые куда вынесет, туда вынесет.
С трудом, со скрежетом, но большевики заново создавали армию. Когда у них появится реальная военная сила, бороться с ними будет в тысячу раз труднее. Действовать надо сейчас.
— Мы отправляем добровольцев на Дон к генералу Алексееву и готовим выступление здесь, — проговорил дядя Гриша, искоса поглядывая на дверь.
Сердце Жоры забилось.
— А в других городах?
— Там тоже свои люди: в Москве, в Рязани, в Астрахани... Как только дороги подсохнут, будет война. — Дядя Гриша поднялся. — Ты меня понял насчет курсов? Вот и славно: нам потребуются медики. Выздоравливай!
ГЛАВА 17
1.
Варфоломей Иванович Саблин нашел подработку — по вечерам читал лекции по общей анатомии. Домой возвращался поздно, чуть живой от усталости, но это было для него спасением. Если изматывать себя до предела, если целый день забивать голову делами, можно хоть ненадолго забыть о Любочке, блуднице-отступнице, проклятой стерве, любимой жене.
Тяжело припадая на покалеченную ногу, Саблин брел к себе в кабинет, зажигал лампу под матовым колпаком и открывал старую конторскую книгу с ломкими, пожелтевшими у краев листами, чтобы написать очередной план лекции.
Входила Мариша с ужином, ставила поднос на скатерть, затканную выпуклыми белыми цветами. Саблин покорно ел, не выпуская из руки самокрутку.
Каждый раз Мариша приносила новую чашку: в буфете их хранилось великое множество — все подарки больных. Когда-то у Саблина была любимица с голубым ободком и золотой надписью «В день ангела от жены». Он расколотил ее о стену, когда главврач, Илья Николаевич, сказал ему, что встретил на улице Любочку, она держала под руку солдата — крепкого, красномордого, в порыжевших сапогах и заплатанном френче.
— Я решительно не понимаю и осуждаю! — возмущался Илья Николаевич. — Как вы это позволяете? Ну хорошо, падение нравов, революционные времена... Но ведь дело кончится тем, что этот молодчик однажды пырнет ее ножом... Вы помните, вам привезли дамочку из кафешантана? Та же история.
— Если Любовь Антоновна попадет ко мне на операционный стол, я ее зарежу, — глухо сказал Саблин.
Илья Николаевич в изумлении примолк.
— Ну, знаете ли... Будете такие вещи говорить, я отстраню вас от работы.
Саблину было все равно: его как будто снова полоснуло осколком под коленом, по артерии, — жизнь вытекала из него, только теперь некому было остановить кровь.
Единственным человеком, чье общество радовало Саблина, был его ученик Жора Купин. Варфоломей Иванович крайне удивился, когда узнал, что тот решил стать медиком. Раньше Жора грезил тайнами дипломатии, а теперь с упорством занимался в анатомическом театре и делал вид, что его не смущают ни тяжелый запах, ни столы с трупами. Несколько раз он присутствовал на операциях и при этом умудрялся не только все подмечать, но и болтать с сестрами о сливочном масле и ценах на пшено. «Наш человек», — улыбнулся про себя Варфоломей Иванович.
Саблину было неудобно говорить с ним о чем-то другом, кроме медицины. Только однажды он спросил:
— О Рогове что-нибудь слышно?
Тот покачал головой:
— Нет.
Саблин хотел узнать, как поживает Нина, но так и не решился задать вопрос. Она была подругой Любочки и, кажется, покрывала ее. Наверняка и она считала Саблина «ограниченным, черствым, зацикленным на себе фанатиком». Именно так заявила ему жена, когда он потребовал объяснений.
Для Саблина это было ударом: он привык, что если не все, то многие относятся к нему с уважением и симпатией. И вот получи — оказалось, что он «эгоист, не способный на глубокие чувства».
Варфоломей Иванович стал сомневаться в себе и в других: приглядывался, прислушивался — неужели все видели его в таком свете, а он даже не осознавал этого?
— Ты обсуждал со мной только то, что интересует тебя, — презрительно бросила Любочка. — Я уже слышать не могу про кишечных бактерий! Ты никогда не думал обо мне!
Саблин напомнил ей, что как раз на прошлой неделе он предложил ей покупать молоко у одной женщины, которая держит корову. Это было бы полезно для здоровья.
— Да пошел ты к черту со своей коровой! — огрызнулась Любочка и ушла, хлопнув дверью.
Леденея, Саблин спросил на следующий день:
— Ты хочешь развестись со мной?
Любочка кивнула, но больше они к этой теме не возвращались. Жили каждый в своей комнате, говорили друг другу «доброе утро» и «добрый вечер». Саблин клал деньги на комод, Любочка их подбирала и делала так, чтобы в доме была еда. Где она пропадала целыми днями, Саблин не знал и не хотел знать, потому что, если представлял жену в объятиях другого, ему, «не способному на глубокие чувства», хотелось воткнуть себе скальпель между четвертым и пятым ребром.
2.
Однажды после лекции Жора подошел к Саблину:
— Варфоломей Иванович, у меня к вам поручение...
С тех пор и началась их незаметная дружба. По словам Купина, по всему городу была рассредоточена сеть верных людей, которые помогали делу восстания. В тайниках хранилось оружие, в подвалах заброшенных фабрик офицеры обучали стрельбе вчерашних гимназистов.
Варфоломей Иванович мог только удивляться: откуда у семнадцатилетнего юноши столько решимости и отваги? В его возрасте Саблин и его друзья увлекались рыбалкой и коллекционированием марок, а Купин и его приятели были людьми совсем иного толка: поджарые, воинственные, непреклонные. Вся молодежь сходила с ума: никогда раньше Саблин не видел такого количества юношей и девушек, готовых к драке — как за свободу, так и за место в трамвае. Что тут первично: войны и революции возникают благодаря тому, что народилось особое задиристое поколение, или молодежь приспосабливается к тому, что есть, и учится грызть и огрызаться?
Саблина восхищала их смелость, а зачастую и жертвенность, но насколько страшно было думать о том, что им совершенно не свойственно сочувствие к ближнему! И у красных, и у белых общее преобладало над частным, доброта приравнивалась к слабости, настороженность и недоверие — к воинскому долгу.
Саблин как-то спросил Жору:
— Какой вы видите Россию после победы над большевиками?
Тот сказал, что первым делом надо судить и расстрелять чекистов и всех тех, кто был причастен к грабежам и насилию. Восстание обещало быть кровавым.
— Хорошо, — кивнул доктор, — а что потом?
— Потом будет Учредительное собрание, которое и решит, по какому пути идти дальше.
Опять двадцать пять: простодушное желание поменять слагаемые местами. Откуда-то из народных, прости господи, глубин должны появиться мудрецы, которые приведут всех к счастью. А что, если нет никаких мудрецов? Кто попадет в это Учредительное собрание? Сельские счетоводы, пролиставшие за всю жизнь три десятка книг, из которых половина — романы Вербицкой ? Что они могут знать об экспортных и импортных операциях? О налогообложении, кредитовании и военном деле? Как без этих знаний можно управлять страной и находить верные решения? Варфоломей Иванович со своим высшим образованием и немалым жизненным опытом не взял бы на себя такую ответственность. Но из двух зол приходилось выбирать меньшее: он согласился помогать заговорщикам и добывал для них лекарства и перевязочные материалы.
3.
Вернулась «проклятьем заклейменная» Любочка. Саблин почувствовал, как с левой стороны под реберным хрящом что-то противно заныло. Она поговорила с прислугой, потом отправилась на кухню — он все слышал или, может, чуял обострившимся до предела слухом. В доме Саблина постоянно висел вопрос: «А что дальше?» Как быть, если ты знаешь, что у Любочки есть любовник — поганый негодяй, вор с немытыми лапами? Она бы ушла к нему, да только он жил в казарме — куда ей там приткнуться?
Легкие шаги...
— Все работаешь? — Любочка заглянула в кабинет, и Саблин ощутил цветочный запах ее духов.
Он ничего не ответил и принялся выводить по-латыни слова римского философа Боэция: «Величайшее несчастье — быть счастливым в прошлом».
Любочка села в кресло. Саблин не смотрел на нее, только следил краем глаза за ее отражением в стеклянной дверце книжного шкапа. Она сняла с подола приставший волос, взглянула на него на свет:
— По мне не разберешь, то ли я седеть начала, то ли все еще в порядке. Знаешь, где я сегодня была?
— М-м?..
— На заседании женской ячейки. Решали, как нам строить пропаганду среди работниц, ведь у большинства ужасно низкая самооценка. Заговариваешь о рабстве в браке, о талантах, загубленных горшками и кастрюлями, а тетки смотрят на тебя непонимающе. Советская власть освободила их от уз церковного брака, дала право на свободный развод, а они считают, что так только хуже: теперь мужчины могут наделать детей и преспокойно исчезнуть.
Любочка замолчала, ожидая ответа Саблина, но он продолжал вычерчивать латинские фразы: «Мы всегда стремимся к запретному и желаем недозволенного» (Овидий, «Любовные элегии»).
— Вообще в женском вопросе царит полная неразбериха, — вновь подала голос Любочка. — Слышал, в Саратове кто-то выпустил Декрет о национализации женщин? Но это еще что! Во Владимире создали Бюро свободной любви и велели всем женщинам от восемнадцати до пятидесяти лет регистрироваться, чтобы мужчины могли выбрать себе даму сердца. В интересах государства, разумеется.
— Ты-то что возмущаешься? — не выдержал Саблин. — Сама говорила, что при коммунизме семья отомрет. А чтобы все не выглядело банальным развратом, можно диспуты устраивать с чумазыми тетками...
Саблин был готов к тому, что Любочка накричит на него, но она лишь рассмеялась:
— Хочешь, я объясню тебе, что происходит? Представь себе сотни тысяч глубоко несчастных людей — по разным причинам: кто страдал из-за своей национальности, кого бедность заела, кого тщеславие замучило, у кого семейная жизнь не сложилась... И вдруг эти люди получили такую власть, о которой даже не мечтали. Делай с ней что угодно! Но оказалось, что они умеют только рушить старое, а строить новое не умеет никто. У них нет опыта, понимаешь? Они тыкаются туда-сюда, делают ошибки, им нужно время, чтобы встать на ноги, но публика уже свистит и требует, чтобы они убирались со сцены.
— Народ не может ждать, пока большевики научатся управлять государством! — вспылил Саблин. — Мы, понимаешь, мы умрем от голода и болезней!
— Не умрем, — спокойно сказала Любочка. — Там, на кухне, корзина. Я принесла хлеба.
— Откуда?
— Меня назначили заведующей столовой при губернском военкомате. Надеюсь, ты понимаешь, что это значит.
4.
Любочку все осуждали: она променяла семью и друзей на сильного мужчину с партбилетом в кармане заплатанного френча.
Она долго шла к перерождению, втайне мечтала о любовнике, но на самом деле боялась и не хотела измены. Клим своим появлением лишь подчеркнул, насколько все плохо в ее жизни. Любочка из последних сил цеплялась за Саблина, тормошила его, пыталась намекать, что скоро все рухнет. В день ее рождения он встал из-за праздничного стола и ушел к себе писать письмо московскому коллеге, с которым он давно спорил о катетерах и зажимах. Вечером торжествующий Саблин сообщил жене, что ему пришел в голову великолепный аргумент и его надо было срочно взять на карандаш.
Любочка проплакала всю ночь, а утром отправилась гулять в Александровский сад — мрачный, сырой, с обдерганными ветром деревьями. Мимо прошел какой-то господин и, приподняв шляпу, поклонился:
— Чудесный денек, сударыня! Вы прекрасно выглядите!
Любочка остановилась, пораженная: она еще кому-то может нравиться?
Господин исчез за поворотом, а Любочка вдруг поняла, что больше не боится развода и вытекающих из него безденежья и одиночества. Для нее гораздо страшнее, если все останется так, как есть.
Черт возьми! Она молода и привлекательна и расходует свои лучшие годы на Саблина, которому нет до нее дела! В этом городе живет сто тысяч человек — не может такого быть, чтобы среди них не нашелся кто-то, с кем она будет счастлива.
Саблин, конечно, обвинит ее в неблагодарности и предательстве, но со временем он поймет, что это было верное решение. У него другой темперамент, другие интересы, и они с Любочкой не подходят друг другу. В этом нет ничьей вины; ему надо найти себе нянечку без затей, которая будет сдувать с него пылинки и с восторгом слушать истории о завороте кишок. Ему ведь тоже несладко, когда он видит дома вечно страдающую жену...
Когда Любочка вернулась на Ильинку, то заметила у крыльца человека в солдатской шинели. Он затоптал окурок и широко улыбнулся:
— Я два часа вас тут поджидаю. Замерз как собака, но думаю, ладно, все равно дотерплю, пока Любовь Антоновна не вернется.
Как и было обещано, Осип подарил Любочке целый мир.
Он был умный, жадный до знаний, страстно мечтающий. Он гордился ею так, будто ему на руку села жар-птица. Любочка была зримым символом того, что все получится — у него и у миллионов других мужиков.
Осип так и называл себя — «мужик», что бесконечно смешило Любочку.
Он родился в селе Чукино Балахнинского уезда. У его матери от работы были такие шершавые ладони, что они цеплялись за волосы, когда она гладила детей по голове. Отец пил и бил, а когда бывал трезв, любил всех удивить: однажды после удачного базара привез Осипу новые сапоги.
— Глянь, как блестят! Береги — других у тебя не будет: мы народ, для лаптей рожденный.
Осип надевал сапоги только летом и только в праздники, в церковь. Из дому выходил босиком, а у паперти вытирал ноги о траву и в храме стоял обутым.
Поп научил его грамоте, и Осип читал все без разбору — от Псалтыри до Ната Пинкертона .
— Керосину на тебя не напасешься! — ворчал отец.
— Ты б поменьше читал, а писал побольше, — вздыхала мать. — Будешь волостным писарем — все уважать станут, все подарки понесут. Летом будешь на самокате кататься, в штанах в полоску.
Как самого способного из детей, Осипа определили в земскую школу. Там была учительница их городских — молоденькая, красивая. Осип говорил, что Любочка очень на нее похожа. Сначала она оскорбилась (как так — он еще сравнивает ее с кем-то?!), а потом поняла: для Осипа это высшая похвала. В его детстве ничего не было лучше той учительницы.
— А еще у нас на стене висела карта, — рассказывал Осип. — Я три года на нее смотрел и все мечтал поехать в город Изюм. Нам отец раз в год привозил с Ярмарки фунт белого хлеба с изюмом — я думал, его делают в тех краях.
В двенадцать лет Любочка играла в куклы, ездила в Кисловодск и писала нескладные стихи о любви к Климу. А Осип в том же возрасте клепал раскаленные гайки на Сормовском заводе — по десять часов в день. Мастер таскал его за уши и бил кулаком в лицо; один раз так толкнул, что Осип с размаху ударился о край железной тачки: через всю его мускулистую спину тянулся рваный шрам.
Если маленькая Люба видела, как возчики бьют своих кляч, она поднимала визг на всю улицу:
— Ne battez pas votre cheval! Je dirai à papa! — Не бейте вашу лошадь! Я скажу папе!
Отец подходил к возчику, давал ему гривеник, и истязание прекращалось. За Осипа не вступался никто. Когда он лежал на стружках под верстаком, весь трясущийся от лихорадки, мастер тыкал его носком сапога:
— Ну что, когда подохнешь?
Любочку с детства отгораживали от этого страшного раскаленного мира; она презирала и боялась его, как нормальный человек презирает и боится опасных сумасшедших. В какой момент рухнули столь тщательно выстраиваемые преграды? Как это вообще оказалось возможным?
Наверное все началось с того, что Любочка ненароком раскрыла тайну мадемуазель Эммы. Хрупкая и изысканная, словно статуэтка времен Людовика XV, она страдала от бессоницы. По ночам она пила чай с бисквитами и сыром; из угла появлялась мышка, забиралась на стол и ела прямо из рук гувернантки — неслыханное нарушение порядка! Но сквозь дверную щель Любочка видела не только это. К мадемуазель приходил Данила-истопник, огромный лохматый мужик в валенках и пропахшей смолой чуйке. Он приносил ей леденцы на палочке, моток шерсти для вязания или фунт ее любимого кофе. Дрожа от страха быть пойманной, Любочка слушала их полурусские-полуфранцузские разговоры. Ее смешило то, что они говорили громче, когда не понимали друг друга, и в особо запутанных случаях жестикулировали, как глухонемые.
Они обсуждали полную ерунду: что подавали на ужин у соседей и кого из прислуги наняли, а кого выгнали. Бесконечные безобидные сплетенки, которые превращались в ритуал, полный скрытых намеков, восторга и ожиданий. Любочка не понимала, как мадемуазель Эмма, обожающая поэзию Верлена , тонко чувствующая, нетерпимая к любым проявлениям пошлости, могла полюбить косматого Данилу. Но это была любовь: смущенная, сдержанная, с быстрыми взглядами и обмирающим сердцем. Если Данила не приходил, мадемуазель Эмма целый день была сама не своя: жаловалась на мигрень, совала Любочке книги: «Почитай, детка, что-нибудь», сердилась на всех, даже на путавшегося под ногами кота.
Однажды Любочка с насмешкой отозвалась об однокласснице:
— Таня никогда не знает урока. Оставила, раззява, учебники в трамвае, а новых не купить — ее родители в разводе, и у мамаши нет денег.
Мадемуазель Эмма сказала, что снобизм — это неотъемлемая часть жизни богатых: снизойдешь до простых людей, и выяснится, что ты ничуть не лучше. Как такое допустить? Но если отгораживаться ото всех снобизмом, то так и проведешь жизнь не в большом красочном мире, а в непроницаемом золотом ящике.
И Саблин, и отец, и все Любочкины прежние друзья считали себя высшим обществом — как куры из «Гадкого утенка». Им бесполезно было доказывать, что Осип — это не картонная фигура злодея, олицетворяющая собой все несчастья и пороки. Они заранее не могли простить Любочке предательства.
— Я думал, что ты любишь Варфоломея, — с досадой сказал Антон Эмильевич, узнав о романе дочери.
Любочка ответила, что у нее очень развито чувство взаимности, и если Саблин не испытывает к ней ничего, кроме приятельского расположения, то и она отвечает ему тем же.
Отец перетирал стекла пенсне, хрустел пальцами.
— Я понимаю, что Осип может быть полезен при нынешних обстоятельствах, но...
Любочка страстно объясняла, что Осип вышел из самых низов и всего добился сам; ему был неведом дух стяжательства: он не искал выгоды для себя, он хотел, чтобы люди его класса — забитые, замученные непосильным трудом — жили достойно.
Но Любочка не могла сказать отцу главного: она годами молила Саблина помочь ей — дать понять, что он ценит ее как женщину, как интересного собеседника, как родное существо. Он отстранялся от ее бед и тем самым подчеркивал: «Ты меня не интересуешь». После ссоры с Климом она была в таком отчаянии, что готова была пойти за кем угодно, лишь бы чувствовать себя любимой.
Все совершилось само собой: Осип слишком настойчиво ее преследовал. Как Любочка могла устоять, если именно об этом она и мечтала?
Она находила в Осипе все новые и новые достоинства. Он был мастер на все руки: в казарме построил сушилку для портянок, которая опускалась, чтобы их было удобнее развешивать, и поднималась, чтобы тряпье не мешало на проходе. На полковой кухне он сделал холодильный шкап для хранения провизии — в нем всегда поддерживалась одна и та же температура.
— Вот это мое главное удовольствие и есть, — говорил Осип. — Сложить из груды хлама что-то хорошее, были бы нужные детали под рукой.
Наверное, в жизни было все то же самое: если хочешь нового, запасись новыми «деталями» — слушай незнакомых людей, впускай свежие идеи, всеми силами расширяй границы своего мирка. И тогда произойдет чудо.
Но кому что можно было объяснить? Нине? Клим, как и следовало ожидать, бросил ее и уехал в Буэнос-Айрес, и теперь бывшая графиня Одинцова торговала луком в кооперативной лавке. Наверняка она винила в этом не себя, а «проклятых большевиков». Любочка жалела ее, но не могла заставить себя с ней встретиться.
У всего, в том числе и у дружбы, есть начало и конец.
Она познакомилась с Ниной в госпитале, куда Софья Карловна пригласила молодых женщин из приличных семей — резать марлю на бинты. Но вскоре Нина бросила ножницы и заявила, что это глупо — тратить целый день на труд, с которым резательный станок справится за час.
Любочку изумило, что Нина Одинцова, которую и так все недолюбливали, в открытую пошла на ссору с Дамским комитетом. Но она была права: нарезка бинтов была показухой —дамы «проявляли патриотизм», но в то же время не касались вшивых солдат, которые запросто могли их облапать или обругать. Фронтовики видели в аристократках не ангелов милосердия, а представительниц ненавистного класса, который заставляет их погибать ни за что ни про что.
Любочку всегда тянуло к сильным людям. Она разыскала молодую графиню Одинцову и пригласила в гости, так они и подружились. Нина и теперь пошла против течения, организовав потребительский кооператив — занятие по нынешним временам весьма подозрительное. Но если раньше Любочка видела в ее действиях здравый смысл, то теперь Нина боролась не за исправление, а за сохранение отживших порядков.
Им было не по пути.
Что до Клима Рогова — Бог ему судья. Любочка радовалась, что не оказалась на месте Нины, а ведь она по глупости так мечтала об этом!
5.
Время от времени Саблин пытался наладить отношения с Любочкой:
— Ну чего тебе не хватало?
Вот теперь, когда уже было поздно, он оценил жену. Его ревность была в некоторой степени приятной: она свидетельствовала о том, что Любочка все-таки волновала мужа. Им надо было расстаться, но ей некуда было уйти: сначала Осип жил в казарме, а потом, когда военкомат перевели в бывшую семинарию, он поселился в рабочем кабинете.
— Я найду нам комнату, — клялся Осип, но комнаты Любочке было мало: нужна была квартира, пусть небольшая, но своя.
Поначалу Любочка думала перебраться в отцовский терем, но его реквизировали под общежитие пролетарских вдов, а коллекцию антиквариата, которую Антон Эмильевич завещал беречь как зеницу ока, конфисковали для краеведческого музея.
Достать квартиру было нелегко: хочешь — можешь получить ордер на развалюху, без канализации, электричества и водопровода, где-нибудь за Монастырской площадью. Осип мог бы решить вопрос, но ему было стыдно хлопотать за себя, а уж тем более показывать, что он пользуется служебным положением в личных целях.
Его аскетизм был единственным недостатком, который Любочка с трудом переносила. Осип стеснялся даже того, что она хорошо одевалась.
— Проще надо быть, рабочий класс должен видеть, что мы разделяем с ним все тяготы.
— Разве смысл революции не в том, чтобы подарить культуру каждому пролетарию? — спрашивала его Любочка. — Конечно, можно обрядить всех в дерюгу, запретить оперу и сжечь библиотеки, чтобы от прежнего мира не осталось камня на камне. Но это приведет лишь к тому, что буржуазная цивилизация будет на голову выше пролетарской.
Любочка объясняла Осипу, что умение наслаждаться красотой — это как умение читать. Для некоторых буквы ничего не значат, а для иных в них заключен величайший смысл.
— Ненависть бедноты к буржуям — это негодование гостя, которого обнесли пирогом, — ворожила она. — У нас только два выхода: либо вообще отобрать пироги, либо сделать так, чтобы каждый гость мог наесться досыта. А если мы выбираем второй вариант, кто-то должен показывать рабочим, к чему надо стремиться.
В глазах Осипа светилось неподдельное уважение... Хоть бы раз Саблин посмотрел на Любочку с таким восторгом! Хоть бы раз восхитился ею! А он еще спрашивал, почему она его разлюбила...
Когда Осип упомянул, что в военкомате решили открыть столовую, Любочка сказала, что хочет служить советской власти. Столовка — это хлеб и связи. А если у тебя есть связи, можно горы свернуть.
Любочка принялась за работу: некогда она устраивала судьбы своих четверговых гостей, теперь — судьбу кадушки со сметаной, конфискованной чекистами и переданной в военкомат. Любочка держала в голове сотни имен и знала, что кому предложить и что у кого попросить взамен.
Она превратилась в объект поклонения — самого искреннего, почти собачьего. Люди, конечно, были другие — не «цвет интеллигенции», как раньше, но Любочка предпочитала иметь дело с теми, кто умеет выживать, несмотря на обстоятельства. Умные и дальновидные устраивались при всех режимах, а дуракам сколько ни дай, они все проворонят.
Целый день Любочка крутилась, добывала, добивалась, а вечером шла в кабинет к Осипу. Потом, разгоряченные и усталые, они лежали в объятиях друг друга и думали о будущем: какое оно будет через сто лет? какие станут носить прически? какие будут строить дома? Лошадей, верно, совсем не останется: по дорогам будут носиться красивые глянцевитые авто, а в небе — дирижабли и аэропланы. Исчезнут границы и паспорта. Люди смогут жить и работать где угодно, путешествовать в любые страны, читать любые газеты. Никто больше не станет оценивать способности по классовому, национальному или половому признаку. Человек сам будет выбирать себе жизнь — как перчатку в магазине: чтобы идеально ему подходила.
ГЛАВА 18
1.
Как только с Волги сошел лед, открылся Великий мешочный путь: два потока ходоков встречались в прибрежных селах Симбирской губернии — с юга везли зерно, соль и воблу, с севера — остатки промышленных товаров с разграбленных складов. Дяди Гришины люди обладали документами на все случаи: кто числился сотрудником Наркомата земледелия, кто фуражиром. Провизию прятали в лодках с двойным дном, зарывали в предназначенное для кавалерии сено, заколачивали в гробы; мукой набивали тюфяки, а полупудовые мешки пеленали вместо грудных детей. Находились умельцы, которые перетаскивали в мешках-карманах чуть ли не по пуду крупы: идет толстяк по улице, едва ноги волочет, а милиции невдомек, что спрятано в его широченных галифе.
За полгода мешочники из пугливой разобщенной массы превратились в тайную армию со своими командирами, охраной, разведкой и интендантствами. Появились притоны для мешочников, где они могли поесть, переночевать и спрятаться от чекистов.
От властей оборонялись, как береговые птицы от хищников: поднимали гвалт, толкались, мельтешили перед глазами, брали измором. Если заградотрядовцы пытались провести обыск на пароходе, у сходней тут же собиралась вопящая толпа, сквозь которую не так-то легко было пробиться. Два-три часа нервотрепки, и командир заградотряда отступал восвояси, получив полторы тысячи отступного, ловко сунутые в карман.
Нина заведовала потребительским кооперативом. Хоть на нее косо посмотрели в исполкоме, но — опять же за взятку, — выдали разрешение на открытие лавки в бывшей «Бакалее» купца Петухова. На поверхности всё выглядело прилично: жители окрестных улиц скидывались деньгами и направляли артель закупщиков в хлебные губернии. А чтобы к ходокам не придирались, им выдавалась бумажка, заверенная печатями кооператива и Продовольственного комитета. Потом привезенные товары продавали в лавке, но только членам кооператива.
— Главное, соблюдай формальности, — поучал Нину дядя Гриша. — Если большевики требуют протоколов общих собраний, будут им протоколы. И устав, и отчетность, и график мытья полов. Читать наши бумаги все равно никто не станет, но они должны быть в наличии.
Это было ритуальное подчинение власти. Так дикие псы валятся на спину перед вожаком, подставляя брюхо: «Гляди, я весь твой, ешь меня». Но глаза каждого следят: чуть вожак зазевается, и его раздерут в клочья.
Нина целый день проводила в лавке: проверяла карточки и членские билеты, отсчитывала деньги и взвешивала на ржавых весах крупы. Цены в кооперативе были дороже, чем в монопольке, но почти в два раза дешевле рыночных, и в бывшей «Бакалее» всегда толпился народ. С заднего крыльца Елена кипами отпускала мешки, за которыми приходили тихие, неприметные личности в кепках и полинявших рабочих блузах.
Однажды в лавку явились милиционеры — грозные и неумолимые, как баскаки из Золотой Орды. Нина — где лаской, где жалобами уговорила их не разорять ее, а в качестве дани поставила по четверти самогону, фунту махорки и караваю хлеба из ржаной муки без примесей.
— Только вы проследите, чтобы нам никого, кроме вас, не присылали, — попросила она. — Разграбят кооператив — сами на бобах останетесь.
Теперь неподалеку от лавки всегда дежурил милиционер.
Соседи окончательно возненавидели Нину. Мало того что она женила на себе Одинцова (наверняка обманом или шантажом), мало того что водила подозрительную дружбу с председателем Продовольственного комитета и в открытую жила с прокурорским наследником — теперь она занялась спекуляцией, чтобы заработать на народном горе. Ее дом не обыскивали, к ней никого не подселили; все знали, что Нина спустила с крыльца представителя квартального комитета, когда тот потребовал людей на общественные работы. Зубная докторша Харитонова из дома напротив сама слышала, как Нина обругала его «холуем» и пообещала «пробить башку», если он сунется к ней.
Теперь графиня Одинцова во всей красе продемонстрировала свои лавочные таланты: она-то умела разжиться продовольствием во времена, когда люди таяли на глазах от недоедания. Кому война — кому мать родна...
Соседи вспомнили Нинину девичью фамилию, и теперь ее называли не иначе, как Кýпина-Продавалова.
— Вам повезло — у вас есть способности к коммерции, — вздыхали они при встрече.
Никаких способностей Нина в себе не чувствовала. Со стороны казалось, что ей всё дается легко, именно поэтому ей завидовали, но никто не хотел знать, что Нина вставала в четыре утра и ехала за Башкировские мельницы, чтобы встретить крестьян с мукой; сама переваливала мешки, чтобы побыстрее управиться; по десять часов в день стояла за прилавком, разносила подношения в милицию, в санитарный отдел, в пожарную охрану... Тряслась от страха, заискивала, лишь бы враги были довольны и слишком ленивы, чтобы вредить ей. Этому завидовать? Или тому, что ее окружала не только колючая проволока большевистских декретов, но и стена глухой ненависти?
Нина знала, что соседи будут помогать друг другу в нужде и при этом проявят чудеса великодушия, но ей все желали провала, и чем грандиознее он будет, тем лучше: «Поделом! А то ишь, заворовалась!» Однако никто из них не желал сдавать членский билет и отказываться от права покупать еду в Нининой лавке. Это изумляло больше всего: откуда такая неблагодарность?
— Что я им сделала? — спрашивала Нина у дяди Гриши.
Тот усмехался в бороду:
— Ты им причинила много зла: ты ведешь себя неправильно и, как им кажется, преуспеваешь. Раз успех на твоей стороне, значит, им его не дождаться — они-то поступают по-другому. Так что, милая моя, готовься к тому, что тебя будут ругать за каждый чих и постараются насолить тебе при первом удобном случае, чтобы справедливость наконец восторжествовала.
— Ну и как мне быть?
— У тебя есть выбор: либо оставайся собой, либо превращайся в одну из них.
На самом деле Нина давно работала как машина с оборванным приводным ремнем: второстепенные колесики еще крутились, но самое главное безжизненно застыло.
Клим пропал.
Перед отъездом он поклялся, что обязательно вернется. Раз не приехал, значит, погиб: железнодорожная катастрофа, грабители, чекисты — могло приключиться всё что угодно. И наверное, Нина уже несколько месяцев жила одна. Когда она думала об этом, то физически ощущала, как внутри все проседает и крошится. Нельзя думать... Надо отвлекаться и набивать себя надеждами.
Соседи думали, что Нина счастлива, как будто торговля в захламленной лавке была пределом ее желаний. Они считали ее богатой, но почти всю прибыль от кооператива Жора относил неведомым людям — на Белое дело. Как Нине было жалко этих истертых, вылинявших рублей! Легко давать деньги, когда ты сразу получаешь результат... Но ее пожертвования пропадали бесследно, и Нина ночами не могла уснуть, думая о том, что ей надо ограбить собственную кассу, добыть поддельные документы и отправиться в Петроград на поиски Клима.
2.
Волга разлилась и затопила Ярмарку. Нина с дядей Гришей плыли на лодке между заколоченных торговых рядов. Мертвый город — загадочный и жуткий. Тишина вокруг такая, что слышен только плеск весел. Небо пронзительно-синее, воздух чистый — заводы стоят, да и печи мало кто топит.
Нина сидела на корме и с волнением вглядывалась в выцветшие за зиму вывески: «Товарищество российско-американской резиновой мануфактуры», «Музыкальная фирма Циммермана»... Не верилось, что совсем недавно здесь гуляла нарядная толпа, дамы с зонтиками выбирали персидские ковры и кружевные воротнички на выходные платья. Все было: хрустальный ряд, ягодный, меховой, жемчужный, галантерейный, мыльный... В Главном ярмарочном доме — ювелиры: от Фаберже до Лягутяева, с его уральскими самоцветами; дальше — Китайские ряды, Бразильский пассаж, мечеть с татарскими харчевнями, лоскутный ряд, иконный, хлебный, мясной, водочный... Большевики хотели все это уничтожить: советская власть и Ярмарка — понятия несовместимые.
Дядя Гриша уморился грести на ярком солнцепеке: на груди и под мышками его рубахи темнели пятна пота.
— С Ярмарки никогда товар полностью не вывозили, — отдуваясь, сказал он. — Больно дорого... Дешевле перетащить все в верхние комнаты да рассовать по тайникам — до следующего сезона. А чтоб воры не растащили, купцы вскладчину нанимали сторожей. Нам главное знать, где что лежит: сейчас охраны нет, а хозяева — кто арестован, кто в бегах.
Дядя Гриша уговорил Нину поехать с ним на добычу: ему кто-то доложил, что в игольном ряду есть лавка с неразграбленным тайником.
— Швейные принадлежности — первый товар на деревне, — сказал он. — За хорошую стальную иголку пять фунтов муки дают, а ножницы — и того дороже.
Нина сначала сопротивлялась:
— Дядь Гриш, это кража со взломом...
— Это самоснабжение, — рассмеялся он. — Нас правительство именно к этому и призывает.
В России расхищалось все: с дверей магазинов срывали пломбы, в вагонах просверливали стенки и полы. В монопольках муку держали на пару, чтобы она побольше весила; то и дело полыхали склады — перед ревизией служащие устраивали пожары. Апофеозом грабежа стали продотряды, которые советская власть направляла в деревни — отбирать у крестьян «излишки». Излишками считалось все — от хлеба в печи до семян.
Совестливые и щепетильные не могли позволить себе ничего, кроме горестных вздохов, а дяде Грише нужно было добывать деньги на восстание — любыми путями. Оставалось только удивляться, как быстро произошел сдвиг в головах: крали все, включая старую графиню Одинцову. Пару дней назад они с Фурией Скипидаровной утащили доску, оброненную на дороге красноармейским грузовиком, и премного были довольны своим преступлением.
В затопленной швейной лавке уже кто-то похозяйничал: двери были сорваны с петель, вокруг плавали щепа и обрывки бумаги. Дядя Гриша направил лодку прямо через выломанную витрину. Внутри — ничего, кроме пузырившихся рекламных плакатов на стенах.
Причалили к лестнице.
— Пойдем посмотрим, что наверху, — скомандовал дядя Гриша.
На втором этаже было пусто. Пахло отсыревшей штукатуркой и гнилым деревом, на потолке дрожали солнечные блики. Дядя Гриша прошелся взад-вперед по скрипучим половицам и начал простукивать стены. Но звук был глухой, самый обычный.
Нина поежилась — чужая лавка, пустой город...
— Пойдем, нет тут ничего.
Но дядя Гриша не сдавался:
— Мне верный человек сказал, что есть.
У стены стояла снятая с петель дверь — замок и ручки уже кто-то отвинтил. Дядя Гриша отодвинул ее:
— Сейчас еще этот простенок проверю.
Но и там ничего не оказалось.
— Вот черт...
Дядя Гриша отступил на шаг, задел ногой дверь, и та повалилась на пол. Тонкая фанера обшивки отскочила, и Нина ахнула: внутри все было заполнено коробочками с иголками.
— Я ж тебе говорил! — захохотал дядя Гриша.
Они перенесли добычу в лодку, но стоило им выплыть на Театральную, как со стороны Бетанкуровского канала появилась другая лодка.
— Стой! — заорали сидевшие в ней мужики. — Чего везешь?
Дядя Гриша налег на весла.
— Не отвечай им, — прошептал он Нине.
— Эй, говори добром, а то сейчас догоним — перевернем вас!
— Дядь Гриш, у них две пары весел...
Мужики вошли в раж:
— Подналяжем, братцы!
Их лодка стремительно неслась по сверкающей на солнце воде, уключины скрипели. Дядя Гриша опустил весла, покопался под сиденьем и, к ужасу Нины, вытащил из вещмешка пистолет.
Звук выстрела спугнул с крыш стаю чаек. Одно из весел преследователей было разбито. Мужики онемели от испуга и изумления.
— То-то же, — проворчал дядя Гриша, сунул пистолет Нине и снова принялся грести. — Следи за ними. Если приблизятся хоть на вершок — дырявь им лодку.
Но мужики уже скрылись за поворотом Макарьевской улицы.
— Откуда у тебя оружие? — спросила Нина, с опаской разглядывая пахнущий порохом пистолет.
— Откуда-откуда... — передразнил он. — Ну что ты его на себя направляешь?! Хоть на предохранитель поставь — он заряженный! Свяжешься с вами, с бабами... В следующий раз Жорку с собой возьму.
3.
Коробки с иглами свалили в заплечные мешки и перенесли на Гребешок. Уморились, запыхались.
— Кажется, от реки до дому рукой подать, а попробуй-ка полазь в гору, — сказал дядя Гриша, утирая пот. — Есть у вас какая-нибудь ветошь — иглы чистить? А то они небось все проржавели...
Дядя Гриша усадил Нину и Елену за работу:
— Эх, девоньки, столько мы всего наменяем на эти иглы! А то из денег в деревнях принимают либо золотые монеты, либо николаевские пятисотрублевки. А керенки годятся только сундуки обклеивать, скоро их на вес будут принимать: «Взвесьте мне фунт желтеньких и полфунта зелененьких».
В комнату постучала Фурия Скипидаровна:
— Нина, вас графиня зовет.
Свекровь всегда принимала Нину в спальне, половину которой занимала огромная высокая кровать. В углу помещался величественный киот с иконами: Софья Карловна была неистова в православии.
Когда Нина вошла, графиня что-то писала, сидя за бюро с золотистым чернильным прибором.
— Добрый вечер, — произнесла Нина. — Вы хотели со мной поговорить?
Софья Карловна кивнула:
— Я видела из окна, как Григорий шел между вами и Еленой. Передайте ему, что воспитанный человек должен идти со стороны мостовой, а не между дамами.
— Передам, — вздохнула Нина. — Я могу идти?
Графиня направила на нее лорнет. Ее глаза насмешливо сверкнули.
— Вы думаете, что хорошие манеры уместны только в мирное время? Напрасно. — Она вынула из ящика стола грязный конверт и протянула его Нине. — Вот, держите: я сегодня с утра была на почте, но забыла вам передать. Это письмо от Рогова.
Наверное, нечто подобное испытывают люди, сбитые взрывной волной: звуки и предметы отбрасывает в сторону, ты не можешь вздохнуть, не можешь пошевелиться и лишь через некоторое время приходишь в себя — совсем не там, где тебя застигло ударом.
Нина сидела в кресле, держа в руке конверт с надорванными марками на швах.
— С вами все в порядке? — донесся до нее голос свекрови. — Я видела, что письмо распечатано, но служащий на почте сказал, что они получили его в таком виде.
Нина кивнула. Вынула разлинованный листок...
Это было чужое письмо: какая-то женщина просила прислать ей парусиновые туфли и готовальню.
Нина взглянула на конверт: письмо было адресовано ей, адрес был написан рукой Клима.
— Письмо подменили! — в отчаянии воскликнула она.
Софья Карловна взяла у нее конверт:
— Действительно... Вы знаете, Анна Евгеньевна мне говорила, что все письма сначала проходят перлюстрацию в ЧК. Их распределяют по сотрудникам, а те, чтобы работы было меньше, многое уничтожают.
— Письмо подменили! — повторила Нина.
— Наверное, ошиблись, сунули не туда… Скажите спасибо, что оно вообще дошло. Чекисты изымают конверты, надписанные хорошим почерком и без ошибок, потому что думают, что это признак белогвардейщины. Но теперь вы, по крайней мере, знаете, что Рогов благополучно добрался до Петрограда. Судя по штампу, письмо отправили полтора месяца назад.
Нина вырвала у нее конверт:
— Какой обратный адрес?
Но кто-то поставил липкую чашку на угол и оторвал верхний слой бумаги, можно было разобрать только «Петроград» и номер квартиры.
ГЛАВА 19
1.
El cuaderno negro, черная записная книжка
Здесь и далее практически неразборчиво, все имена и названия обозначены инициалами.
Я отправил Нине восемь писем — ответа нет. Я стою на краю этой почтовой дыры в пространстве и заглядываю в ее пасть, как Данте заглядывал в воронку ада: очень может быть, что мы навсегда потерялись в ней.
Моя приятельница Дурга, богиня анкет и скоросшивателей, разбирает по косточкам мою душу — из научно-сакрального интереса. Ей ужасно любопытно, что скрывается под маской хмурого полуиностранца, и она, как вор-домушник, подбирает ко мне ключи:
— Представьте, что ваша жизнь — это картина: что бы вы на ней нарисовали?
Все уже давно нарисовано до меня. В XVI—XVII веках был в Голландии жанр натюрморта — Vanitas: в центр помещалась смерть в виде черепа, а по краям пустяки: игральные карты — знак азарта и удовольствий, кошель с деньгами (о, господи, как мне нужны деньги!), роза — символ любви, песочные часы — уходящее время. Все это на фоне руин и с бодрящей надписью в углу: «Суета сует и ловля ветра». Собственно, из этого и состоит мое житье-бытье.
Железнодорожные билеты иностранным гражданам не продают, в особенности репортерам, которые могут нашпионить и пропечатать в газетах очередную клевету на Советы. А у меня хватило ума обозначить в документах род занятий.
Я питаюсь в маленьких неважных столовых, живу в диванной у Хитрука. Над дверью нашей квартиры приколочен сшитый из кухонных занавесок флаг Аргентины — это в некоторой степени защищает нас от проверяльщиков, или мы думаем, что защищает, потому что невозможно понять, по какой причине они являются или не являются в гости.
Мудрый Хитрук посоветовал мне добыть для Нины пропуск в оккупированную немцами Малороссию. Все, кто с помощью взяток могут доказать свое украинское происхождение, бегут туда. Говорят, немцы навели в Киеве «образцовый порядок»: в первый же день мобилизовали баб с тряпками и велели дочиста вымыть загаженный вокзал. На советско-украинской границе брезгливый унтер хворостиной регулирует движение русской толпы. Хочешь попасть в оккупационную зону — изволь посидеть в карантине: все, зараженные тифом или дизентерией, должны умереть — тогда оставшиеся в живых смогут двинуться в путь. Но чтобы добраться до благословенного карантина, требуется паспорт с визой, который стоит тысячу двести рублей. Разрешение на выезд от ЧК — еще тысяча. Дяде Антону невероятно повезло проскочить в те дни, когда запаниковавшие чиновники готовы были брать, что дают, хоть смешные пятисотрублевые взятки.
С тех пор как я поселился у Хитрука, его газету трижды закрывали. В последний раз за частушки о балтийских моряках, которые в полном составе перебрались с кораблей на бал — то есть во дворцы, где теперь размещаются флотские учреждения. Оскорбление величества налицо, так что Борис Борисович пошел изведанной дорогой: его вызвали в дом № 2 по улице Гороховой, где раньше располагалась царская охранка, а теперь — Петроградское отделение ЧК.
— У революции отсутствует чувство юмора, — сказал он, вернувшись. — А это означает, что она дура.
На следующий день Борис Борисович отправился с жалобой по комиссариатам, в которых, кстати, заседают члены правления некогда славного Союза российских журналистов. Те только руками замахали: изыди, нечистая сила! Но Хитрук все-таки снова воскрес, получив разрешение на газету через подставных лиц.
— Страна жаждет настоящей прессы, и мы ее дадим! — заявил он.
Самая большая беда — у него не хватает средств. Благотворители, не видя ощутимых результатов, начинают ссылаться на трудные времена, реклама в газете запрещена, а продажи не окупают затрат. Божественная Дурга оказалась права: Россия куда больше нуждается в практических советах, нежели в критике Совета рабочих и солдатских депутатов.
Распространители газет — бывшие чиновники, потерявшие места во время великой забастовки, стоят на каждом углу и помимо печатных изданий продают революционные банты и самодельные зажигалки. Я посмотрел на ассортимент, поговорил с торговцами: для них невыгодно связываться с оппозиционными газетами — если издание закрывают, то милиция отбирает товар. Дохода с каких-нибудь «Анекдотов» или порнографических открыток гораздо больше, чем с творений Хитрука и его компании. В России пресса любого толка настолько дискредитировала себя, что ее покупают только преданные последователи. В большевистских газетах правды нет, а оппозиционная печать не может публиковать правду: во-первых, нет достоверных сведений — корреспондентские сети полностью уничтожены; а во-вторых, за правду можно угодить на Гороховую.
Пока большевики стесняются официально зажимать свободу слова и «буржуазные» издания прикрывают под предлогом, что в стране мало бумаги: мол, ее надо распределять в зависимости от того, чьи интересы представляет газета. Так как буржуазии мало, а рабочих много, то оппозицию надо лишить права высказываться. На уличных митингах то и дело появляются ораторы, заявляющие, что «в трудный для Родины час» нельзя критиковать правительство. Уж не знаю, кто они — нанятые агенты или болваны-добровольцы, которые считают, что «наше» по определению означает «правильное».
Хитрук негодует, переживает и пьет порошки от головной боли. Он уже не знает, как «будить народ»: что еще с ним надо сделать, чтобы тот пришел в себя и хотя бы попробовал защищаться?
Борис Борисович расспрашивал меня об аргентинской печати:
— Стало быть, ваш президент Иригошен гарантировал свободу прессы?
— Ну да. И первое, что сделала пресса, — начала его клевать.
— Вот бы нам таких политиков!
Я намекнул на то, что свобода прессы в Аргентине ограничена не законом, а волей влиятельных семей, которые владеют газетами, но было поздно: Хитрук уже решил, что рай на земле существует.
Он вынужден подчиняться большевикам: если газету окончательно прикроют, то без работы останутся два десятка человек. Кроме того, неуживчивый Борис Борисович может навлечь беду не только на себя: в его квартире то и дело ночуют скрывающиеся от милиции члены кадетской партии.
У меня стойкое ощущение, что даже Бог запутался в наших делах и подал в отставку: делайте что хотите. С упорством жука-скарабея я катаю навозный шарик из возможностей и денег — эдакий древнеегипетский символ солнца и жизни. Работаю у Хитрука внештатником. Все началось с того, что я предложил ему поместить на первой полосе мою статью с крупным заголовком: «Универсальные заменители колониальных товаров — чая, кофе и пр.», чтобы привлечь интерес к газете. Борис Борисович возмутился и сказал, что не станет менять направление с остросоциального на кухонное, но я убедил его, что трудно придумать более наглядную иллюстрацию к нынешним временам. Продажи сразу подскочили. Теперь у Хитрука распоряжения Совнаркома по левую сторону, а по правую — «Рожь и пшеница в зернах: что приготовить с использованием минимума дров?». Показательно и невинно — ни один цензор не придерется.
Помимо газет Хитрук издает мои воспоминания о босяцкой юности: рецепты тегеранских голодранцев, шанхайских кули и эмигрантов Буэнос-Айреса. Выходят они на прекрасной оберточной бумаге, без обложки, отлично продаются, и, по слухам, от которых млеет тщеславное сердце автора, мои брошюрки бережно хранят и передают от отца к сыну.
Целыми днями я сижу у Дурги в швейцарской и перевожу казенные чернила на бессмертную рукопись «Поваренная книга неунывающего интеллигента». Я расспрашиваю гостей Хитрука об их способах выживания; Дурга ставит условие посетителям домоуправления: справка в обмен на толковый рецепт. У меня набралось больше десятка различных способов приготовления селедки — без жиров и овощей.
Я диктую, Дурга печатает на машинке:
— Мучная каша. Залить кипятком полстакана ржаной муки и мешать, пока не разобьются комочки.
Расхлябанный «Ундервуд» гремит, на столе подскакивают скрепки и крышка от курильницы.
— А потом? — останавливается Дурга.
— Всё, каша готова.
— Может, сахарину еще?
— Буржуйка выискалась! Ржаная мука и так сладкая. Хотя соль не помешает.
Я хожу в Публичную библиотеку и извлекаю из пыльных томов сокровенные знания: «Полезные растения и грибы нашей губернии». Для бедных мы печатаем «Суррогатный хлеб и допустимые примеси в нем», для богатых — «Леденцы, помадки и сухаро-сахар». Моя гордость и отрада: «Способы домашней выгонки» — так целомудренно называется пособие по изготовлению самогонных аппаратов. На очереди двухтомник по двенадцать страниц на книжку: «Радости влюбленных» и «Средства предохранять себя от беременности».
В мае я официально превратился из принца в нищего: большевики выпустили декрет, отменяющий право наследования — папенькино имущество перешло в достояние республики. Но я все-таки являюсь владельцем маленькой коробки из-под конфет, внутри которой спрятаны гонорары, полученные от Хитрука. Я берегу ее как зеницу ока и ношу в нагрудном кармане, который застегивается аж на три крючка.
Я обедневший царь Кощей, я чахну над златом и все еще надеюсь унести свою Василису в тридевятое царство, где ее не достанет богатырь-народ, которому лишь бы украсть чужую жену. Он, бедняга, именно так понимает молодецкую удаль.
Телеграммы от граждан не принимаются — кабель занят правительственными сообщениями. Послать в Нижний Новгород гонца, чтобы разузнал, что там и как? Потратить на это драгоценные банкноты, пропахшие давно съеденным, дореволюционным шоколадом? Но я должен торопиться, должен достать украинские документы до того, как большевики опомнятся и прикроют эту лавочку.
Насколько Дурга счастливее меня! Она верит гаданиям и способна работать на хорошем предзнаменовании, как фонарь на батарейке. А если заряд иссякнет, она тут же наново раскидает карты: что-нибудь приятное да выпадет.
Впрочем, и я много недель подряд работаю на иллюзиях. Каждую ночь, ложась спать в хитруковской диванной, я отодвигаю в сторону свое привычное не-бытие и наполняю комнату отблесками моей чудесной, страшной, невозможно счастливой зимы.
Освещенная двумя огарками ванная комната; в колонке тлеют угли. Нина хочет умыться, и я напрашиваюсь к ней в помощники. Встаю за ее спиной так, чтобы видеть в зеркале и себя, и ее. Опускаю руки в нагретую воду, провожу ладонями по ее лицу. Капля течет у нее по шее, Нина пытается вытереть ее, но я не даю. Целую эту каплю, потом излучину волос на затылке...
Кажется, что не ценил всего этого... или ценил, но не в полную силу. А теперь уже поздно: земля раздалась, и моя любовь провалилась в трещину. Я не знаю, где Нина, что с ней, жива ли она вообще? Я не знаю, правильно ли я делаю, оставаясь в Петрограде и пытаясь добыть документы. Борис Борисович говорит: «Будь у меня деньги, я бы дал вам всю сумму сразу, но вы же видите, сколько людей приходится кормить. Не отчаивайтесь. Все будет хорошо».
А отчаяние, признаться, нередко заглядывает в мою диванную. Иногда мне кажется, что уже поздно и ничего не вернуть.
2.
Клим и Хитрук ехали в типографию. Белая ночь, трамвай, хрипящий, как загнанное животное, усталая нежность к прóклятому городу, к сонным, но всегда готовым к отпору пассажирам. На стенах домов — многочисленные афиши о танцах, в том числе в бывшем Дворянском собрании. На ажурных перилах Николаевского моста — мальчишки-рыболовы.
Петроград немного похож на Буэнос-Айрес — те же прекрасные архитектурные излишества, прямые улицы и ощущение Большой воды где-то рядом. И еще — привычная жажда чуда, которое наконец изменит твою пропащую жизнь.
Вагон потряхивало на поворотах: с одной стороны дремал, взявшись за поручень, Борис Борисович, с другой — старуха о чем-то шепталась с Богом. На сиденье — икающий матрос, любитель ювелирного искусства, судя по брошкам, которыми вместо пуговиц был застегнут его бушлат.
В последнее время Клим все чаще ловил себя на нелепом, диком дежавю: всё это уже было с ним.
Он как-то говорил Нине, что жертвам и обязательствам не место в личной жизни и отношения надо сохранять лишь до тех пор, пока они приносят удовольствие. Врал, конечно, повторяя давно придуманную формулу самозащиты. Но на это у него были свои причины.
Клим никогда не рассказывал Нине, как он попал в Аргентину: слишком унизительной казалась та история. Ему было двадцать лет, он жил в Шанхае и был влюблен в китайскую танцовщицу по имени Джя-Джя. Англичанин, хозяин компании, где служил Клим, узнал, что тот собрался жениться на цветной, и поставил вопрос ребром: в его фирме не место тем, кто забывает о чести белой расы. Клим послал его к дьяволу, но в тот же день полиция Международного поселения арестовала его и силком посадила на уходящий пароход. Расисты платили капитанам судов за вывоз из Китая влюбленных ренегатов, чтобы у туземцев даже мысли не возникало о том, что они могут породниться с белыми.
Оказавшись в Буэнос-Айресе, Клим из сил выбивался, чтобы поскорее скопить деньги на обратный билет. Старался быть ироничным зубоскалом, посмеивался над собой и обстоятельствами, а на самом деле сходил с ума от тоски и злости на судьбу.
Вскоре ему прислали телеграмму: Джя-Джя устала ждать и нашла себе новую любовь — поближе и побогаче.
Клим помнил холодную мглу внутри, когда он точно так же, как сейчас, ехал в вагоне и пытался собраться с мыслями. По мышцам проносились судороги, пальцы так крепко стискивали поручень, что рука потом ныла недели две.
Он опять загнал себя в ту же ловушку и невольно боялся повторения. У любой женщины есть инстинкт — вить гнездо. Если мужчина не может обеспечить условий для этого — по любым причинам, — она разочаровывается: не столько в нем как в человеке, сколько в жизни вообще. И тогда ей хочется все поменять, взять и сломать привычную схему.
Если Нина не дождется Клима, ее не в чем будет упрекнуть. Он обещал ей помощь, а сам бросил одну в обезумевшем городе. Кому какое дело, что он выкручивает себе руки, чтобы спасти ее? Важен результат: если ты не можешь справиться с задачей, то ни на что не претендуй. Живи один и довольствуйся временными подружками, которые не вызывают в душе ничего, кроме жалости и досады. Никого другого ты не заслуживаешь.
Клим сразу не женился на Нине потому, что никогда не думал о формальностях как о чем-то значительном. Их любовь казалась такой естественной — кому и что еще надо доказывать? Только перед отъездом он понял, насколько важен был для Нины официальный брак.
Клим опять поймал себя на мысли, что ее нельзя судить по себе. Он был обитателем мегаполисов, равнодушным к соседским и родственным связям, а она всю жизнь провела в небольшом городе, в котором все держится на том, что о тебе думают кумушки в соседних дворах.
«Ты никогда ничего в ней не понимал. Если она бросит тебя, так тебе и надо — за твою беспечность, за неумение смотреть вглубь, за отсутствие здравого смысла».
Клим корежил нервы сомнениями, надсаживался, а потом все равно делал то, что задумано: ехал с Борисом Борисовичем в типографию, проверял оттиски — и надеялся, что всё не зря.
3.
В типографии было сыро, тесно и накурено. Станок в таком виде, будто его вынесли из исторического музея: он печатал только одну полосу и приводился в действие колесом-штурвалом.
Узкоплечий лысый старик колдовал над наборными кассами. Борис Борисович готов был на него молиться: когда-то тот служил в синодальной типографии, а это многое говорило о грамотности и внимательности.
На завтра у Хитрука была заготовлена «бомба»: вопреки мольбам редколлегии, он решил опубликовать отчет о выборах в местные Советы — по всей России опять побеждали меньшевики и эсеры.
— Люди не хотят большевиков! — заверял он метранпажа.
Тот усмехался:
— Эсеров и меньшевиков они тоже не хотят. Только голосовать больше не за кого — вашу-то партию к выборам не допустили. Впрочем, вы бы все равно проиграли: народ в каждом, кто носит галстук, видит сытого богача, хотя у иного крестьянина денег куда больше.
Дверь распахнулась от сильного удара, и в типографию ворвалась толпа военных:
— Встать к стене! Руки вверх!
Отпечатанные номера газеты конфисковали, матрицу уничтожили, набор рассыпали. Типографию реквизировали для нужд культурно-просветительского отдела.
Во время ареста Борис Борисович хорохорился:
— Отлично, на Гороховую на автомобиле поедем! — Но в машине все же горестно шепнул Климу: — Доигрались... Больше газеты не будет.
Клим не ответил. Во время обыска у него изъяли коробку с деньгами.
До следующего вечера их продержали в унылой комнате, похожей на больничный покой. Потом всех вместе вызвали к следователю, который был давно знаком с Хитруком.
— Поймите, Борис Борисович, если вы будете вредить советской власти, мы вас накажем. Вы сами понимаете: журналисты, издатели и писатели — это мыльные пузыри, калифы на час. Как бы беспощадно вы нас ни громили, мы закроем газету, и все — нету вас.
Работникам типографии велели на следующий день явиться на службу, а Климу — выметаться из страны в двадцать четыре часа:
— Вы для нас лицо нежелательное.
Следователь был мудр, милосерден и безукоризненно вежлив. После того как были оформлены протоколы, он даже раскланялся с арестованными:
— Всего хорошего. Я вас больше не задерживаю.
Клим сунул в карман паспорт с аннулированной визой.
4.
Когда они добрались до дома, Борис Борисович тут же засел за телефон:
— Передайте Ивану, чтобы ехал на дачу!
Клим подошел к окошку, прижался лбом к холодному стеклу.
Надо устроить себе раздвоение личности. Вот есть «Я номер один» — ему впору выброситься с пятого этажа. А есть «Я номер два» — спокойный и невозмутимый небожитель. Первому надо отдать все несчастья, второму — все силы. Второй смотрит на первого с высоты, сочувствует ему и во всем помогает. Второй — это и есть Клим Рогов. А первый — любимый домашний зверь, о котором надо заботиться. Убеди себя, что это так, иначе свихнешься. Запомни: это все происходит не с тобой.
Хитрук повесил трубку:
— Знаете, что? Пойдемте в театр — лечиться искусством.
— Я не люблю нынешние театры, — вздохнул Клим. — Раньше они пахли духами, а теперь товарищами.
Хитрук положил ладонь ему на плечо:
— Нет-нет, мы пойдем на концерт для своих.
5.
Маленький зал был набит до отказа. Сидели даже в проходах и на полу перед сценой. Пела юная девушка, очень красивая, запястья и шея в белых кружевах.
Хрустальный голос: что-то из прошлого, теперь совершенно недостижимого. Она складывала пальцы — большой со средним — и мелко водила рукой в воздухе, будто вышивая или крестя.
Казалось, не к чему стремиться
И все давно предрешено,
Но сердце продолжает биться —
Поскольку биться есть за что.
Буря восторга, зрители вскочили с мест, бешено аплодируя. Певица улыбалась — раскрасневшаяся, счастливая, не знающая, как отвечать на это внезапное, исступленное обожание.
— Браво! — кричал Борис Борисович и тянул Клима за рукав. — Ну что, плохо, да? Скажите, плохо?
— Прекрасно.
Публика долго не могла угомониться и разошлась, только когда погасли люстры. Но на полутемной мраморной лестнице кто-то начал петь «Казалось, не к чему стремиться...» и вся толпа подхватила. Голоса тихо, но мощно раскатывались под расписными сводами.
Борис Борисович совершенно растрогался:
— А ведь мы не пропали! Вы видите, что происходит? У нас можно отобрать многое, но не это.
Домой добирались пешком, долго ждали дворника у запертых ворот.
— Что это вы, господа, ноне как поздно? — басил он, гремя ключами.
В комнате белые сумерки, знакомый диван, запах выстиранной наволочки. Одеяло на плечо, повернуться на бок... В голове все еще звучала хрустальная песня.
Клим прикрыл глаза. Ну что ж, надо решаться: завтра с утра он взорвет за собой все мосты. Кое-что у него действительно нельзя отнять — он просто не отдаст.
ГЛАВА 20
1.
У таких мальчишек, как Осип Другов, была одна дорога, будто у дождевых капель, которым суждено либо высохнуть, не оставив следа, либо влиться в большую бурную реку.
Время от времени в Чукино приезжали городские парни — искать невест; они носили суконные поддевки, высокие картузы, а у одного даже имелась медная цепочка на жилете. Осип вертелся вокруг них, до всхлипа завидуя этим пролетариям — они могли каждый день ездить на неведомом трамвае.
— Батяня, Христом-Богом прошу, отпусти меня в город! — молил Осип, когда ему минул двенадцатый год. — Я на Троицу толковал с дядькой Игнатом... помнишь, он приезжал? Он сказал, что пристроит меня на завод или еще куда.
Перед отъездом Осип проснулся до петухов, но мамка, верившая в приметы, не хотела выходить из избы, пока не рассветет. Осип смотрел за окно на край черного ельника и думал, что это, верно, леший вцепился в солнце и не пускает его.
Двадцать пять верст по остывшему за ночь проселку, мимо убранных полей, церквушек и погостов. Сладкий ужас перед железной дорогой...
Сунуть в окно кассы гривенник и важно сказать:
— До самого Нижнего.
Потом сидеть на жесткой скамейке, прижав шапку и узелок к груди, и под смех пассажиров креститься при каждом свистке паровоза.
Город оглушил Осипа. Он до вечера крутился по улицам, совался к людям: «Мне б в Сормово». Над ним смеялись: «Вот дурак деревенский!» Осип действительно чувствовал, что он в сто крат хуже, глупее нарядных людей, пробегавших мимо. Хотелось домой, к мамке, на печку, и он ненавидел себя за это.
Добрые люди все-таки подсказали, как найти Сормово и дядю Игната. Тот, конечно, не обрадовался родственнику, хотя накормил и сказал спасибо за письмишко от своих. От усталости и потрясения Осип долго не мог заснуть; мысли текли то радостные, то испуганные: «Куда мне завтра? Вдруг дядя Игнат прогонит? Вдруг хлеба не добуду?» А еще коленка ныла: Осип увидел богатый экипаж, несущийся на него, — отскочил и растянулся на мостовой. Всю кожу содрал, не стала бы болячка нарывать.
Утром дядя Игнат повел Осипа на завод. Тот шел, озираясь: прокопченные домишки, в воздухе гарь, пыль, под заборами собаки дрыхнут. Пропасть была этих собак.
Завод представлялся раем, а оказался точь-в-точь преисподней: пламя негаснущих топок, раскаленный металл, грохот машин. Тут даже здоровяки к сорока пяти годам становились калеками.
В дни получки у проходной стояли бабы — ждали благоверных, чтобы не дать им пропить все деньги. Работяги чего только не придумывали: прятались за плечами товарищей, менялись одеждой, сидели до темноты в цехах — куда там! Сормовские бабы были злее мастеров, прилипчивее городового.
Осип вырос, завел себе поддевку и фуражку, привез из деревни жену. Мотя, бессловесная дура, сразу понесла, родила сына Мишку. Каждую ночь она тихо плакала от тоски по деревне. Осип отправил ее назад и иногда посылал ей деньги, чтобы она покупала что-нибудь ребятенку.
Он пробовал молиться: хотел выпросить у Господа понимание — отчего одни с жиру лопаются, а другие заживо сгорают в цехах? Но поп сказал, что так испокон веку заведено, а дурацкие вопросы задавать — грех.
Осипа подобрали большевики — как санитары раненого. Поставили на ноги, вылечили душу. Они были умные, они знали хитрую науку марксизм, которая все-все объясняла: кто виноват в бедственном положении рабочих и что надо делать, чтобы люди труда во всем мире стали жить лучше.
Осип начал ходить по цехам с корзинкой: сверху стружка, внизу листовки; рассовывал их по карманам, прятал за поддоны, один раз умудрился мастеру на спину присобачить — он полдня ходил как живая большевистская газета.
Любочка стала главным революционным завоеванием Осипа. Он не мог понять: как так получилось, что его полюбила образованная докторша? Он прятал смущение за напором, за страстными речами:
— Мы национализируем всю промышленность, ликвидируем торговлю и отменим деньги. От них, от денег, — все беды. Каждый будет обязан трудиться и по своему труду получать с государственных складов продовольствие и мануфактуру.
Особенно Осипа занимала выдумка инженера Тейлора из Америки: если машины, в которых все продумано от и до, способны создавать более качественные изделия, то, верно, и люди перестанут тиранить друг друга, если их жизнь будет хорошо спланирована. Надо бы натренировать рабочих, чтобы они действовали как автоматы: сотни чисто одетых людей маршируют в колоннах в светлые цеха и по гудку приступают к труду. Все движения четки — ни брака, ни разгильдяйства на рабочем месте...
— Это будет совсем новая жизнь! — рассказывал Осип Любочке. — Построим дома-коммуны, дела будем делать вместе, отрядами; у всех все одинаковое — и комната, и одежа, и мебеля. Никаких излишеств, никто никому не завидует, никто не подличает... Правда, хорошо придумано?
Она непонятно, непроницаемо улыбалась:
— Боюсь, мы до этого не доживем.
— Доживем, вот увидишь! — сердился Осип и тут же сконфуженно замолкал.
Ему казалось, что Любочка знает нечто такое, что ему недоступно. Больше всего он боялся ее разочарования — в себе, в революции, в партии большевиков.
В первые месяцы после переворота он повторял вслед за Лениным, что когда власть в стране перейдет от меньшинства к большинству, народ сам, с простотой и легкостью, сможет управлять государством. Но ничто не работало так, как надо: в чекисты нередко шли уголовники и душевнобольные; если трудящимся давали волю — назначали их хозяевами предприятий, — дело кончалось говорильней и развалом. Никто никого не слушал — на каждое распоряжение Военно-революционного штаба находились десять отговорок. Временами Осипу казалось, что единственное, что может заставить людей выполнять приказы, это расстрел одного-двух саботажников: вот тогда сразу все станут сознательными.
По стране начались продовольственные волнения: бунтовали, казалось бы, самые надежные. Осип ездил по заводам, увещевал, грозился — ничего не помогало: настроение было самым контрреволюционным. Стоило ему подняться на трибуну, как из толпы доносилось:
— Отобрать все комиссарские кожаные польта! Ишь, нарядились, гладкие дьяволы, а нам заплату на худой сапог не из чего сделать.
Далеко не все пролетарии воспринимали большевиков за своих. Слово «товарищ» — некогда гордое, светлое — стало предметом насмешки: «Товарищи всех кур поели».
А иногда из толпы кричали совсем уж невыносимое:
— Долой Ленина и конину! Хотим царя и свинину!
Справиться с контрреволюцией можно было только силой: нужна была армия. По заданию военкомата Осип прочесывал склады, собирал сломанное оружие, организовывал ремонтные мастерские... Насколько ему было трудно, не догадывалась даже Любочка.
Всему приходилось учиться на ходу. Мешали свои, партийные. Как только стало ясно, что большевики распределяют блага, заявления о принятии в коммунистическую партию начали подавать всякие негодяи. Товарищ Ленин велел провести чистку: половину выгнали к чертовой матери, да самые хитрые и изворотливые остались.
Кадровый голод был огромным. Иногда Осип думал: вот бы хорошо привлечь к работе таких, как Саблин! Он ненавидел его из-за Любочки, но признавал в нем твердый характер и высокий ум. Поначалу он ходил к Саблиным в гости — нарочно, чтобы подавить в себе робость и ревность. Вел себя свободно и просто, глядел в глаза, вел агитационные разговоры.
Ему хотелось высмеять Саблина за политическую близорукость, но доктор не спорил с ним. Лишь однажды позволил себе сказать (слава богу, не при Любочке):
— Все у вас, товарищ Другов, бравада и полное непонимание предмета. Вот вы шпоры нацепили, а зачем они пехотинцу?
Осип спрятал ноги под стул: было стыдно признаться, что купил шпоры на толкучке и надел для красы.
— Шпоры нужно носить умеючи, — негромко произнес доктор. — Их надевают горизонтально или слегка наклонно, и при этом низко. Если они болтаются у самой щиколотки, вы не сможете пришпорить лошадь. Покажите ногу.
Осип нехотя выдвинул сапог.
— В следующий раз берите с колесиком, а не со звездой, и чтобы небольшие были, а то вы ходите и только мебель портите. Раньше отличные шпоры продавали в магазине Горбунова — у них звон был малиновый, причем у каждой — свой. Но ваши товарищи все хорошие магазины прикрыли.
Больше Осип шпор не надевал и в дом к Саблиным не ходил: слишком велик был страх, что доктор опять выставит его дураком. Временами Осипу казалось, что он понимает, почему Любочка не хочет уходить от мужа и сваливает все на квартирный вопрос: что ни говори, Саблин был культурным человеком. А от товарища Другова ей была одна польза — срамная, греховная.
Эх, взять бы этого доктора и отправить куда подальше!
2.
Совнарком решил объявить принудительный набор в Красную армию: добровольцев было слишком мало. Осипу прибавилось забот, приходилось заниматься всем подряд — от упряжи и сапог до продовольственного вопроса.
Зажиточные крестьяне решили взять революцию измором: они нарочно прятали хлеб и ни зерна не давали в голодающие города. Как только в деревню были направлены продотряды, начались крестьянские восстания — в Васильсурском уезде, Княгининском, Сергачском...
Осип разбирал сводки, полученные с мест: везде повторялась одна картина — никто не разбирал, где кулак, где бедняк; шли от дома к дому и вычищали продовольствие, которое потом сваливали, как придется. Хлеб гнил, мясо тухло, а то, что доставлялось в город, тут же разворовывалось.
Крестьяне вытаскивали привезенные с войны обрезы и встречали продотрядчиков огнем. Чтобы унять их, иногда приходилось лупить по деревням артиллерией.
На заседании губисполкома Осип жестко поставил вопрос:
— Нужен классовый подход к отбору реквизиторов — тогда не будет злоупотреблений. В отряды записывать только своего брата, рабочего. Командирами назначать людей, исключительно преданных партии.
— Ну так вы, товарищ Другов, и поезжайте, покажите всем пример, — ответили ему.
Осип долго стоял над картой. Куда направиться? В родное Чукино? Но там кулаков — раз, два и обчелся: много ли с них возьмешь? Всё, что добудешь, уйдет на пропитание отряда.
— Давай пойдем туда, где есть хлеб, — сказал помощник, молодой и глупый Федюня.
Осип рассердился:
— Откуда я знаю — где?
Наугад ткнул в Большеельнинскую волость — кто-то из знакомых был оттуда родом и говорил, что народ там зажиточный.
Губернское бюро по организации продотрядов находилось на Малой Покровке. Перед зданием ЧК на корточках сидели парни — добровольцы-реквизиторы. Осип спросил их — кто такие? Все свои, рабочие с завода «Этна», стрельбе обучены, ходить строем умеют.
Он повел их мыться и получать обмундирование. После бани парни натянули штаны и гимнастерки, а белье спрятали в вещевые мешки.
— Это что еще за мода?! — закричал Осип.
Реквизиторы обиделись:
— Товарищ комиссар, в чем же нас похоронят, если убьют? Неужто так закопаете, без ничего? Покойников всегда в белое наряжают. Зачем же тогда выдали, если не на смерть?
Осип злился, но понимал — сам недавно таким же был: думал, что пряжка на ремне для того делается, чтобы заднице больнее было, когда по ней лупят.
Бойцам выдали по новой шинели и бараньей шапке, какие казахи носят, — других на складе не оказалось. У каждого винтовка с десятью патронами, у самого Осипа — деревянная кобура с пистолетом. Сфотографировались всем отрядом на фоне знамени, выстроились в колонну по четыре и отправились на Ромодановский вокзал. Сели на поезд; Федюня всю дорогу играл на гармони и реквизиторы плясали, кто как умел, — холода завернули собачьи.
Когда прибыли на станцию, Осип расспросил перепуганного стрелочника, где живут кулаки.
— В Утечино идите, — сказал тот. — Там мужики вредные.
До места добрались к ночи. Осип велел разойтись по избам и сказать, что они красноармейцы, отставшие от своих. Ему, Федюне и еще одному парню, рыжему Андрейке, достался крайний дом. Осип посветил спичкой — вроде ворота крепкие; значит, стрелочник не соврал: богато живут в Утечине.
Во дворе надрывался цепной пес. Осип переминался с ноги на ногу: духу не хватало, чтобы постучаться. Кулаки — народ лютый: скольких продотрядчиков уже перебили!
Бросили жребий — все равно выпало Осипу. Он вытащил из кобуры пистолет, постучал кулаком в ворота.
— Кто тута?
— Хозяин, мы красноармейцы. Трое... Переночевать бы. Еда у нас своя.
Соврал. Паек еще утром съели — фунт хлеба и котелок баланды.
Засов на воротах загромыхал. Осип вновь чиркнул спичкой: тю, дед с ухватом!
— А ну сказывай, кто ты таков: большевик или коммунист? — закричал хозяин.
— Никто, дедуля. Обычные мы.
Им постелили на полу. Дед расспрашивал про город, про войну, про цены. Поесть так и не предложил, хотя догадался, что никакой еды у постояльцев нет.
«У, мироед! — злился Осип. — Ну ничего, мы с тобой завтра потолкуем». В брюхе бурчало на всю избу.
— А ружья-то ваши не стреляют? — беспокоилась молодуха на печке. — Такие же раз попросились — у одного ружье как вдарит середь ночи!
Политика хозяев не интересовала; только мальчонка — судя по голосу, лет семи — десяти — спросил, правда ли, что царя в ссылку увезли.
Когда хозяева засвистели носами, Федюня придвинулся к Осипу:
— Я когда до ветру бегал, слышал, как корова вздыхала, да, кажется, не одна. Богато живут!
Осип толкнул его:
— Помалкивай.
Утром дед уехал в поле — лошадь у него имелась. Хозяйка угостила реквизиторов молоком и отрезала по куску черствого хлеба. Осип озирался по углам: изба была не такой просторной, как ему показалось. Но двор крытый, в саду — яблони. Ох, голову сломаешь, как тут приступать к изъятию!
Осип начал рассказывать о голодающих рабочих. Хозяйка пряла, слушала молча, только веретено жужжало на полу. Ее мальчик, — ладный, светлоголовый — чинил рыболовную сеть и все косился на Федюнину гармонь. Он уже пытался подобраться к ней, но мать его шугнула.
— Супруг-то мой, Степан Егорыч, на войне сгинул, — сказала хозяйка. — Может такое быть, чтоб он в плену обретался? У Меланьи сын без вести пропал, а потом письмо пришло, на Вербной неделе сам возвернулся. Только уж не работник он теперь, без руки-то...
Надо было приступать. Осип поднялся с лавки; глядя на него, Андрейка с Федюней тоже вскочили. Но тут с улицы раздался истошный женский вопль...
Андрейка выстрелом снял мужика, вздумавшего бить в набат — в подвешенный к дереву рельс. Федюня стал выводить со двора козу, хозяйка пырнула его вилами в бок. Осип достал наган, пальнул...
— Маманя!!! — крикнул белоголовый мальчик.
Выворачивали мешки с зерном из амбаров, хватали разбегавшихся кур, выносили из погребов кадушки с соленьями. Деревня в ужасе выла: «Не губи, барин!»
Осип сам не мог понять, как так получилось. Ведь шли с твердым намерением брать только излишки, блюсти пролетарскую честь, быть жесткими, но справедливыми.
— Нет таких порядков, чтобы хлеб отнимать, ежели я его сам сеял-убирал! — рвался к Осипу чернобородый мужик.
Бойцы держали его за локти, чтобы он не вцепился комиссару в горло. Осип ударил его в челюсть:
— Как же, сам ты сеял! Мироед толстобрюхий!
В доме у мужика имелась мануфактура — сапоги, валенки, — хоть торговлю открывай. В саду нашли прикрытую дерном яму — трава на ней пожухла, по тому и определили, что внизу тайник с зерном.
Столетняя старуха — сгорбленная, в черном платке — смотрела, как реквизиторы волокли за шеи бьющихся гусей.
— Воры поганые! — крикнула она, ткнув в Осипа длинным кривым пальцем.
— Избу спалю! — заорал он в ответ.
Почему не оставили ни одного дома нетронутым? Потому что вся деревня была врагом и ее надо было победить, сломать, подчинить своей воле. Потому что собрали до обидного мало — все казалось, что в Утечине есть еще схроны. Нужно было оправдаться перед собой: стреляли и били не просто так, не ради себя, а чтобы сделать великое дело — накормить голодных.
Но накормить Сормово можно было только разорив Утечино и окрестные деревни. Впрочем, тамошних кто-то предупредил, и крестьяне спрятались в лесу — вместе со скотиной и всеми припасами.
Осип пошел за большевиками, чтобы стать избавителем, нести освобождение людям труда, а его называли «барином» или «вором». Одно было объяснение — эти дураки деревенские не понимали важности момента: того, что если не накормить сейчас города, то потом уже некому будет вступиться за народ, за ту самую черную полусгнившую старуху. Вернутся помещики, вернутся фабриканты — и снова все будет как при царе.
Крестьяне думали, что раз революция дала им волю, значит, теперь у них нет обязательств перед государством. Им, погрязшим в столетнем невежестве, ничего не надо было от города, и как только их лишили права торговать на базаре — они начали перегонять хлеб на самогон. Из Москвы шли распоряжения о том, что самогонщиков надо немедленно расстреливать, но в Утечине мужики вскладчину купили аппарат: повинны были все. Что, целую деревню расстрелять?
Исступление, кровавая пелена, умопомешательство... Осип созвал сельский сход:
— Узнаю, что вы вместо того, чтобы сдавать излишки государству, спекулируете или водку делаете, взорву мельницу. Понятно?
— Да как же?! Да где тогда муку молоть?
Осип велел закопать мертвых без отпевания и снарядить подводы, чтобы отвезти продовольствие на станцию.
Одноглазый возчик, желая подластиться к Осипу, всю дорогу вздыхал:
— Народ у нас такой... Декрет из уезда пришлют, а они из него козьи ножки вертят.
Осип молча шел рядом с телегой, нарочно старался, чтобы ремень от Федюниной винтовки попадал на голую кожу у расстегнутого ворота: чтобы навредить себе, растереть похуже.
— Ты, начальник, случаем не из Пензы? — не унимался возчик.
— Из Нижнего.
— Сын сказывал, что в Пензе стоит эшелон с какими-то чеками — бывшими военнопленными...
— Не с чеками, а с чехами, — поправил Осип. — Их австрийцы мобилизовали и бросили против русских, только они не хотели с нами воевать и сдавались в плен. Мы ж одной, славянской крови.
Возчик обрадовался, что суровый большевик поддержал разговор:
— Во-во! Я когда с войны возвращался, видел их: им Временное правительство ружья и паек выдало, чтобы они теперь на нашей стороне с немчурой воевали.
Осипу доводилось слышать о чехах: из них сформировали трехдивизионный корпус и решили отправить через Америку на Западный фронт. Но из-за обычной русской волокиты дело затянулось, и эшелоны застряли по станциям от Поволжья до Японского моря. После переворота никто не знал, что с ними делать: сорок тысяч иностранных солдат были опасной силой.
— Так что тебе сын набрехал? — спросил Осип возчика.
— Ваши хотели их разоружить от греха подальше, а они возьми и взбунтуйся. Испугались, что их по мирному договору сдадут Германии, а там уж целоваться с ними не станут — расстреляют как изменников.
В Нижнем известие о восстании чехословацкого корпуса подтвердили. Военкомат лихорадило: надо было срочно формировать отряды для подавления бунта.
Возвращению Осипа обрадовались, напечатали о нем большую статью в газете, подарили портсигар с какими-то буквами в завитках. А он ни о чем не мог думать, кроме застреленной бабы, черной старухи и покорных, но люто ненавидящих его мужиках.
3.
Через три дня Любочка отыскала Осипа в бывшей семинарской гардеробной, среди сваленных как попало парт. Он сидел, уронив голову в руки. Рядом на полу стояла бутылка водки.
— Пойдем, — позвала Любочка. — Будем тебя выхаживать.
Осип посмотрел на нее кровяными глазами:
— Я бабу застрелил...
— Пойдем, тебе выспаться надо. И не вини себя: это война.
Осип не давался:
— На войне стреляют в солдат, а мы — против безоружных...
Любочка замолчала, отступила на шаг.
— Так, милый друг, — сказала она сурово, — больше никакой водки, понял? Я с тобой, пьяным, возиться не буду. Либо веди себя как мужчина, либо...
Осип вытер лицо рукавом:
— Прости, Любочка... Не будет больше соплей.
Она свела его во двор, усадила на извозчика, но велела ему ехать не в казарму и даже не на Ильинку, а в терем своего отца:
— Я добилась, чтобы папин дом признали памятником старины. Революционные вдовы так его загадили, что Комиссия по делам культуры выставила их взашей, а меня назначила хранительницей. Так что будем жить там.
ГЛАВА 21
1.
У Клима оставался только один выход: получить советский паспорт. Хитрук назвал это полным идиотизмом, но все же вместе с Дургой подтвердил его личность, когда в Смольном потребовали соответствующую бумагу.
Если для выезда из страны нужны были тысячные взятки, прием в российские граждане обходился почти бесплатно и почти безболезненно. если не считать нудных очередей. Мировая революция все никак не начиналась, и большевикам приходилось довольствоваться ее усеченным вариантом: в Советскую Россию съезжались революционеры-романтики, чтобы принять участие в строительстве новой жизни. Их было немного: большинство просителей составляли немецкие, австрийские и венгерские военнопленные, которым гораздо выгоднее было оставаться в России на приятных должностях, нежели возвращаться домой и снова идти на фронт — воевать против англичан и французов.
Клим подал заявление в исполком и зарегистрировался в Комиссариате внутренних дел; оставалась последняя дверь по ведомству Наркоминдела, где надо было сдать аргентинский паспорт.
Ждали в заплеванной, но все еще роскошной приемной. Дверь в Бюро международной революционной пропаганды то и дело открывалась — там американские социалисты на деньги русского правительства готовили агитационные материалы для немецких солдат. На подоконниках и под стульями валялся конечный продукт — газета Die Fackel.
Дверь с надписью «Учет иностранных граждан» раскрывалась раз в полчаса. На полу, вытянув ноги, сидели заросшие бородами военнопленные и несколько десятков китайцев, одетых в драные подпоясанные халаты.
— Вы откуда? — спросил Клим по-шанхайски.
Те в изумлении уставились на него: видно, никогда не встречали белого, который знает китайские диалекты. Большегубый лохматый парень вскочил, поклонился:
— Меня зовут Хэ, моя мать из провинции Цзянсу. А остальные не говорят по-шанхайски, они с севера.
Худо-бедно объяснились. Два года назад китайцы приехали на строительство Мурманской железной дороги: в России не хватало рабочих, и русские купцы, осевшие в Китае, прислали артели босяков, собранных по деревням. После большевистского переворота китайцам перестали платить и они перебрались в Петроград.
Из двери «Учет иностранных граждан» вышел узкоплечий, очень худой молодой человек, похожий на цыганенка. Он посмотрел на притихшую очередь, потоптался на месте:
— Угнетенные трудящиеся Китая, прошу следовать за мной!
Он подошел к одному из китайцев, хотел взять его за руку, но тот в испуге отпрянул.
— Он хочет, чтобы вы пошли с ним, — перевел Клим.
— Вы понимаете по-ихнему? — воскликнул цыганенок. — Слушайте, вы мне нужны!
— У меня очередь в кабинет...
— Я вам все устрою без очереди. Хлеба дам буханку — хотите? И сала, и чая... — Он протянул Климу тощую волосатую лапку: — Я Леша Пухов, мне поручено создать пролетарский отряд из лиц желтой расы.
2.
Пухов привел смущенных китайцев в огромный зал с хрустальными люстрами.
— Попросите их усаживаться поудобнее, — сказал он Климу. — Сейчас у нас будет митинг, а потом перейдем к организационной части. — Он достал из кармана бумагу и принялся читать: — Революционные братья китайцы! Кто за освобождение порабощенных, кто за защиту власти рабочих и крестьян — иди к нам, в ряды Красной армии, в ее китайский батальон!
Клим понятия не имел, как по-шанхайски будет «товарищ», «порабощенный» и уж тем более «батальон», и пересказывал общий смысл: Леша Пухов даст китайцам еды и денег, если они будут делать то, что он скажет. Хэ переводил дальше на какой-то северный диалект.
— Революция творит чудеса! — распалялся Леша. — Под желтой кожей течет красная кровь, в желтой груди бьется мужественное сердце в один такт с мировым пролетариатом! Прошу всех записываться в отряд: подходить по одному и заполнять анкету...
— Вы что, думаете, они грамотные? — усмехнулся Клим.
— Тогда пусть они вам диктуют, а вы пишите сразу по-русски. Знаете, я совсем забыл: у нас же подсолнечное масло есть. Я вам дам еще и масла.
Клим записывал истории из китайской жизни:
Янь Дэхай, кажется, тридцать лет, но он не уверен. Родился в провинции Гирин, родители рано умерли. Пас коров и лошадей. Поехал по сговору с односельчанами в Россию строить железную дорогу. В Петрограде с марта 1918 года, зарабатывал на жизнь изготовлением бумажных занавесок.
— Если в большом листе пробить дырки, то получается узор, — пояснил Янь Дэхай. — Бедным русским женщинам не купить настоящие тюлевые занавески, а бумажные — почти такие же красивые. Только они желтеют быстро и их не постираешь.
Ля Цзехен, двадцать семь лет. Родился в провинции Шаньдун. Работал на немецких угольных шахтах, потом завербовался к русским. Подрядчик прислал солдат, которые прикладами и пинками объясняли, что надо делать. Кормили черным хлебом. От такой жизни Ля Цзехен сбежал и устроился на резиновую фабрику «Треугольник» в Петрограде. Но там удалось поработать всего три месяца: фабричный комитет денег не выдавал, так что ходить в цех не имело смысла...
Распустив китайцев по домам, Леша Пухов долго читал биографии своих будущих бойцов.
— Вот подлая жизнь! — в сердцах воскликнул он. — И ведь какой эксплуатации их подвергали! Там, где русский получал три рубля в день, китайцам давали полтора. Никакой судебной защиты, за протесты тут же увольняли... И куда китаец пойдет жаловаться?
Клим кивал и напряженно поглядывал за окно. Двадцать четыре часа с момента аннулирования визы прошло, в отдел по учету иностранцев он не попал и теперь подлежал немедленному аресту.
— У нас по статистике около четырех миллионов иностранных граждан, — болтал Леша Пухов. — Половина из них — военнопленные, а остальные — переселенцы и отходники чуть ли не со всего света. Все они люди труда и уже организованы в коммуны благодаря своим национальным корням. Из них получаются самые надежные пролетарские бойцы: в ноябре мы создали финский отряд Красной гвардии, латышские стрелки — отличные помощники ЧК.
— Я наслышан, — невесело усмехнулся Клим.
— Вот видите! — воскликнул Леша. — Теперь нам надо сделать военную часть из китайцев. Их в Петрограде не меньше пяти тысяч, живут они в полуразвалившихся бараках, в невообразимой грязи и скученности; почти никто не имеет официальной работы. В милицию уже поступали заявления о разбойных нападениях и изнасилованиях. У них на барак в пятьсот человек приходится девять общих женщин — представляете? А китайцы ж все молодые, им всем надо... ну, сами понимаете... Но если у человека нет денег не то что жениться, а даже в кино девушку сводить, что ему остается?
— Все правильно: изнасиловать кого-нибудь. — Клим поднялся. — Извините, но мне надо идти.
— Ах да! — спохватился Леша. — Я сейчас расплачусь с вами.
Он отвел Клима в кабинет, чуть ли не доверху заставленный ящиками с маркировкой «Красный Крест».
— Провизию приходится на рабочем месте хранить, — пояснил Леша. — Это паек для наших китайцев. Видите, все уже готово: завтра приступим к обучению. А зачем вы в очереди стояли? Вам документы требуются?
Клим описал ему свое положение.
— Ну что за ерунда! — воскликнул Пухов. — С какой это радости ЧК аннулирует вашу визу? Это вообще не их дело, а Наркомата по иностранным делам. Я отведу вас к товарищу Залкинду, он сейчас все организует.
— А если он не согласится помочь мне?
— Согласится. Если надо, то курьера и в Смольный, и на Гороховую отправим. Вы должны остаться в Петрограде, а то как я завтра буду с моими китайцами говорить?
У Клима забилось сердце.
— А вы можете вызвать сюда мою невесту? Ей местные власти запретили выезжать из Нижнего Новгорода.
Пухов скривился:
— Э-э... Понимаете, в провинции губисполкомы творят все что им заблагорассудится, и у нас пока нет возможности приструнить их.
— Я бы мог сам съездить в Нижний.
Пухов замотал головой:
— Вы мне тут нужны! Китайский отряд после подготовительного курса направится в Москву, в распоряжение ЧК. Учеба займет всего два месяца, а потом, если хотите, я организую вам командировку в ваш Новгород... или как там его? Но вы должны показать себя с хорошей стороны.
Климу предлагали стать переводчиком в отряде карателей.
— Согласен, — кивнул он. — Я могу попросить об услуге? Мне нужно отправить телеграмму в Нижний, и чтобы ее вручили непосредственно адресату и обязательно прислали ответ.
Пухов рассмеялся:
— Тоже мне услуга! Телеграмму мы прямо сейчас отправим — у нас телеграфист круглосуточно дежурит.
Он посоветовал Климу не сдавать аргентинский паспорт.
— Началась всеобщая мобилизация, — предупредил Пухов, — и вы тут же попадете в армию, придется оттуда вас выуживать. Лучше мы вам визу продлим — эдак всем проще будет.
3.
Потеряв газету, Хитрук ходил по квартире бессонный, тяжелый, нервный. Редакция его постепенно разбежалась: кто-то уехал в деревню, кто-то на Украину, кто-то в Финляндию. Времена удалых газетных набегов ушли безвозвратно.
Эсеры то ли с отчаяния, то ли по глупости застрелили немецкого посла, выражая тем самым протест против позорного Брестского мира. Попытались поднять игрушечное восстание — дело кончилось арестами: при этом могли схватить не только эсера, но и любого, заподозренного в сопротивлении властям. Но на квартире у Хитрука по-прежнему собирались члены кадетской партии и что-то обсуждали при закрытых дверях. Клим намеренно не расспрашивал о подробностях, чтобы ничего не знать и по неосторожности не навредить Борису Борисовичу.
Хитрук тоже не вдавался в дела Клима, но догадывался, что тот пошел на сделку с большевиками, раз ему позволили остаться в России без смены гражданства. Да и провизия, полученная от Леши Пухова, выдавала.
Хитрук больше не звал Клима поиграть в шахматы, смотрел косо и, когда они оставались вдвоем, долго не мог придумать, о чем заговорить. Но все это было неважно: Клим наконец получил весточку от Нины. До нее не дошло ни одно из его писем, но главное — она была жива и здорова. Клим телеграфировал ей, что приедет в начале августа: Пухов пообещал ему добыть все необходимые для путешествия документы — от железнодорожного билета до пропуска от ЧК, без которого теперь нельзя было шагу ступить. Как быть дальше, Клим не придумал, но единственное, что его интересовало на данный момент, — это возвращение к Нине.
Каждое утро он являлся в гостиницу «Астория», где жил Пухов. Шофер подгонял к крыльцу черный лаковый автомобиль, и они неслись по заросшим травой пустынным улицам к казармам Гренадерского полка, где временно расположили китайцев.
Клим держался отстраненно от Пухова с его помощниками — нанятыми за паек бывшими унтер-офицерами. Те недолюбливали его после того, как выяснилось, что только двадцать новобранцев из трехсот понимали шанхайский диалект, а остальным должен был переводить Хэ. При этом ни Клим, ни Хэ не знали военных терминов, и все приходилось объяснять на пальцах.
— Нету у меня других переводчиков! — сердился Леша Пухов. — Мы уже везде побывали — и в университете, и в Академии наук. Если кто и знает китайские языки, так отказывается сотрудничать с нами.
Он с тоской глядел на своих вояк — кто был в халате, кто в тельняшке, кто только в драных штанах.
— Ох, солдаты революции, мать вашу! — вздыхал он.
Постепенно китайцы заучили, как по-русски будет «стройся», «шагом марш» и «ура». Но они не узнавали командиров — все белые для них были на одно лицо. Часовые даже Пухова останавливали: «Не хади!» — и только потом соображали, что перед ними комиссар Ле Ша. Имя его каждый раз вызывало ухмылки на лицах: как догадался Клим, «ле ша» означало что-то вроде дурака.
Инструкторы допоздна мучили новобранцев перебежками, прицеливанием и стрельбой. Вскоре из Москвы прислали телеграмму и потребовали, чтобы отряд был преобразован в «летучий»: теперь азиатских товарищей надо было обучать верховой езде.
Во дворе гренадерских казарм стал появляться воинственный казак с огромными седыми усами. Он торжественно проезжал на вороном коне мимо пешего строя:
— Смотреть на меня и учиться! — И галопом несся к соломенному чучелу. Взмах шашкой, гортанное «ась!», и чучело валилось, разрубленное пополам.
Китайцы восхищенно переглядывались и через Хэ передавали Климу, что такая наука очень им по душе. Но в отряде на пятерых приходилась одна зазубренная сабля, а лошадей вовсе не было, так что скакать до чучела приходилось на своих двоих, да и то по очереди.
Клим возвращался домой не раньше девяти — усталый, осипший. Хмуро здоровался с поджидавшей на лестнице Дургой.
— Что, книжек больше писать не будем? — спрашивала она. — Есть отличная идея: «Исстребление паразитов в домах и учреждениях».
Клим качал головой:
— Цензура не пропустит. Сразу заподозрит политический намек.
Он поднимался на пятый этаж, а снизу по полутемным пролетам неслось:
— А как насчет «Образцов заявлений и жалоб на все случаи жизни»?
Клим входил в квартиру, отдавал кухарке мешок с провизией и прятался у себя в диванной. На стене висел вырезанный из газеты календарь, и Клим каждый вечер зачеркивал один день — не сегодняшний, а завтрашний, чтобы создать иллюзию, что ждать осталось чуть меньше.
ГЛАВА 22
1.
Бывает внезапное счастье — отмена приговора, чудесное исцеление, выигрыш в лотерею... Нина получила телеграмму от Клима. Она показывала ее Елене, Жоре и дяде Грише, перечитывала и хохотала:
— А вы говорили, что он меня бросил! Еще ругать смели...
— Все равно негоже было пускать его в дом, — ворчал дядя Гриша. — Срам на всю губернию!
Нина из озорства наклонялась к нему и шептала:
— А ты сам разве не таскался к Варваре до женитьбы? Таскался — она мне говорила.
— Так я мужчина, а ты баба и должна скромность блюсти!
— Варваре это скажи: она тебя сковородкой побьет.
Дядя Гриша хватался за голову:
— Ну молодежь пошла — ни стыда ни совести!
Вечерами Нина кружила, босая, по спальне, бросалась к зеркалу — рассматривала себя: хороша ли? Не изменилась с тех пор, как Клим уехал? Запрыгивала коленями на кровать и, раскинув руки, бросалась в подушки.
Былые страдания по поводу «а что скажут соседи?» теперь казались несусветной глупостью: какая разница, что о тебе думают люди, которых ты не уважаешь? Она любила Клима и своих родных и готова была тратить время только на них.
Она совсем сдружилась с братом и Еленой; им нравилось садиться на маленький диванчик в библиотеке, чтоб было тесно и неудобно, но хорошо оттого, что они вместе. Гуляли в Александровском саду, ходили в синематограф, но глядели не столько на экран, сколько на публику и сдавленно хихикали в самых патетических местах.
Копались в огороде, разведенном под окнами, и очень гордились своими огурцами и редиской; стояли за кооперативным прилавком и по заранее условленному паролю отпускали неучтенный товар — от сухого молока до гвоздей. Им несказанно везло: их ни разу не ловили, даже не останавливали на улице для проверки документов. В отличие от многих, они были сыты и не болели.
После восстания чехословацкого корпуса Россия зажглась от края до края. Бунтовали крестьяне, на юге красных громили казаки и Добровольческая армия, в Поволжье и вдоль Транссибирской магистрали дрались чехи. Переворот в Нижнем был назначен на конец августа. Немыслимый, непередаваемый восторг и вдохновение!
Оставалось одно «но» — Багровы все еще сидели в остроге. Нина, Елена и Жора чего только не делали, чтобы вызволить их: но ни ходатайство от Союза высших служащих Волжского бассейна, ни справки из отдела здравоохранения не помогали.
— Ничего, недолго ждать осталось, — говорил Жора. — Самое большее — месяц.
2.
Любочка ушла от Саблина, но время от времени появлялась на Ильинке. Он не мог понять, что ей надо: то ли она хотела знать, как у него дела, то ли проверяла, не остыл ли он, не нашел ли другую женщину?
Всякий раз Саблин сводил разговор на политику, чтобы не говорить о себе.
— Любочка, это правда, что в Самаре объявилось новое правительство — Комитет Учредительного собрания? Что же будет с вашим военкоматом, если белогвардейцы доберутся до Нижнего?
Любочка злилась:
— Это вранье!
— Неужели? — Саблин цокал языком. — Вот посмотри сегодняшнюю газету: «Все на борьбу с Комучем!» Ты бы позвонила куда следует, пожаловались — нельзя же печатать заведомую неправду! А то, что чехи взяли Уфу, — тоже вранье?
Любочка сердилась и убегала, оставляя Саблина в злорадном предвкушении: ну, скоро товарищу Другову достанется на орехи!
Приходя в больницу, Саблин первым делом отыскивал Жору, который теперь служил санитаром в хирургическом отделении:
— Ну что? Как там?
— Белые с союзниками-чехами взяли Симбирск и двигаются вверх по Волге! — восторженно шептал Купин.
Подготовка к восстанию шла полным ходом. В Старо-Ярмарочном соборе был устроен склад оружия, Саблин организовал по квартирам несколько медицинских пунктов для принятия раненых.
Он стал частым гостем на Гребешке, и теперь ему было странно, что он подозревал Нину Одинцову в сговоре с Любочкой. Нина тоже была из «бывших» — так теперь называли людей, которые не просто существовали, а кем-то были.
Чувствуя приближение конца, большевики совсем озверели. Жора рассказал обомлевшему Саблину, что в Екатеринбурге расстреляли царскую семью, включая великих княжон и тринадцатилетнего наследника.
Вскоре слух об этом растекся по больнице. Никто не выказывал жалости или сострадания. Большинство ограничилось малопонятным «М-да... доплясался государь-император», а кое-кто, не стесняясь, злорадствовал: «Поделом Николашке».
Город лихорадило. На заборах появились громадные афиши, призывающие речников вступать в ряды Волжской военной флотилии. В Кунавино и на Ярмарке замелькали матросские бескозырки с названиями невиданных на Волге кораблей. Черноморский флот затопили под Новороссийском, чтобы не передавать немцам, как оно полагалось по Брестскому договору, и «пешеходных» моряков прислали в Нижний Новгород. В Сормове и на Борской стороне для них переделывали пароходы — из торговых в боевые.
Утром 27 июля в дом Саблина постучали два красноармейца:
— Собирайтесь. Вас велено доставить в штаб укомплектования флотилии.
В штабе ему объяснили, что он назначен начальником госпиталя и завтра отбывает на фронт — на новой канонерской лодке, переделанной из буксира «Барыня». Саблин кричал, что не хочет и не может служить: у него повреждена нога, — но комиссар, ясноглазый мускулистый жеребец, сказал, что ему недосуг препираться и он в два счета расстреляет Саблина, если тот вздумает мешать его работе.
3.
Нина расхрабрилась и разрешила брату приглашать к себе друзей-поэтов. По вечерам на Гребешке читали стихи и пели под гитару. Иногда устраивали азартные бои в подкидного дурака — на собственные стихи с автографами: всем нравилось думать, что когда-нибудь они будут цениться на вес золота. Шум стоял такой, что приходила Фурия Скипидаровна и ругалась.
Елена показывала карточные фокусы, которым ее научил Клим. Жора на бис читал эпитафию, сочиненную для Любочки:
Свое последнее желанье
Ты не успела огласить.
Мы постарались положить
В твой гроб все то, что ты любила:
Портфель из кожи крокодила,
Кусок лавандового мыла,
Конфеты, папиросы, сало,
Помаду, туфли, одеяло,
Икру, вино, лавровый лист —
Не влез лишь Осип-коммунист.
Как жаль, что скромная могила
Всех удовольствий не вместила.
Поэты засиделись до ночи. Жора затронул интересную тему — «Классификация девушек»:
— Первой по списку идет «Белая королева» — она загадочна и прекрасна...
— Из бывших, разумеется, — подсказал Коля Рукавицын. — Она может одеться нищенкой, но настоящий рыцарь всегда поймет что к чему.
Жора согласно кивнул:
— Следом идет «Красна девица». Она носится по черному-черному городу, в котором нет электричества, на черном-черном реквизированном авто... В черном-черном кожаном плаще, с черным-черным наганом в руках. Красной она называется вовсе не по красоте, а по партбилету.
Горели свечи, на стенах шевелились вихрастые тени; подвески на люстре тихонько покачивались от сквозняка — было жарко и Нина открыла окна (чего из осторожности делать не следовало).
«Жертва революции» — упадочная барышня. Любит негодяев и кокаин, ждет конца света, служит в каком-нибудь ведомстве музой, так как больше ничего не умеет делать.
«Ломовой ослик» — покорно тянет лямку, не жалуется, плачет, когда ругают, испуганно моргает, когда хвалят. Обедает ботвой, легко дрессируется и размножается.
Жора хотел рассказать еще про «Крысу канцелярскую, обыкновенную», но тут раздался стук в дверь. Все замерли, переглянулись. Нина быстро задула свечи и на цыпочках подкралась к окну:
— Вроде здесь никого нет...
В дверь снова забарабанили.
— Так, быстро все уходите через окно! — распорядился Жора. — Я пойду посмотрю, кто это.
Поэты один за другим перебрались через подоконник и прямо по грядкам побежали вниз по откосу. Кто-то упал, чертыхнулся. Нина с Еленой завернули в скатерть остатки угощения, сунули все под диван и спустили плед до пола — будто и не было никаких гостей. Любая сходка в буржуазном доме приравнивалась к политическому собранию — доказывай потом, что на повестке не стояло ничего, кроме песен и стихов.
Нина с Еленой прислушивались к голосам в прихожей. Шаги, скрип дверной ручки... В комнату вошли Жора и Саблин.
— Варфоломей Иванович, вы?! Что случилось?
Елена зажгла свечу, и пламя озарило бескровное лицо Саблина.
— Меня призвали в Красную армию... И вы, наверное, не знаете: «Барыню» отыскали...
— Нашу «Барыню»? — переспросил Жора. Это было лучшее из судов Никанора Багрова.
— Да.
— Куда же вас направляют? — испуганно спросила Нина.
— В Казань. Там будет организован полевой госпиталь. Под Симбирском идут бои, много раненых. Комиссар Маркин пригрозил мне расстрелом, если я откажусь.
4.
— Я не отдам «Барыню», — шепнула Елена Жоре.
Судовладельцы все лето воевали с губисполкомом, пытаясь уберечь пароходы от национализации: отказывались передавать документы, занижали мощность двигателей и тоннаж, нарочно запутывали дела, пуская хлебные баржи под перевозку дров и камня, а «дровянки» — для погрузки хлеба. Но дело кончилось плохо: на одном из пароходов был застрелен капитан — в назидание остальным. Тогда Союз судовладельцев втайне решил передать уцелевшие суда подполковнику Каппелю, который возглавлял вооруженные силы белых на Волге.
«Барыню» действительно нельзя было оставлять большевикам. Она была одним из самых быстроходных судов. Ее построили три года назад и вместо парового она имела дизельный двигатель. Багров несколько раз приглашал Жору покататься: это был корабль будущего.
Пока Нина расспрашивала Саблина о подробностях, Жора с Еленой потихоньку выскользнули из дома. Тропами, через кусты, они спустились к Нижне-Окской набережной, где рядом с водонасосной станцией жил Постромкин, лоцман, служивший у Багрова.
Жора оглядел пустынную улицу: никого. Шмыгнули в подворотню, постучали в окно.
— Кто тут?
— Постромкин, это я! — прошептала Елена. — Впусти нас!
Семейство лоцмана жило в маленькой двухкомнатной квартире.
— Ступайте на кухню, — проговорил он, передавая Жоре коптилку. — Мои все спят, так что тихо.
Сели вокруг изрезанного ножами стола.
— Ну, что у вас? — спросил Постромкин. Он был в одних кальсонах; на заросшей жирной груди поблескивал медный крестик. Елена не знала, куда глаза девать, — стеснялась.
Жора пересказал все, что слышал от Саблина.
— Знаю, — хмуро сказал Постромкин. — Всех наших мобилизовали: и ваняев, и водолива , и старшего механика, и меня...
— Неужели пойдете? — ахнула Елена.
— Бабу мою, сказали, расстреляют, если не пойду.
— Надо сжечь «Барыню»! — твердо сказал Жора. — Облить борта керосином... Где она стоит?
— Да тут и стоит — напротив извозчичьей биржи.
— Охрана есть?
— А то!
Жора помолчал, думая.
— Нам потребуется лодка и керосин, — наконец сказал он. — Подплывем со стороны реки...
Постромкин взглянул на него оторопело:
— Ну, ты отчаянный!..
Елена взяла Жору за руку, стиснула его ладонь:
— Постромкин, мы сами все сделаем: помоги нам!
Тот ушел и вернулся уже одетым:
— Сидите здесь — я сейчас буду.
5.
Его не было больше часа.
— А он точно надежный? — спросил Жора.
Елена возмущенно вскинула брови:
— Они с отцом вместе бурлаками ходили по Волге. Такие тяжести перетаскивали — уму непостижимо. В этих артелях люди как братья становились: по-другому нельзя, когда на человека по двести пудов груза приходится.
Жора обнял Елену, поцеловал в мягкие волосы.
— Товарищ, верь: взорвется порох,
За всё расплатимся сполна,
И в милицейских протоколах
Напишут наши имена!
Елена засмеялась и вдруг прервалась: на пороге появилась босая простоволосая женщина в длинной рубахе.
— Дети... Ведь совсем дети! — запричитала она. — Он в ЧК побежал, ирод-то мой, сдать вас решил! Уматывайте отседова!
ГЛАВА 23
1.
— Война, товарищ Рогов! — взволнованно закричал Леша Пухов. — Нас включили в состав Второго Петроградского полка: в четверг выступаем в направлении Казани. Поедем на военном транспорте «Нахимовец», через Мариинскую систему. Вы с нами, так что собирайтесь.
Путь на Казань шел через Нижний Новгород.
— Никак на фронт собрались? — спросил Хитрук, оглядывая Клима, когда тот зашел к нему попрощаться. Вид у аргентинского переводчика с китайского на русский был весьма колоритен: новенькое, только что со склада, обмундирование и все то же длиннополое серое пальто, пошитое у лучшего портного на Calle Florida в Буэнос-Айресе.
— Я еду в Нижний, — отозвался Клим.
Хитрук отвел глаза:
— Ну, с богом, с богом...
Он хлопал себя по карманам в поисках зажигалки, ворчал, чертыхался и делал вид, что не замечает протянутой ему руки.
— Спасибо за все, Борис Борисович, — сказал Клим, поднимая с пола вещмешок.
Дурга встретила его на лестнице.
— Уж и не знаю, чего вам пожелать... — проговорила она сердито. — Уезжайте скорее, а то я что-нибудь ляпну, нечаянно вас прокляну, и вы в первом бою схлопочете пулю.
2.
Военные суда едва пробирались по обмелевшим за лето рекам. На Шексне двадцать восемь столетних шлюзов на подъем и четыре — на спуск. Деревянные камеры ветхие, неглубокие — пришлось перегрузить и уголь, и боеприпасы на баржи; воду и ту спустили из паровых котлов. До самого Рыбинска шли на буксирах, со средней скоростью два с половиной узла. Иногда приходилось простаивать у шлюзов по полдня — ждать, пока в верхнем бьефе накопится вода.
Клим истомился: мерил шагами раскаленную палубу, смотрел из-под ладони на старые монастыри с башнями и бойницами, на заливные луга с рядами косцов. Пахло травой и тиной.
Леша Пухов приставал к разленившимся от жары китайцам:
— Как по-вашему будет «здрасьте»?
Китайцы что-то объясняли ему и радостно гоготали, Леша тоже заливался тонким смехом. Он не догадывался, что они опять подшучивали над ним: учили, чтобы он сам себя называл ругательными словами.
После ужина Клим прятался на корме за спасательной шлюпкой— чтобы побыть в одиночестве и отвязаться от китайцев, которым все время надо было что-то переводить.
Но и тут Леша Пухов отыскивал его. Садился рядом, зажимал худые руки между коленок.
— Беляки тоже свой флот создают... Вот не думал, что придется участвовать в речных сражениях. В детстве книжки читал: корабли, пушки, абордажные сабли... Все на наших глазах происходить будет...
Клим не отвечал. Война его не касалась: как только они доберутся до Нижнего Новгорода, он сойдет на берег и скроется.
— Эх, снарядов у нас мало! — не унимался Леша. — Белякам-то, говорят, империалисты боеприпасы поставляют. Хотя как они это делают — ума не приложу. Каппель на Волге, а они — на Каспие да на Черном море. Наверное, все-таки, как и мы, белые будут сражаться тем, что по военным складам осталось.
На берегу косцы варили кашу. Волны тихо бились о борт. Сколько еще плыть — со всеми остановками, шлюзами, погрузками и разгрузками?
— Клим, а Клим?
— М-м?..
— А вот если по совести — тебе страшно? Вдруг убьют? Что хочешь со мной делай — не могу этого представить! Как это так — чтобы меня на свете не было?
3.
Капитан сказал, что стоянка в Нижнем будет всего пару часов, и Пухов запретил китайцам сходить на берег:
— А то разбредетесь кто куда — ищи вас потом.
Он не хотел отпускать и Клима, но тот, взбешенный, схватил его за грудки:
— Мне надо попасть в город!
Леша пытался вывернуться:
— Ну что ты психуешь?! Я не могу тебя отпустить — вдруг ты не вернешься?
— Если ты не дашь мне пропуск, я тебе такого наперевожу в боевой обстановке — мало не покажется!
— Стало быть, угрожаем комиссару?!
— Ты обещал мне помочь!
Леша согласился отпустить Клима на час, при условии, что с ним пойдут два китайца.
— Смотрите за ним в оба! — сказал он Хэ, который уже кое-что понимал по-русски. — И даже не думайте возвращаться без него: сразу отдам под трибунал.
Нижний Новгород превратился в военный лагерь. От праздношатающейся солдатни не осталось и следа. По мостовым то и дело проходили отряды, гремели походные кухни и повозки с амуницией.
Клим еле дождался, когда с горы спустится вагончик элеватора, — думал уже идти пешком. Наконец поднялись наверх.
— Куда мы идем? — спросил Хэ, с удивлением оглядывая зеленые овраги и дома с резными наличниками.
Клим не знал, как по-шанхайски будет «невеста», и сказал: «К моей жене». Китайцы переглянулись, заулыбались.
Улица, заросшая одуванчиками, окна серые, непроницаемые, кругом ни души. У распахнутых дверей Нининого дома стоял запыленный автофургон с надписью по борту «ГубЧК».
У Клима кровь отлила от сердца. Он взбежал на крыльцо, сунулся в прихожую. После яркой солнечной улицы глаза не сразу привыкли к полумраку.
В доме стояла мертвая тишина.
— Что, никого нет? — спросил Хэ.
И вдруг раздался грохот, дикий крик, и двое мужчин выволокли Нину в прихожую.
— Где этот сучонок?!
Один из них сбил ее с ног и изо всех сил ударил сапогом. Не помня себя, Клим бросился к нему, двинул в круглую, исказившуюся от удивления рожу — чекист полетел, свалив вешалку. Его напарник вытащил револьвер, но Хэ успел толкнуть его руку. Грохнул выстрел, зеркало рассыпалось на осколки.
— Ведров, Лапин, на помощь! — заорали чекисты.
В дальних комнатах послышался топот ног. Клим схватил Нину:
— Бежим!
Вниз, по крутому откосу, сквозь черемуху, сквозь лопухи и ломающиеся ветки... Сзади гремели выстрелы.
4.
Клим пробился к сходням, по которым взад-вперед бегали грузчики с огромными мешками. Пухов уже ждал его, поглядывая на часы.
— Господи, что с тобой?! — воскликнул он, завидев Клима: рукав его гимнастерки был порван, штаны — в земле, на плече кровавое пятно. — Ты где был?
И тут его взгляд остановился на Нине, которую с двух сторон поддерживали китайцы.
— Это кто?
— Леша, спрячь ее! — задыхаясь, произнес Клим.
Пухов посторонился, пропуская их на корабль.
Клим провел Нину в каюту, которую он делил с Пуховым, уложил на койку. Она была смертельно бледна, на посеревших губах запеклась кровь.
— Все-таки приехал... — едва слышно проговорила она.
Клим сел рядом:
— Все будет хорошо... Вот увидишь... Сейчас мы уже отплываем...
В голове не укладывалось: они били ее. Нина не смотрела на него, ничего не говорила, только дышала часто, будто ей не хватало воздуха. Клим хотел взять ее лежавшую на животе руку, но она не дала. Мышцы ее были как каменные.
— Так что, собственно, произошло? — послышался голос Пухова.
Клим оглянулся. В дверях стоял Леша, позади толпились любопытные китайцы.
— Уйдите, пожалуйста, все! — взмолился Клим.
Он чуть ли не силой вывел Пухова в коридор:
— Лешка, спасибо... Я твой должник... — Клим провел по лицу ладонью, пытаясь собраться с мыслями; пальцы тоже были в Нининой крови. — Если бы я опоздал на минуту, то все... понимаешь?
— Это были чекисты? — нахмурившись, спросил Пухов.
— Да. Там был их автомобиль.
— Ты меня самого под удар подставил: вдруг эта женщина — против советской власти?
Клим схватил его за плечи:
— Леша... какая тебе, к черту, разница?! Вот мы, живые, сейчас перед тобой, а они хотят нас убить. Ты давеча говорил: «Не могу представить, чтобы меня не было на свете» — мы тоже не можем!
Пухов высвободился из рук Клима.
— В общем, так: ты мне ничего не говорил о чекистах, — сказал он едва слышно. — Привел ее, чтобы устроить помощницей коку — картошку чистить. Отъедем — пусть принимается за работу.
— Спасибо...
— А ты мне сейчас понадобишься: будем проводить политзанятие с китайцами.
5.
Мимо тянулись поросшие лесом берега, на отмели чернел остов обгоревшей баржи.
Пухов будто нарочно затягивал лекцию — ненужную и не интересную никому. Он громко читал составленный накануне конспект, переводчики маялись, сомлевшие бойцы клевали носами.
У Клима чувство благодарности сменилось ненавистью к Пухову: как можно быть таким чурбаном? Ведь он знает, что Клим полгода не видел Нину... Отправил ее на кухню, негодяй, приносить пользу революции. Да она чуть живая!
— Контрреволюционные силы занимают Поволжье, — витийствовал Леша, стараясь перекричать стук двигателя. — Отрезаны Средняя Азия и Сибирь, Украина занята немцами. Самая важная задача для нас — оборона крупных железнодорожных и речных узлов, каким, в частности, является Казань. Тот, кто владеет этим городом, владеет дорогами на Москву и Урал...
Чайка парила над палубой, будто висела на невидимой нитке. Бурый дым стлался по небу.
— И потому я призываю вас, товарищи китайские бойцы, оттачивать свое самосознание и боевые качества. Нас ждут великие бои! — Пухов закрыл тетрадь. — У меня все.
Клим не стал дожидаться, когда Леша произнесет: «Вопросы есть?» Побежал на камбуз:
— Где Нина?
Толстощекий кок — весь в наколках, как каторжанин, — отер пот с лица:
— Помощницу прислали, епт! То и дело в обморок хлопается. Я ей не нянька.
Клим кинулся назад на палубу, принялся расспрашивать матросов, не видел ли кто его жены.
— Кудрявая такая? А вон она.
Нина сидела у трапа, поджав колени к подбородку. Черты ее лица заострились, зрачки расширились. Клим опустился рядом на палубу:
— Как ты? — Не надо было быть доктором, чтобы понять: ей худо.
Нина повернулась к нему: бледная, надломленная, совсем не такая, какой он помнил ее.
— Чекисты приходили за Жорой и Еленой... — проговорила она.
— Что они с тобой сделали? — перебил Клим.
Она внезапно потеряла равновесие, ударилась затылком о стену.
— Нина! — заорал он, подхватил ее, не давая упасть, прижал к себе...
6.
Она очнулась уже в каюте и снова притянула колени к груди.
— Покажи мне, — потребовал Клим.
— Нет... не надо...
Он не слушал, задрал подол ее юбки, приспустил край панталон и отпрянул: в нижней части живота — там, куда ударил сапогом чекист, — был огромный черно-малиновый кровоподтек.
Клим знал, что это такое: в свое время приходилось участвовать в драках с итальянскими эмигрантами из La Boca, района Буэнос-Айреса, населенного нищей шпаной. Сильный прямой удар в живот приводил к разрыву внутренних органов, нестерпимым болям и... к кладбищу.
На корабле ни доктора, ни аптечки. Китайца, отравившегося какой-то дрянью, лечили соболезнованиями. Собственные познания в медицине: больное горло надо полоскать содой, ссадины мазать йодом. Полная беспомощность... Ох, черт, черт...
Клим сходил к Пухову, рассказал ему все. Тот ругнулся, досадуя, что на него вешают чужие заботы.
— Приедем в Казань, отправишь ее в больницу, — буркнул он и тут же рассердился: — Ну что ты смотришь на меня зверем? Хочешь высадить ее в какой-нибудь сельской дыре? Там нет лекарств, понимаешь? И врачей нет, потому что был объявлен приказ о всеобщей мобилизации медицинских работников.
Клим вернулся в каюту, сел рядом с Ниной:
— Потерпишь немного? Завтра я найду тебе доктора.
Она закрыла глаза:
— Расскажи мне что-нибудь, как раньше... Помнишь? Про Китай.
Клим передохнул:
— Китай — это очень загадочная страна. Там женщины носят штаны, а мужчины — косы...
Сколько раз он представлял встречу с Ниной, жил этими мечтами: как она обрадуется ему, как опять все будет хорошо, пусть на грани, пусть в постоянном страхе... А Нина ничего не сказала, даже не дала понять, что соскучилась...
«О господи, что я несу?!»
Сознание отказывалось принимать, что, вполне вероятно, это конец: женщины, которую Клим так любил, уже нет и никогда не будет — ее убил чекистский мерзавец. Ее физическая оболочка еще поживет несколько дней, а потом умрет у Клима на руках.
ГЛАВА 24
1.
Ночью Нине стало легче, она даже уснула. Клим держал ее за пальцы и представлял, что его жизненные силы как-нибудь, по каким-нибудь тайным каналам переходят к ней. Смотрел в душную темноту за иллюминатором, слушал гул двигателя: «Быстрее... Быстрее...»
К Казани подошли на рассвете. «Нахимовец» встал на якорь посреди реки, а на берег отправили катер — узнать дальнейшие распоряжения командования.
Клим вышел на палубу; на пристани кто-то бегал с фонарями и факелами, лаяли собаки. С юга доносился далекий гул, будто там шла сильная гроза.
— Это артиллерия-матушка, — сказал один из матросов. — Что, не слыхал раньше?
Берег — унылая равнина, изрезанная светлыми колеями дорог. Отсюда до города еще несколько верст.
Судовой масленщик, много раз бывавший в Казани, объяснил Климу, как найти Шамовскую больницу, лучшую в городе.
— Сейчас высадимся на берег, наймешь извозчика и через час будешь на месте.
Сумрачные облака озарились огненной вспышкой, и со стороны города долетели мощные взрывы: один, другой, третий... Над далекими крышами потянулся черный дым.
— Что там случилось? — спросил Клим, когда ездивший на берег Пухов вернулся на корабль.
Леша судорожно сглотнул:
— Наши вагоны со снарядами взрывают... Белочехи на подступах к Казани, а у нас всего три тысячи солдат. Живо собирай китайцев!
— Куда?
— Собирай, тебе сказано! Едешь со мной.
— Леша, я...
Пухов выкатил бешеные глаза:
— Только вякни что-нибудь про свою бабу — пристрелю!
2.
Клим вбежал в каюту. Нина приподняла голову.
— Слушай меня, — торопливо зашептал он. — Вот деньги, вот адрес больницы. Сейчас китайцев будут переправлять на берег. Пухов, холера, не отпускает меня — требует, чтобы я переводил... Как только они высадятся, заплати матросам, чтобы они доставили тебя на пристань. Там, говорят, всегда дежурят извозчики; скажи, что тебе надо в Шамовскую больницу.
Нина в испуге посмотрела на него:
— А ты?
Клим обнял ее, поцеловал:
— Постарайся добраться до больницы: потрать все до копейки, если требуется, но пусть тебя примет врач. Я найду тебя там. Справишься?
Нина кивнула.
— Рогов, ты где, черт тебя дери?! — послышалось из коридора.
Клим поднялся, все еще не отпуская Нининой руки:
— Я люблю тебя, поняла? Ты нужна мне. Сделай все, как я сказал.
— Рогов!
Дверь в каюту распахнулась, и на пороге появился Леша с револьвером в руках:
— Ты совсем сдурел?! Чехи наступают!
— Не ори, — зло бросил Клим.
Они вышли на палубу, где уже построились китайцы.
— Товарищи бойцы! — закричал Леша. — Вам поручается крайне ответственное задание: мы должны эвакуировать ценное имущество, находящееся в городе. Приказываю подойти к делу со всей ответственностью. При успешном выполнении задания отличившиеся будут награждены. Да здравствует мировая революция! А теперь все на погрузку!
3.
Старинный красивый город, прямые улицы. Кругом никого, только изредка проносились небольшие кавалерийские отряды и грузовики. Пахло гарью.
Пухов и казанский комиссар со сросшимися бровями подгоняли китайцев:
— Торопись! Торопись!
По запыленным лбам струился пот; бойцы передавали друг другу фляжки с водой и пили на бегу.
— Куда мы сейчас? — спросил Клим бровястого.
— В банк.
В сумрачном небе что-то завыло, и через секунду раздался взрыв — совсем близко.
— Белые! — завопил Пухов.
— Переведите им, — кинулся к Климу бровястый, — это наши специально обстреливают подходы к банку, чтобы дать нам возможность увезти имущество.
Свернули на Проломную улицу. У большого дома с колоннами стояло несколько подвод. Матросы и красноармейцы бегали взад-вперед. Один из них выронил туго набитый мешок, на мостовую высыпались пятирублевые керенки, но их никто не подбирал.
— Тарасов китайцев привел! — крикнул кто-то. — Пусть принимаются таскать!
В сумрачном вестибюле были навалены ящики. Клим пригляделся: на каждом углем были проставлены надписи: «Госбанк», «Зимний дворец», «Аничков дворец»... Хитрук говорил, что во время немецкого наступления большевики вывезли императорские сокровища из Петрограда куда-то в глубь страны. Неужели в Казань?
Бровястый Тарасов велел китайцам брать по ящику и аккуратно грузить в подошедший трамвай. Клим слышал, как он объяснял Пухову:
— На трамвае проще довезти, пока электричество есть. Рельсы почти к самым пристаням подходят.
Леша угрюмо кивал. Достав из планшета лист бумаги, он написал химическим карандашом: «Мы временно покидаем Казань. Когда вернемся, белых прогоним, а тех, кто помогал им, повесим». Сунул листок за рейку, украшавшую парадную дверь.
Значит, отступление красных — дело решенное. Леша схватился за ящик, попробовал поднять — вены вздулись у него на висках.
— Ну что смотришь? — закричал он на Клима. — Помоги!
Ящик действительно был тяжелый. Вдвоем они дотащили его до трамвая.
— Полезай в вагон и принимай оттуда! — велел Леша.
Клим забрался на подножку.
— Быстрей! Быстрей! — стонал вагоновожатый.
Проход и сиденья были уже полностью заставлены. Тарасов подал Климу тяжелый сверток из мешковины:
— Аккуратнее, там статуя. Ящик развалился, а у нас ни молотка, ни гвоздей, чтобы его починить. Повезем как есть.
Клим пробрался в середину вагона — там еще было свободное место.
Грохнуло так, что он не удержался на ногах. Посыпались стекла. Вагон дернулся и покатил по улице. Клим лежал, распластавшись на ящиках; в зеркале в кабине отражалось безумное лицо вагоновожатого. Трамвай свернул на соседнюю улицу — в конце ее несколько домов стояли, охваченные пламенем. Горело огромное столетнее дерево: вместо листьев — тысячи мелких пляшущих огоньков.
Снова послышался вой снаряда. Удар — трамвай сошел с рельсов и, завалившись набок, въехал в витрину магазина.
4.
Голова гудела, кожу на лбу стянула засохшая кровь. Клим попытался подняться, но острый угол ящика, застрявшего между сиденьями, уперся ему в грудь. Звать на помощь бесполезно — никто не отзывался. Кругом темно — трамвай вошел в здание, как в ножны, только в узком просвете между ящиками краснело зарево пожара.
Клим не знал, сколько прошло времени, прежде чем ему удалось выбраться наружу: наверное, был вечер. Его шатало от перенапряжения, руки были в ссадинах и занозах, страшно хотелось пить. Он заглянул в кабину вагоновожатого — тот был мертв: один из ящиков размозжил ему череп.
Клим протиснулся между крышей трамвая и стеной магазина и осторожно выглянул на улицу. Здание напротив догорало: рушились балки и перекрытия. Летели хлопья пепла, мимо брели окровавленные люди.
Мысли разбегались... Клим попытался вспомнить объяснения масленщика, как найти Шамовскую больницу. Сейчас там наверняка столпотворение... Придется спрашивать у людей, как туда добраться — извозчика не найти. Да и в кармане ни гроша: Клим все отдал Нине.
Деньги! В трамвае перевозили дворцовые сокровища!
Клим забрался обратно в вагон, но ни один из добротно сколоченных ящиков не развалился от удара, а без инструментов ослабевшими от контузии, трясущимися руками нечего было и думать вскрыть их. Издевательство какое-то — иметь вагон драгоценностей и не иметь ни времени, ни сил добраться до них.
Вылезая наружу, Клим увидел зацепившийся за ременную петлю сверток, который ему передал Тарасов. Размотал бечевку и мешковину — это был искусно выполненный бюст сатира с маленькими тупыми рожками над широким лбом. К подставке был приклеен лист бумаги: «Зимний дворец, подарок Александру III от французских промышленников. Серебро».
Клим оторвал бумажку и снова запеленал сатира — скульптура была тяжелой, но ее можно было унести.
5.
До улиц вокруг Проломной долетали развороченные стаканы от снарядов. На глазах Клима один из них снес угол дома, другой сшиб трубу, третий перебил старую березу, и она с треском упала, перегородив дорогу. Шрапнель, как град, стучала по железным крышам; иногда доносились резкие пулеметные очереди. На тротуарах лежали мертвые.
Когда Клим добрался до красного больничного корпуса, в душе уже не осталось ничего, кроме ощущения громадной, заливающей всё беды. Мимо бежали солдаты, матросы, татарские женщины с детьми, муллы в длиннополых халатах, бородатые мужики...
В воротах застряла повозка с красным крестом. Пожилая маленькая монахиня в запачканной рясе и круглых очках совестила белую лошадь:
— Ну что ты встала раскорякой? Люди нас ждут, а ты их подводишь!
В больничном дворе крик, стоны; обезумевшие сестры милосердия в окровавленных фартуках метались с тазами и подносами с инструментом. Раненые лежали прямо на земле, через них перешагивали, как через бревна.
Никто, разумеется, не видел Нины.
— Ну откуда я знаю, где ваша жена?! — сердито крикнул истерзанный фельдшер. — Вы видите, что творится?
Клим долго ходил по палатам, заглядывал в лица. Вышел во двор. Монахиня все еще пыталась выехать за ворота.
— Собака ты, а не кобыла! — кричала она. — Что зенки пучишь? И не притворяйся падалью — кто вчера у чужого мерина весь овес из торбы выжрал?
Лошадь тянула изо всех сил, но не могла сдвинуть повозку.
— У вас задняя ось за створку зацепилась, — подсказал Клим.
Монахиня посмотрела:
— Ой, батюшки, и то верно!
Вдвоем они заставили лошадь попятиться и высвободили ось. Повозка выкатила на дорогу.
— Тебе куда, солдатик? — спросила монахиня. — Я сейчас обоз с ранеными поеду догонять — тот, что ушел на Свияжск.
— А гражданские среди них были? — встрепенулся Клим.
— Главврач велел взять тех, кому требуется срочная помощь. В Свияжске монастыри, там разместят раненых... Ты, солдатик, поезжай со мной, а то Матрена моя — добрая кобыла, не ровен час — позарится кто, а нам перевязочные материалы надо доставить... Садись ко мне на козлы. Меня сестрой Фотинией зовут. А тебя как?
6.
Поток беженцев тянулся по размытой дороге. Телеги, тачки, коляски; орудийный расчет мучился над свалившейся в канаву пушкой...
Двигались слепо, бездумно, как мелкая рыбешка в стае. У Малой Игумновой слободы на дереве висел мертвец, привязанный за ногу, — все тело в сине-черных пятнах. Матросы останавливались, снимали бескозырки и крестились, а Клим еще долго не мог заставить себя поднять взгляд — он уже не мог смотреть на смерть.
Сестра Фотиния шмыгала коротким, обгоревшим на солнце носом.
— Ништо, ништо... Доедем до Свияжска — там благодать. Это град, понимаешь ли, особый. Сам Иоанн Грозный повелел срубить крепость в угличевских лесах и привезти сюда на стругах. Возвели ее в один месяц — по бревнышку собрали — и уж оттуда повели войска на Казанское ханство . Я тебе, солдатик, покажу храм, где царь молился, — он до сих пор стоит.
Далекий гул канонады, шлепанье сотен промокших лаптей. Острый выступ завернутой в мешковину скульптуры тыкался в бок. Время от времени Клим замечал стремительную тень в придорожных кустах. Внутри все проседало: «Сейчас выстрелят!», и только через секунду понимал — это ж птица...
Мышцы дрожали невидимой дрожью, пульс бил где-то под коленкой; лица всплывали и исчезали в сгустившейся тьме, и только круглый зад белой лошади смутно маячил перед глазами.
Пошел дождь.
— Швартуемся! — крикнул кто-то из матросов.
Деревня, возмущенные крики хозяев, которых никто не слушал... Беженцы растеклись по дворам и повалились спать, кто где приткнулся.
Клим с сестрой Фотинией оказались в бане среди десятка красноармейцев. Содрали с ног отяжелевшие сапоги, легли, сунув под головы банные веники.
Окошко было разбито, оттуда тянуло сыростью. Пахло мылом, шумел дождь, иногда мелкие брызги долетали с подоконника до лица.
— Мамка назвала свинью Контра, — рассказывал во дворе мальчишка. — А ее вчерась арестовали и расстреляли за амбаром.
— Надо было Лениным назвать — тогда б не тронули, — посоветовал кто-то.
— Тише ты, дурак... Вам кого на постой дали — солдат?
— Не, больничных. А те, что за свиньей приходили, были из штаба...
Клим вскочил, как был, босой, выбежал во двор. На улице темно, хоть глаз выколи.
— Ребята, у кого в избе больные из Казани?
Мальчишки не отвечали.
— Я жену свою ищу! Она должна быть здесь.
— А какая она из себя? У нас только одна баба: молодая и кудрявая. Мамка сказала, она помирает.
Клим пошел вперед и наткнулся на столб, подпиравший навес. Сидевшие под ним мальчишки засмеялись:
— Гляди, куда прешь!
— Мальчики, покажите мне эту женщину.
7.
Нина почти не помнила, как добралась до больницы: кто-то помог. Сознание мутилось, и в памяти всплывала то ли действительность, то ли бредовые видения:
Дикая резь в животе. Белый потолок, яркая лампа. Доктор в марлевой повязке.
— Картина ясная — перитонит... Вам, сударыня, нужна срочная операция.
Обстрел, паника. Пробегая мимо, кто-то сказал:
— Эту нельзя оставлять: умрет. Попробуем довезти до Свияжска.
Дорога, трясущаяся телега... Боль такая, что хочется швырнуть себя головой о камни, чтобы выбить сознание. А потом ничего, кроме ватной слабости... Еловые ветви сходились над дорогой, как своды. На них гирлянды дождевых капель — всё сверкало, переливалось; сквозь деревья — косые лучи солнца и пар.
Жору с Еленой наверняка арестовали...
Доктор сказал: ни в коем случае не давать ни есть, ни пить.
Мама, помнишь, как мы пили чай у самоварщиц в Александровском саду? Там под соснами были врыты столики и скамейки; тетки — нарядные, в вышитых рубахах, в платках, повязанных так, что концы торчали надо лбом будто рожки:
— Чайку не угодно ли? Ко мне, пожалуйста!
На красных скатертях — стаканы, крынки молока, хлеб под льняной салфеткой. Из самоварной трубы — густой белый дым... Чай с брусничным листом... вкусный...
Силуэт Клима на фоне темно-синего неба за окном. Он прижался небритой щекой к Нининой руке:
— Не бросай меня...
Потом заговорил по-испански — едва слышно, настойчиво, повторяя одни и те же слова, как молитву.
Хмурое утро, ветер, парóм, забитый беженцами. Клим держал Нину в объятиях, стискивал зубы каждый раз, когда судно натыкалось на волны от идущих впереди пароходиков.
— Вот он, наш Свияжск! — воскликнула маленькая монахиня в очках.
Нина повернула голову. Из воды поднимались зеленые берега сказочного острова Буяна. Над белыми церквами ворочались темные тучи, а из прорех в небесах спускалась яркая двойная радуга.
ГЛАВА 25
1.
Саблин достал из кармана фляжку с разведенным спиртом, глотнул, вытаращил глаза: «Ох, смертельная штука!» — и снова приложился к горлышку. Вот уже который день он был пьян.
Любочка проводила его на фронт по всем правилам: поплакала, надела на шею ладанку, перекрестила:
— Береги себя!
Вот уж чего Саблин не желал! Он твердо решил, что большевики не дождутся от него помощи. Пусть убьют — смерти он не боялся. Спирт — слава тебе, господи, — борется не только с инфекцией, но и с инстинктом самосохранения.
Саблина не довезли до Казани и высадили на горé-полуострове Свияжск, где располагались древние монастыри с посадами. Насельников оттуда выгнали, решив приспособить постройки под госпитали и казармы.
— Выбирайте любое свободное помещение, — сказали Саблину в комендатуре. — Вам придется создавать все с нуля — от земской больнички мало что осталось. Скоро начнут прибывать раненые — приготовьтесь, съездите на станцию за лекарствами, найдите себе помощников. Если вам что-то нужно, дайте знать.
Саблин долго бродил по пустым улицам, смотрел из-под ладони на золоченые кресты, на Никольскую колокольню со старинными часами. Сторож, старичок лапотник, разрешил ему подняться наверх.
Саблин добрался до колоколов. Ветер такой, что закладывало уши. Над мостовой поднимались пылевые вихри.
Купола, тучи... Вдалеке за Волгой виднелась стена дождя.
Саблин отступил от парапета, задел ногой веревку, и над головой протяжно ударил колокол. Сторож ахнул:
— Вы меня с пьяных глаз под арест подведете! Ну как комендант подумает, что я в набат ударил?
Спустились вниз, заглянули в монастырское училище, в тюремный замок, в гимназию — куда ни глянь, везде грязь и разорение. Саблин обогнул дом городского главы и выбрался на откос.
— А вот за это, Господи, должно быть стыдно! — прошептал он, изумленно глядя на десятки плывущих к берегу судов.
Он снова потянулся к фляжке, глотнул, утерся рукавом. Буксиры, паромы, весельные лодки... Военные и беженцы заполонили все пространство вокруг пристани, потекли по деревянной лестнице наверх. Крики, бряцанье оружия, ржание лошадей...
— Врач есть? Где врача найти? — металась по берегу монахиня в очках.
— Вот он! — показал пальцем сторож.
Монахиня подскочила к Саблину, схватила его за плечи и тут же отпрянула:
— Да он пьян, как сволочь!
На край откоса одни за другими поднимали носилки с ранеными.
— Десять, двадцать, тридцать... — считал Саблин тела в окровавленных бинтах.
— Вы доктор? — подбежала к нему сестра милосердия. — Куда людей пристроить?
Саблин смутно взглянул на нее:
— В гимназию, здесь недалеко... Дедуля, — позвал он сторожа, — покажи им, куда идти.
Лекарств нет, персонала нет, ничего не оборудовано...
— Морфию!.. Воды!.. Где доктор?!
По лестнице поднялся человек с мертвой женщиной на руках.
— Сейчас Матрену мою с парома выведем и поедем, — сказала ему монахиня и побежала вниз.
Человек положил женщину на траву у забора, снял с себя длиннополое пальто, накрыл ее.
— Клим, это вы?! — позвал доктор и, пошатываясь, направился к нему. — Что вы тут делаете? Кто это? — Он наклонился над женщиной и охнул.
Землисто-серые губы, запавшие глаза — трудно было поверить, но это была Ниночка Одинцова. Саблин взял ее за запястье: пульс едва прощупывался.
Клим повернул к нему искаженное лицо:
— Врач из Казани сказал, что это перитонит. Обещал сделать операцию, а сам сбежал...
Саблин хлопнул себя несколько раз по щекам, пытаясь выбить из головы пьяный угар. Перитонит, черт возьми... Что с ним делать, когда у тебя никаких инструментов, кроме перочинного ножа?
— Если есть лошадь, надо везти Нину Васильевну на станцию, в больничный корпус, там, может, хоть шовный материал есть. Иначе... ох, да вы сами все видите!
Клим вцепился ему в руку:
— Лошадь сейчас будет. Варфоломей Иванович, поедемте со мной! Ведь вы хирург... Вы... — Он не договорил. Плечи его горбились, в глазах темнела отчаянная тоска.
Саблин оглянулся на раненых. Скотина он, а не хирург: напился пьяным, ни за вчерашний, ни за сегодняшний день палец о палец не ударил. Под вечер жди, доктор, полтора-два десятка покойников, и все будут на твоей совести.
Санитары тащили все новые и новые носилки, по асфальтово-серой реке сновали пароходы: переправа только началась.
Сестра милосердия вновь подбежала к Саблину:
— Доктор, в гимназии даже тюфяков нет! Кто здесь главный? Кто хоть за что-нибудь отвечает?
Саблин выпрямился:
— Вы будете распоряжаться размещением раненых. А я сейчас еду на станцию добывать все, что нужно для госпиталя.
2.
Дикий страх, который налипает на тебя комьями, как мокрая глина. Ты пытаешься найти виноватых — и всегда приходишь к исходной точке: это твоя вина. Ты бросил Нину одну, ты строил глупые планы, верил обещаниям людей, для которых ложь — основа основ. Ты хотел все сделать по закону, так как привык считать себя приличным человеком... А тебе надо было вернуться в Нижний Новгород — пусть без билета, без пропусков, хотя бы пешком: ничего, добрался бы, не растаял...
Как ты будешь жить, когда Нина умрет? Поедешь искать негодяя, который убил ее, и сделаешь с ним то же самое? Есть еще достойный вариант — явиться в комендатуру к красным и обложить их по матушке, а оттуда прямым ходом на Небеса. Или ты застегнешь пальто, надвинешь на глаза фуражку и — вот теперь с необыкновенной ловкостью и упорством — доберешься до границы и махнешь в Аргентину, чтобы спокойно жить в процветающей стране, с удовольствием умничать на страницах газет, пить кофе с печеньями-альфахорами и кокетничать с девушками?
Слушай, Господь Бог... Ну что Тебе обещать?.. Чем пожертвовать?.. Ты же всемогущий, на кой ляд Тебе мои взятки? Да, мы такие — вспоминаем о божественном только по праздникам и в беде. Сам нас такими сотворил...
Оставь мне Нину, а? Не забирай... Поверь, на нас вдвоем будет гораздо интереснее смотреть, чем по отдельности. А если Тебе все-таки нужна плата, придумай что-нибудь: я исполню. Ты меня знаешь: я всегда держу слово.
3.
В Москве посмеивались, что Лев Троцкий, став наркомом по военным и морским делам, заменил Керенского на посту «главноуговаривающего по армии». Когда пришла телеграмма о падении Симбирска, для него в кратчайшие сроки был сформирован агитационный поезд:
спальные вагоны, принадлежащие ранее министру путей сообщения;
гараж на несколько автомобилей;
цистерна бензина;
арсенал,
радиостанция и телеграф,
типография,
библиотека,
госпиталь,
грузовые вагоны с самым насущным — продовольствием, обмундированием и прочим.
Помимо сотрудников наркомата, охраны и агитаторов в поезде размещались команды шоферов и пулеметчиков, а также духовой оркестр, фотограф и кинооператор. Студенты училища живописи и ваяния украсили вагоны красными знаменами и лозунгами «Победа или смерть».
На станции Свияжск Троцкий получил страшное известие: Казань взята белыми. Остатки Красной армии стекались сюда через Романовский мост. Все депо, все склады и мастерские были забиты солдатами, которые не знали, что им делать и куда бежать дальше. Дисциплины никакой, полный упадок и разложение. Монахи из окрестных монастырей злорадствовали: «Вот Господь и покарал нечестивцев!» Троцкий — своей волей, без всякого боженьки — повелел покарать наиболее именитых мракобесов: вывести в чисто поле да расстрелять.
Контрреволюция еще сильнее озлобилась, затаилась... А нарком выпустил приказ:
Всякий негодяй, который будет подговаривать к отступлению и дезертирству будет расстрелян.
Всякий солдат Красной армии, который самовольно покинет боевой пост, будет расстрелян.
Всякий солдат, который бросит винтовку или продаст часть обмундирования, будет расстрелян.
Всякий, кто будет укрывать дезертиров, будет расстрелян, а дом его сожжен.
Смерть шкурникам и предателям!
В прифронтовой зоне были расставлены заградительные отряды для ловли беглецов; всем местным Советам и комитетам бедноты было приказано дважды в сутки устраивать облавы. Пойманных доставляли в штаб и уничтожали.
И все равно бежали целыми шайками, прятались в лесах и сами устраивали засады на заградотрядовцев. В победу Красной армии уже никто не верил.
У Троцкого в запасе было только одно преимущество: великий бог войны — полевая кухня. Троцкий отправил в Совнарком несколько телеграмм и добился того, чтобы все ресурсы страны были брошены на Волгу. Голодные солдаты способны только на грабеж, так что выбор был простой — либо Советская Россия будет снабжать свою армию, либо она перестанет быть советской.
4.
На платформе перед агитпоездом волновалась толпа. Троцкий отодвинул край занавески, сквозь которую краснели написанные наоборот буквы: «Да здравствует мировая революция!» — лозунг предназначался для чтения снаружи.
Гимнастерки с выбеленными потом спинами, линялые фуражки, грязные бинты. Цепь из латышских стрелков едва сдерживала напиравшую человечину.
— Сколько можно?!.. — Злобная матерщина. — Отступаем... Двое суток не жрамши...
Вдоль цепи бегал всклокоченный товарищ Скудра, увещевал, доказывал, но его не слушали.
— Долой!.. Не желаем!.. Пусть выйдет и скажет сам!
Троцкий поманил секретаря, юного мальчика, из самых преданных:
— Пойдем, Костя. Надо выступить перед ними.
— Разнесут, Лев Давидович. Ведь их сотни три набежало...
— Ну уж прямо разнесут!
Троцкий неторопливо надел черное кожаное пальто с алой подкладкой, застегнул на все пуговицы, поправил перед зеркалом фуражку со звездой.
— Пойдем, Костя, работать надо.
В агитпоезде на Троцкого смотрели так, как ассистенты смотрят на великого фокусника. Все происходит перед твоими глазами, ты знаешь каждый трюк наизусть, сам готовишь все, что требуется для выступления... В сотый раз следишь за порханием белых перчаток в свете прожекторов и не постигаешь: как ему это удается?!
Троцкий играл толпой, жонглировал ее гневом, улыбками, пониманием... Перелицовывал ее так, что после его клокочущей речи она сама себя не узнавала.
— Рецепт тут несложный, — поучал Лев Давидович Костю. — Во время войны человек ощущает себя такой мелкой сошкой, что уже не доверяет своим суждениям. Что бы он ни делал, всё плохо. Поэтому он в постоянном поиске: он ищет того, кто будет принимать за него правильные решения. И если он находит гения, которому можно верить, ему не так страшно: ведь кто-то умный позаботится о нем. Так что надо показать толпе, что ты и есть гений, и она пойдет за тобой на край света.
— А как показать? — удивлялся Костя.
— Пусть она думает, что ты знаешь больше других, ни в чем не сомневаешься и ничего не боишься.
Лев Троцкий был гением чистой воды.
Он распахнул дверь вагона и остановился на подножке — невысокий, худой, с мефистофелевской бородкой. Несколько минут он молча смотрел в растревоженные лица. Выкрики стихли.
Пуговица за пуговицей Троцкий расстегнул кожаное пальто, сверкнул алой подкладкой, поддернул рукава, будто собирался заняться тяжелым, но привычным трудом. («Артист! Артист!» — восхищался Костя.)
— Казань можно было отстоять, — медленно и грозно начал Лев Давидович. — Она была оставлена в панике... А откуда взялась паника, я вас спрашиваю?! Буржуи развалили народное хозяйство — связь, поставки, транспорт. Вы почувствовали себя оторванными от всего мира, подумали, что помощь никогда не придет. Именно тогда вам показалось, что дело проиграно. Так? Но российский пролетариат с нами, красное крестьянство не позволит вам умереть с голоду. Завтра же привезут сало, сапоги, спички и табак...
Костя слушал, боясь пропустить хоть слово: «Вот оно: не ругает, а объясняет им, почему так вышло. Обещает, что завтра все пойдет по-другому».
Лица просветлели, толпа стояла не шелохнувшись.
— Рабочие всего мира следят за положением дел на нашем участке фронта! — гремел Троцкий. — У нас есть антенна, которая позволяет принимать радиотелеграммы Эйфеля, Науэна и, конечно, Москвы. Мы сами передаем все важнейшие сведения, и они тут же появляются на страницах мировой печати. Что узнают о вас ливерпульские рабочие? Марсельские докеры? Они будут считать вас трусами, готовыми предать их при первой неудаче? Или вы докажете им, что свет еще не видел таких стойких бойцов за счастье мирового пролетариата?
На столе у Троцкого лежала недочитанная книга по истории Римской империи. Костя запомнил, что Лев Давидович подчеркнул слова устроителя гладиаторских боев: «Отправляя бойца на смерть, обещайте ему, что весь Рим будет следить за его поединком. Одно дело — сдаться, когда тебя никто не видит, и совсем другое — под презрительное улюлюканье огромного Колизея».
Троцкий спрыгнул с подножки и направился к худому широкоплечему солдату, одетому как и все — с миру по нитке: в военную форму и гражданское длиннополое пальто. Лев Давидович всегда выбирал из толпы самого мрачного скептика и при всех убеждал его в собственной правоте:
— Брат! Нам с тобой нужна свобода — тебе и мне: ее дали нам большевики, и мы не позволим, чтобы завтра помещики и капиталисты превратили нас в рабов! Как тебя звать?
То, что произошло потом, было несколько неожиданно: это оказался корреспондент аргентинской газеты, прибывший освещать революционные события (из наших эмигрантов, понятное дело, — кто еще в Аргентине говорит по-русски?). Он показал аляповатый документ на испанском языке — со множеством завитушек и большой красной печатью — и потребовал помощи: его жена была очень больна.
Троцкий обнял его.
— Видите? — крикнул он. — Народ Аргентины с нами! Он с волнением ждет исхода боев, он посылает к нам журналистов... Конечно, мы проявим братскую солидарность и поможем товарищу всем, чем возможно.
Троцкий велел Косте проводить аргентинца в госпитальный вагон, а сам снова забрался на подножку:
— Мы клянемся в верности Республике Советов! Мы умрем за нашу революцию! Вперед, на Казань! Ура!
— Ура-а-а!!! — понеслось над станцией: отчаянное и влюбленное.
5.
По дороге на станцию Саблин изводил Клима:
— Молитесь, молитесь, чтобы там была операционная! Хотя чего уж: либо она есть, либо ее нет. Ох, я не представляю, как обойдусь без хирургической сестры, без ассистентов. У меня руки спьяну трясутся...
Сестра Фотиния нахлестывала лошадь, повозку подбрасывало на ухабах. Клим придерживал голову Нины: кожа ее была холодна, на висках и на лбу выступили мелкие бисерины пота. Он не отнимал пальцев от впадины под ее ухом, там пока еще бился пульс, но Климу то и дело казалось, что все кончено.
Больница на станции была, но забитая до того, что даже в дровяном сарае лежали раненые.
— Идите к Троцкому, — крикнул им фельдшер. — Ему жалуйтесь.
Попасть к наркому по военным и морским делам казалось настолько же немыслимым, как попасть на прием к черту. Надеяться на его помощь — того нелепее. Но Клим обманул и судьбу, и Троцкого: у него в кармане с незапамятных времен валялась красочная бумажка, свидетельствующая, что его пальто действительно пошито в ателье месье Трежана на Calle Florida, — ее он и подсунул как командировочное удостоверение от газеты.
Троцкий поверил: откормленные санитары перенесли Нину в чистый, пахнущий лекарствами госпитальный вагон. Под потолком зажглись круглые лампы.
Клим сдвинул с Нининого лба намокшую прядь волос.
— Вы знаете, кто ею займется? — подлетел к нему Саблин. — Гавриил Михайлович! Господи, такое светило, и тоже мобилизовали!
Клим оглянулся на надменного старика в белом халате.
— Уберите всех посторонних, — буркнул тот.
Сестра милосердия потянула Клима за рукав:
— Вас потом позовут.
Он смотрел на Нину. Проклятая уверенность: его позовут только для того, чтобы сказать: «Мы сделали все возможное».
Выйдя из вагона, Клим пошел по платформе, которая обрывалась на середине — разбитые доски, внизу воронка. Сел на край, свесив ноги.
— Это белые с аэроплана бомбили поезд Троцкого, да не попали, — послышался голос сестры Фотинии.
Клим молча кивнул. Монахиня поставила рядом с ним статую сатира. Бечевка размоталась, из мешковины торчали длинный серебряный нос и бородка.
— Вот, ты добро свое забыл, — сказала она, утирая пот. — Едва доволокла!
— Спасибо, — отозвался Клим.
— Ну, ты это... пока подожди, а я пойду... Доктор Саблин договорился: нам дают кое-что для монастырского госпиталя... Надо везти, а то ведь там тоже солдатики погибают.
— Хорошо.
Сестра Фотиния потрепала его по плечу:
— Если что, возвращайся к нам.
6.
Гонять по травинке муравья: только он доберется до вершины, ты переворачиваешь ее — начинай все сначала. Муравей бегает, ищет спасения, а никому нет дела. Морда у него слишком мелкая, нечитабельная — и потому неважная.
Что они сейчас делают с Ниной? Располосовали? Трудно представить, как это, резать по-живому. Невозможно принять, что сейчас все зависит от людей, которым все равно, умрет Нина или нет.
Слушаешь, не поворачиваясь, шаги по платформе: сюда идут, чтобы сказать?.. Нет, это часовые, вестовые...
Оставалось надеяться только на Бога. Врача зовут Гавриил — как Его архангела-благовестника.
Мама была верующей, но как-то тайно, будто стесняясь смешных суеверий, унаследованных от предков. Дома соблюдались православные обычаи, но и Рождество, и Пасха, и Троица были скорее поводом устроить праздник, а посты — поводом испечь пироги с грибами.
Клим когда-то прислуживал в церкви: среди гимназистов считалось особым шиком обходить девичьи ряды с кружкой для пожертвований. Мальчикам разрешали бывать в алтаре «для лучшего изучения церковной службы», но именно там Клим навсегда отошел от православия. Священник, думая, что его никто не видит, набивал нос табаком, а дьякон слизывал с чаши остатки причастия. Да и сам Клим с приятелями из озорства частенько покушался на бутыль с церковным вином.
Религия превратилась в набор суеверий, как и у мамы. Клим носил крестик как амулет, был с Богом на «ты», ворчал на Него, когда что-то не получалось, или заходил в церковь, когда страстно чего-то желал: все равно было, что за храм — православный или католический. И вот теперь все случившееся казалось карой за неверие — той самой геенной огненной, которую обещал законоучитель непослушным мальчишкам. Получи, еретик.
7.
Быстрые шаги за спиной... Все мышцы напряглись, ребра сдавило.
— Что это у вас здесь? — спросил Троцкий, показывая носком сапога на выглядывающего из-под мешковины сатира.
— Это так... Купил сувенир на базаре.
Троцкий присел на корточки и принялся разглядывать бюст. Они чем-то напоминали друг друга — та же бородка, тот же широкий лоб. Только одному пенсне, а другому рожек не хватало.
— Так-так, товарищ аргентинец, — задумчиво произнес Троцкий. — Отдайте нам свой сувенир: пожалуй, мы его используем для агитационных нужд.
— Разумеется.
— И вот еще что: Гавриил Михайлович сказал, что вашей жене надо какое-то время побыть в госпитальном вагоне. А чтобы вам без дела не сидеть, мы вас привлечем к общественно полезной работе. Коль скоро вы журналист, напишите нам листовки о вреде религиозного дурмана. Товарищ Скудра вам разъяснит, что и как, — он у нас специалист по пропаганде. Идемте, я вас познакомлю.
Клим поднялся, ослабший от непредвиденного счастья: Нина жива...
Он просил дать знак — чем отплатить за милосердие Господне? Служи бесам — вот так-то. Но это, Боже, Твое решение: Тебя, верно, это действительно веселит.
ГЛАВА 26
1.
El cuaderno negro, черная записная книжка
Нина совсем слабенькая, едва голову может поднять. Ее остригли — вышел маленький больной эльф: нездешние глаза, тонкая шея, руки-веточки. Но она уже требует, чтобы я приходил к ней, ждет, обиженно ворчит, если товарищ Скудра слишком долго не выпускает меня из тисков. А я ликую: моя дорогая сердится, стало быть, земные дела все еще имеют значение.
Она очень переживает за своих. Чекисты приходили за Жорой и Еленой: влюбленные дети не ночевали дома, что-то натворили и попались с поличным. Что сталось с графиней и Фурией Скипидаровной, можно только гадать.
Нина решила, что вернется за ними в Нижний, как только поправится. «Ты со мной поедешь?» — спросила так, будто я имею право ей отказать. Но у меня не об этом сейчас болит голова. Вдруг товарищ Троцкий сорвется куда-нибудь со своим агитпоездом и увезет Нину? Вдруг снова прилетят белые на аэропланах? Их разведке наверняка известно, где обитает нарком, и первое, что они постараются разбомбить, — это его резиденцию. Но забрать оттуда Нину нельзя — в госпитальном вагоне лекарства, кормежка и уход, которые и не снились раненым солдатам.
Мы не имеем права на эти милости, случайно нам доставшиеся и не отнятые только потому, что товарищу Троцкому некогда пересматривать принятые в театральном запале решения. А я, продав душу дьяволу, старательно исполняю свою часть договора в надежде, что о нас не вспомнят.
Архангел Гавриил Михайлович сказал, что если не будет вторичной инфекции, если дать Нине отлежаться, то дело пойдет на лад. Саблин потребовал, чтобы ему показали пациентку. Вышел из вагона. «Умираю, — говорит, — от зависти: вот бы мне так швы накладывать!»
Я подтянут, зол и весел. Лишь бы не было наступления! Но у белых, судя по всему, не хватает сил, чтобы идти вверх по Волге. Скудра проболтался, что в Казани много ораторов и очень мало солдат, надежными являются только чехи, но те не хотят воевать за спасение России. Им бы выбраться отсюда, а там хоть трава не расти.
Целыми днями я сижу на станции в комнате телеграфиста, занятой агитбригадой. На полу окурки и стреляные гильзы, на стене надпись: «В борьбе обретешь ты право свое!» Кажется, я — самый старший из всех агитбойцов: нашему начальнику, товарищу Скудре, вчера исполнилось двадцать три года, остальные еще моложе.
Мы рисуем плакаты, верстаем фронтовую газету, делаем стенды и режем на ленты казенную бумагу, которую потом вымениваем на самогон: крестьяне заклеивают ею окна, чтобы не лопались от разрывов. Впрочем, подробности нашей подпольной торговли следует унести если не в могилу, то за границу.
Моя прямая обязанность — составлять листовки под руководством товарища Скудры, бывшего помощника провизора из Риги. Из собрания моих сочинений можно узнать много любопытного: скажем, о том, как появляются священные надписи на стенах храмов. Никаких чудес — сплошная химия: берем размягченный воск, добавляем в него белый фосфор (осторожно, он ядовитый!) и рисуем им таинственные знаки. Ночью они будут светиться, как нью-йоркская реклама.
Если белый фосфор растворить в сероуглероде (тоже ядовитая штука) и смазать им фитили свечей или лампад, то скоро растворитель испарится, а фосфор на открытом воздухе сам собой вспыхнет. Так изготавливается чудо с божественным огнем.
Старинные иконы, написанные с применением сурика и свинцовых белил (ядовиты!), темнеют от времени, но стоит их протереть раствором перекиси водорода, и изображение «воскреснет». А чтобы удалить почерневший слой олифы, достаточно обработать ее уксусной эссенцией. Вот вам и обновление иконы.
Саблин занялся устройством госпиталя в бывших свияжских монастырях: раненых и больных столько, что их размещают даже в соборах. Поначалу, когда я расспрашивал, как поживает моя кузина, он говорил: «Ничего, слава богу». Но однажды все-таки признался: она завела себе нового супруга из числа большевистских бояр. Варфоломей Иванович совершенно измочалил себя мыслями о Любочке, и я, как никто, понимаю его: сам несколько дней назад примерял на себя потерю Нины.
Хочется утешить Саблина, а ничего не сделаешь: когда тебя бросают — это маленькая смерть. Можешь перебирать фотокарточки, носить букеты на могилу, но факт остается фактом: все пропало. Эх, Любочка, Любочка... Слава богу, она оставила мечты о моей скромной персоне.
Свияжский военный лагерь растет не по дням, а по часам: каждый день приходят эшелоны с пополнениями, но дальше артобстрела белых пароходов дело не идет: большая часть новобранцев не умеет обращаться с оружием, и их еще надо всему обучать. Нас самих спасает то, что ниже по течению река делает резкий поворот и там установлена плавучая батарея, которая не дает белым приблизиться на расстояние выстрела.
Товарищ Троцкий — надежа и опора нашей армии. «Наша» в данном случае — правильное слово, хоть я ни в коей мере не поменял взглядов на большевистские эксперименты. Люди, копошащиеся вокруг Свияжска, уподобились стае бродячих муравьев, где выживание каждого зависит от успеха колонии в целом. Отколоться от своих — значит тут же погибнуть: одиночек уничтожают все — и красные, и белые, и «нейтральное крестьянство», которое живет под лозунгом «Чума на вас — на оба ваши дома!» Вдруг ты шпион? вдруг дезертир? вдруг сам хочешь напасть? Вдоль дорог валяются трупы — кого расстреляли, кого зарезали. Мы с Ниной прибились к Красной армии, она нас защищает, поэтому она «наша».
От твоей собственной воли ничего не зависит: ты можешь надеяться только на коллектив. И это отлично вписывается в теорию Троцкого, который убежден, что каждый человек по отдельности труслив, ленив и в целом недоразвит.
Лев Давидович занимается «спайкой» и «воодушевлением масс», но прекрасно понимает, что заряд бодрости, полученный на митингах, испаряется при первом появлении обычной мозоли на солдатской пятке. Если сапог трет, никакая Казань не интересует. Единственное, что может погнать тебя вперед, — это страх смерти или еще большего увечья. Так как пластырей, носков и хороших сапог в Красной армии не водится, остается одно — постоянно угрожать расстрелом: «Сплотиться, вашу мать! Ни шагу назад, а не то...»
Не только в боевых частях, но даже в нашей агитбригаде установился незыблемый «Символ веры»: делать свою работу хорошо можно только из страха перед наказанием. Теоретически еще есть «борьба за светлое будущее», но на практике это пустой лозунг, ничего не значащий для абсолютного большинства, хотя пропаганда утверждает обратное.
Идейных бойцов мало, и почти все они на комиссарских должностях. Вот эти действительно борются за светлое будущее — за свое собственное, ибо, с одной стороны, это новые посты и блага, а с другой — приятные ощущения миссионера, спасающего из пучины невежества необразованных дикарей — тех самых рабочих и крестьян. Думается, именно комиссары потом будут писать пламенные воспоминания о Гражданской войне и выдавать свои собственные ощущения за массовые.
Упаси господь, признаться в том, что ты ищешь личной выгоды и вообще желаешь быть сытым, довольным и счастливым! Все, что ты делаешь, должно быть трудным: жить надо с усилием, сжав зубы и не рассчитывая на награду (по крайней мере, официально), — только тогда ты признаешься достойным членом пролетарского общества.
В результате у каждого появляется двойное дно. Снаружи ты — преданный муравей, гордый переносчик соломы и дохлых гусениц; у тебя нет собственных нужд, муравейник — это все, матка — свет в окне. А внутри ты все-таки человек, и чем больше в тебе человеческого, тем сложнее доказать, что у тебя нет мыслей и интересов, а вместо сердца в груди — мускулистая трубка.
Это идеальная модель каждодневного несчастья, самого проклятого рабства, которое только можно представить. Тебя держат не цепи, а осознание того, что если ты откажешься быть муравьем, ты лишишься поддержки колонии, а это равносильно смерти. Ты обязан расходовать жизнь так, как это угодно не тебе, а хозяину-коллективу. При этом ты сам являешься его частью, то есть служишь сам себе.
Ирония заключается в том, что революция была призвана порвать связки «ты всегда чей-то раб и господин», но, похоже, это те тросы, которые держат российское шапито в стоячем положении.
Что нам делать, мой друг? Наращивать хитиновый покров, затачивать челюсти-мандибулы, запасаться ядом — он наверняка нам пригодится. Мы в совершенстве освоим искусство мимикрии муравьев. Как утверждают зоологи, этот способ самозащиты отлично зарекомендовал себя: им вовсю пользуются мелкие пауки и кузнечики.
2.
Отряды Красной армии выстроились на Соборной площади. Климу, как иностранному корреспонденту, выделили почетное место — на крыше автомобиля.
Фантастическое зрелище — парад безбожников на фоне древних церквей. В небе облака, купола, посреди площади — трибуна, на трибуне — нарком; по земле ветер гонял перья убитого голубя. Чуть поодаль, у обрыва, — «сюрприз»: накрытый красной тканью очередной памятник герою революции.
Блистали трубы оркестра, белая пыль оседала на лицах, скрипела на зубах.
— Волга должна быть и будет советской! — Пенсне на лице Троцкого вспыхивало слепыми пятнами. — Нас намного больше, чем белогвардейцев: свияжская группа войск насчитывает до пятнадцати тысяч бойцов...
Этого, положим, никто не знает. Красная армия — штука условная при массовом дезертирстве, отсутствии формы и документов. В некоторых полках не больше двух-трех десятков человек, да и те слушают командиров вполуха.
— Рабочий и крестьянин России! Настал твой час! Иди вперед к победе! С нами братья латыши, братья венгры и другие народы. Они уже доказали в боях свои отменные боевые качества...
Самые надежные отряды у красных — это Земгальский латышский полк, Мусульманский коммунистический отряд (во как!), Интернациональный батальон имени Карла Маркса, Татаро-башкирский батальон и прочая, прочая. У белых та же история с чехами, словаками и сербами. Титульная нация у белых представлена жидкими офицерскими полками и насильно мобилизованными по окрестным деревням крестьянами. У красных — рабочими из Москвы, Петрограда и других промышленных центров.
Клим разговаривал с мобилизованными и пленными: сражаться никто не хотел. Многие прошли через Великую войну: «Это что ж делается?.. Ведь обещали мир!» Воодушевлялись на бой не столько из-за политических планов друг друга, сколько по злобе: пришли какие-то, теперь опять надо на фронт ехать. При первой возможности и те, и другие сдавались в плен, чтобы только не участвовать в сражениях.
— Здорóво! — окликнул кто-то Клима. На подножке автомобиля стоял Леша Пухов. — Я тебя издалека приметил: сидишь тут как звонарь на колокольне — выше всех. Ты где пропадал?
Он подтянулся на руках и тоже забрался на крышу.
Клим лихорадочно придумывал, что соврать. Черт, ведь Пухов знает, что он не представляет аргентинскую газету! А уж если Леша выяснит, что графиня Одинцова лечится в поезде Троцкого, его удар хватит. Такое счастье классовому врагу, когда свои красноармейцы заживо гниют по переполненным госпиталям?!
Клим рассказал, как вагоновожатый увез его от банка на трамвае:
— Вагон сошел с рельс, меня контузило...
Леша подозрительно посмотрел на Клима:
— Не врешь? Ты чем сейчас занимаешься?
— Служу в агитбригаде.
— Мы тебя оттуда заберем: нам без переводчика хоть топись. Уж не знаю, как я вывел моих китайцев из-под Казани: из банка почти ничего не удалось вывезти — все досталось белякам. Сюда явились: на двести человек — тридцать котелков и двенадцать ложек, да и то начхоз орет, что это их добро и к нам попало по ошибке. После митинга пойдем со мной: китайцев надо в баню отправить, а то вшей разведут — еще сыпняк начнется.
— Кто желает, чтобы земля вновь перешла помещикам, поднимите руки! — крикнул Троцкий.
Толпа на площади молчала, только приблудная коза чесала о трибуну облепленный репьями бок.
— Кто готов горбатиться на фабрикантов от зари до зари? Кто желает, чтобы одни жили в особняках, а другие ютились по десять человек в комнате?
Лица суровые, челюсти сжаты. Дурачок Максимка, пастушонок, попытался пробиться к трибуне:
— Коза там моя... Отдайте Христа ради!
Суровые латыши схватили его под руки, козу за рога — поволокли.
Троцкий снял фуражку, отер вспревший лоб:
— Вопросы есть?
— Когда Бога разрешат? — раздался над площадью голос Максимки.
Нарком усмехнулся и, сойдя с трибуны, направился к «сюрпризу». Рывком сорвал со статуи покрывало:
— Вот вам бог!
Толпа вздрогнула. На вкопанной в землю мраморной колонне стоял бюст сатира.
— В течение многих веков служители культа рассказывали народу о Люцифере, — выкрикнул нарком, показывая на подарок французских промышленников. — Так кого мракобесы называли нечистым? Кого смертельно боялись? Первого революционера! Люцифер отказался подчиняться дряхлому Богу и восстал против его деспотии. Так пусть на земле, по которой попы и обманутые ими дураки веками ползали на коленях, будет стоять памятник гордому духу, который не склонился, несмотря на изгнание из рая и проклятия во веки веков!
Оркестр грянул «Интернационал».
Клим искоса взглянул на Пухова — тот, выпучив глаза, смотрел на сатира:
— Как он сюда попал?! Ведь это же скульптура из банка! Помнишь, она выпала из ящика и Тарасов передал ее тебе?
Послышался гул моторов, и из облаков вынырнули два аэроплана.
— Белые!
Ряды смешались, солдаты бросились врассыпную. Спрыгнув на землю, Клим и Пухов закатились под автомобиль.
— Сейчас бомбу кинут!.. Сейчас кинут! — голосил Леша, закрывая голову руками.
Но вместо бомб с неба просыпался дождь из листовок. Вслед удаляющимся аэропланам загремели выстрелы.
Клим потянулся, чтобы взять листовку, но Пухов тут же вырвал ее:
— Не трогай!
Он принялся торопливо собирать бумажки: мял их, запихивал себе за пазуху.
— Отставить панику! Встать в строй! — орали комиссары, сами перепуганные до полусмерти.
Клим выбрался из-под автомобиля и, прячась за спинами, отступил к церковной ограде. Свернул на Успенскую улицу, побежал. Вниз по откосу, по дороге, ведущей на станцию...
Пухов наверняка спросит у Троцкого, откуда взялся серебряный сатир, и наверняка расскажет наркому о том, кто таков Клим Рогов — дезертир, мародер и проходимец. Следствием станут две пули — Климу и Нине.
3.
Окна госпитального вагона были открыты. Дни напролет Нина смотрела сквозь просвет между белыми занавесками на крапиву у забора, на проходившего мимо часового, на бродячего лишайного пса.
— Прогоните его! — кричала сестра милосердия. — Нечего собакам тут шляться!
Она не знала, что Нина тайком отщипывает кусочки хлеба и бросает их за окно.
Когда не можешь встать, когда дико скучно, можно получать удовольствие от непослушания. Или от прикосновений. Кто бы мог подумать, что вокруг столько приятных на ощупь предметов!
Например, отполированный сучок на стенной панели — гладкий, чуть выпуклый.
Атласное нутро лесного ореха — если разломить ядрышко по естественном стыку.
Питьевая сода — попросишь сестру принести тебе чайную ложечку: слегка коснешься нежного порошка, помнешь его в пальцах...
За ширмой два матроса со сломанными ногами бесконечно травили анекдоты или рассказывали о своих девках — с матерком, анатомическими подробностями, но очень смешно.
Возможно, это было нервное: когда доктор запрещает смеяться (чтобы швы не разошлись), любая ерунда доводит до изнуряющего хохота. Нина просила матросов замолчать — они еще пуще веселились. Она накидывала на голову одеяло, но укрыться от скабрезных баек не было никакой возможности.
Утром к Нине приходил суровый Гавриил Михайлович со свитой. В его присутствии все замирали, даже из-за ширмы доносилось только «Так точно, доктор» и «Никак нет».
Гавриил Михайлович осматривал Нину, качал лысой, в пигментных пятнах головой и всегда говорил одно и то же:
— Вы, голубушка, совсем запустили себя.
Непонятно, что это означало: то ли все плохо сейчас, то ли все было плохо раньше.
Доктор разворачивался, сестра предупредительно распахивала перед ним дверь, и медики удалялись.
После обеда приходил Клим. Все думали, что он муж Нины. Сестры милосердия улыбались, когда он поднимался в госпитальный вагон: Клим все время чем-то одаривал их — приносил то букет надерганных вдоль забора ромашек, то несколько папирос, то еще какую-нибудь мелочь. Нине было приятно, что девицы суетятся вокруг него, и в то же время они отнимали драгоценное время — Скудра отпускал Клима буквально на полчаса.
На станции происходило что-то небывалое: переселение народов, нашествие, все десять казней египетских. Но поток людей и событий обходил госпитальный вагон стороной. Дни Нины были заполнены ожиданием и страхами.
— Я все устрою, ни о чем не беспокойся, — говорил Клим.
Но как не беспокоиться, если неизвестно, что случилось с Жорой и Еленой? Если к Нине несколько раз заглядывал аккуратный латыш в кожанке и на хорошем русском языке справлялся о ней самой и о Климе: кто они и откуда? Она притворялась, что ей плохо, и он уходил, но осадок — неотмывающийся, как жирная копоть, — оставался.
Нина была привязана к госпитальному вагону: куда она сбежит от куриного бульона, чистых бинтов и морфия? Именно ради этого Клим продавал себя Скудре, выматывался, не спал ночами, жил бог весть где...
Во время свиданий он садился рядом с Ниной, и они шепотом рассказывали друг другу, как перетерпели эти окаянные шесть месяцев, как было страшно потеряться навсегда и какое это счастье — узнать, что тебя ждали и всегда будут ждать.
— Я нашел для нас пафосную аллегорию, — сказал Клим, показывая Нине сдвоенное проволочное кольцо. — По отдельности мы с тобой нули, но вместе из нас получается символ бесконечности и совершенства. — Он разогнул колечко и сделал из него восьмерку ∞. — Кстати, знаешь, что это за штука? Это кольцо от чеки гранаты.
Клим целовал Нину на прощание, ерошил ей остриженные кудри — его смешила ее детская прическа.
— До завтра...
Стоял у ширмы, делая вид, что ему что-то надо сказать, но он забыл что, — на самом деле просто растягивал время.
— Ну ладно, счастливо.
Удаляющиеся шаги, скрип прикрываемой двери, потом стук в окно и снова ритуал прощания — с улыбками и нарисованными рожицами на пыльном стекле.
Он уходил, и Нина долго смотрела на опустевшую платформу. Внутри плескалось солнечное тепло... Очень хотелось замуж за Клима и очень хотелось иметь от него детей.
4.
Вечерело. Где-то хором пели красноармейцы, на соседних путях маневрировал маленький паровоз.
— Нельзя! Нельзя сюда! — послышался голос сестры. — Да что вы — в кабак явились?
Топот, грохот сбитого столика на колесах... Ширма отлетела в сторону. Клим подошел к Нине, наклонился к ней:
— Я должен забрать тебя. Обними меня за шею.
Она испугалась, заметила краем глаза, как на них в изумлении смотрят соседи-матросы.
Клим поднял Нину вместе с одеялом. Шов внизу живота отозвался резкой болью.
— Потерпи, родная...
Клим вынес ее на платформу.
— Вы с ума сошли! — кричала вслед сестра. — Я все доктору скажу!
Вдруг ахнул близкий пушечный разрыв, зазвенели стекла. Нина прижалась к груди Клима:
— Что это? Откуда стреляют?
Он не отвечал. Шел быстро — мимо станционного здания, мимо высыпавших на платформу людей, с тревогой смотревших в густо-синие сумеречные небеса.
У дороги их поджидала телега. Мальчик-возница встрепенулся:
— Если опять из пушек будут лупить, я никуда не поеду.
Клим уложил Нину в сено, прикрыл ее одеялом.
— Сейчас отправимся к Саблину, — проговорил он ей на ухо. — Здесь нельзя оставаться... Если что, ты меня не знаешь, ты — беженка из Казани. Поняла?
Нина вцепилась в его руку:
— Что случилось?!
— Все после расскажу. Ох, боюсь, растрясет тебя по дороге...
Клим поцеловал ее в лоб и сел на козлы.
— На, держи, — сказал он, сунув мальчику пригоршню патронов. — Если проболтаешься о том, кого и куда ты вез, я тебе шею сверну. — В голосе Клима звучала угроза — такого Нина еще не слыхала.
ГЛАВА 27
1.
В древнем соборе Успения Богородицы был устроен дополнительный госпиталь: раненые лежали на соломе чуть ли не вплотную друг к другу.
Артиллерия в районе железной дороги била не переставая — под куполом эхом отдавался каждый удар. Во фронтовой газете говорилось, что ни один белогвардейский пароход не сможет пройти мимо батареи у излучины: она простреливала Волгу от берега до берега. Но если это так, то кто же лупил сейчас по станции?
Громадное паникадило качалось под потолком, столетние цепи жутко скрипели.
— Ну-кось упадет такая дубина! — тревожно шептали раненые.
Окна давно выбили, но воздух в храме был смрадный и спертый. Расставленные тут и там огарки едва освещали исхудалые лица; настенная роспись тонула во мраке.
Саблин — небритый, взлохмаченный — показал Климу, куда положить Нину — после переезда по ухабистой дороге она была чуть жива от боли.
— Не беспокойтесь, я присмотрю за ней, — пообещал доктор. — Хорошо, что вы ее сюда привезли: на станции, кажется, бой.
После стерильной чистоты госпитального вагона — гнилая солома, вши, сотни мужиков в вонючих повязках.
Саблин присел рядом с Ниной, поднес огарок к ее лицу:
— Как вы?
— Ничего... — выдохнула она.
Клим поправил ее одеяло. У него голова шла кругом. Что надо было делать? Подкараулить Пухова и убить его, чтобы он не выдал их? Или все-таки правильно сделал, что перевез Нину сюда? Да, молодец, здесь она подхватит тиф, и пиши пропало.
Доктора позвали к другому раненому, и он ушел, а Клим еще долго сидел с Ниной и прислушивался к пушечному грому.
На колонне прямо перед ним был изображен святой рыцарь с собачьей головой. Хочешь выжить — ударь первым, превращайся в пса-воина, вон как этот... герой нашего времени.
— Это Анубис? — спросила Нина. Она не спала и тоже смотрела на фигуру в алом плаще. — Помнишь, в твоей книге был египетский бог с головой собаки?
У Клима холод пошел по спине: Анубис — повелитель Царства Мертвых.
— Да бог с тобой, это же православный храм.
Снаружи раздался сосущий вой, и стены собора вздрогнули от разрыва. Все свечи разом задуло.
— По нам лупят! — заголосили раненые из темноты.
— Ну, тихо! Тихо! — прикрикнул Саблин. — Без паники!
Клим нагнулся к Нине:
— Я сейчас. Надо узнать, что происходит.
Кое-как пробравшись между ранеными, он вышел на улицу. Вокруг никого не было — все попрятались. Тучи разогнало, и в ясном небе светила полная луна. Ветер трепал листья тополей у паперти.
— Клим, это ты? — позвал кто-то.
Он пригляделся: сестра Фотиния. Очки ее смутно поблескивали в лунном свете.
— Вот и хорошо, что я тебя встретила, — прошептала она. — Пойдем, мил человек, тебя-то мне и надо.
Она ухватил Клима за руку и потащила за собой. Он вырвался:
— Что вы задумали?
Сестра Фотиния встала на цыпочки, чтобы дотянуться до его уха:
— Забери своего черта! — жарко проговорила она. — Ты его приволок, с тебя и спрос! Я бы сама его своротила, да сил нету!
Клим оглянулся по сторонам:
— Так его же хватятся!
— Забери! — упрямо повторила сестра Фотиния.
Они быстро пошли к Соборной площади. Сатира действительно нужно было спрятать, чтобы Пухов не смог доказать, что это именно та скульптура, которая пропала из банка.
Но памятника Люциферу уже не было над откосом. Белая колонна валялась на земле, расколотая на три части. Сердце Клима екнуло: неужели Пухов уже забрал скульптуру? Только через мгновение он догадался, что постамент сбило взрывной волной, а бюст упал с обрыва.
— Шею бы не сломать, — чертыхался Клим, спускаясь по косогору. Влажная трава скользила под ногами.
— Ну что, отыскал? — шептала сверху сестра Фотиния.
Сатир застрял в кустах. Монахиня сошла вниз по лестнице и подставила Климу мешок:
— Вот, прячь сюда. Давай его в реке утопим, чтобы духу поганого тут не было!
Клим усмехнулся: пуд серебра выкинуть — большого ума не надо.
— Это скульптура для научного музея, — сказал он. — В Смоленской губернии есть мужик с рогами — вот мы и сделали его портрет для ученых. А Троцкий его отобрал и назначил Люцифером.
Сестра Фотиния перекрестилась:
— Господи, вот страсти-то! Ему, бедняге, шапку в церкви не снять — люди засмеют!
— Давайте зароем скульптуру, — предложил Клим. — А потом, когда Троцкий уберется отсюда, достанем ее и передадим в музей.
Они вырыли в прибрежном песке неглубокую яму.
— Прям как человека хороним, — сказала сестра Фотиния. — Порешили прохожего и того-с...
Клим приволок прибитый к берегу пень и поставил его над схроном. Разровнял песок, лишний раз проверил, все ли так, как надо.
Они поднялись наверх. На западе небо горело багряным заревом; артиллерийские и винтовочные выстрелы гремели не переставая: в районе станции не на шутку разыгрался бой.
— Верно, белые захватили Романовский мост... — проговорила сестра Фотиния.
Клим кивнул. Он и Нина могли бы быть сейчас там: не было бы счастья, да несчастье помогло.
Скудра наверняка хватился Клима, Пухов тоже, и если победят красные, его обвинят в дезертирстве: подрядился служить большевикам — значит, служи.
Надо бы податься в бега, укрыться в лесу, дождаться прихода белых... Но Нина погибнет без него в переполненном госпитале. Саблин, конечно, будет заботиться о ней, но у него столько дел, что рассчитывать на это нельзя.
Клим распрощался с сестрой Фотинией и пошел назад к Успенскому собору. На паперти он наткнулся на вышедшего покурить Саблина.
— Вы где пропадали? — сердито зашипел он. — Нина Васильевна с ума сходит: вы же сказали, что сейчас вернетесь!
Внутри вновь зажгли свечи и коптилки. Клим пробрался к Нине, сел рядом.
— На станции бой, да? — встревоженно спросила она. — Ты поэтому меня оттуда вывез? Как ты узнал, что белые прорвутся?
— Я не знал, просто так совпало. Ладно, будем ждать, чем дело кончится: все равно нет другого выхода.
2.
Заградотрядовцы арестовали Клима на рассвете: пришли, растолкали пинками и велели идти с ними. Нина хотела бежать следом, но ее так скрутило от боли, что она потеряла сознание. Очнулась от того, что сестра Фотиния хлопала ее по щекам:
— Ну что ж ты, милая? Куда это годится?
Нина села. Из окон били лучи света... Над головой — высокие каменные своды, огромные торжественные святые на фресках, а внизу — живая суетливая масса, человеческий материал.
— Где Клим? — превозмогая дурноту, спросила Нина.
Сестра Фотиния сняла очки и принялась протирать их полой рясы. Лицо ее показалось Нине пустым, безглазым.
— Где он? — с усилием повторила она.
— Белые шли двое суток, устали, атака захлебнулась, — не глядя на нее, произнесла сестра Фотиния. — Вокруг станции все разворочено. Половина поезда наркома сгорела: снаряд попал в цистерну с бензином. Так что тебе, милая, повезло...
От слабости, от ледяных предчувствий у Нины все плыло перед глазами.
— Красные победили, только сами не поняли как, — продолжала сестра Фотиния. — У них весь Второй Петроградский полк, включая китайцев, драпанул с поля боя. Заняли штабной пароход, приготовленный для Троцкого... В общем, всех их под трибунал.
— Так и надо с этой сволочью! — хмыкнул безрукий солдат. — А нарком молодец: жесткий товарищ.
Раненые вокруг завозились:
— Правильно! А то одни будут кровь проливать, а другие за бабьими юбками прятаться?
— Условие надо ставить: либо получай пулю от своих — по гарантии, либо иди в бой, а там бог тебе в помощь: может, и не убьют.
Нина потерянно смотрела на клекочущих подбитых солдат: им не хватало собственной беды — хотелось добавить другим. Клим был для них предателем и дезертиром: он сражался не за Красную армию, а за Нину, и потому его следовало убить.
Снаружи раздался грохот телег, заржали кони. Взъерошенный Саблин ворвался в храм и торопливо захромал к отгороженной одеялами операционной:
— Сестра, раненых со станции привезли! — крикнул он, надевая на ходу халат. — Распорядитесь освободить место.
— Да куда же их?!
— Куда хотите!
— Варфоломей Иванович! — позвала Нина. — Что там происходит?
Саблин оглянулся. С улицы донесся винтовочный залп. Гул голосов стих; под куполом затрепетал крыльями голубь.
— Что?! Что?! — бешено заорал Саблин. — Они там дезертиров расстреливают! На Соборной площади! Перед всем строем!
Нина зажала рот кулаком, сестра Фотиния охнула. Снова раздался залп. Варфоломей Иванович пошел прочь, не оглядываясь.
Еще залп, еще... Сестра Фотиния погладила Нину по руке:
— Молись, милая...
Она посмотрела на нее обезумевшими глазами:
— Кому молиться?! Нас никто не услышит!
— Господь все ведает и помогает страждущим... — строго сказала сестра Фотиния. — Вон видишь святого с собачьей головой? Это Христофор; дивной красы был юноша, а чтоб девки не вводили его в соблазн, он попросил у Бога: «Сделай меня страшным, аки пес!» И все сбылось. Вишь, какие чудеса бывают!
Нина притянула колени к груди. Клима арестовали как дезертира... За то, что он не участвовал во вчерашнем бою.
Сестра Фотиния поднялась, стряхнула с подола налипшие соломинки:
— Я пойду узнаю, что там.
Нина до вечера просидела, не двигаясь. Мышцы окаменели, в голове — сухие сыпучие мысли.
Здесь, в Свияжске, дыра во времени. Проваливаешься в темное Средневековье с его дикостью и фанатизмом. Сознание, вывернутое наизнанку: просить у Господа не любви, не радости, а песью морду — чтобы доказать свою верность. Чем больше ты пострадаешь во славу догмы, тем больше тебе зачтется, а если ты при этом истребишь толпу иноверцев, так это верный путь к спасению. Впрочем, чего еще ждать от людей, у которых самые яркие события в жизни — война и публичные казни?
Не смей быть довольным, здоровым и счастливым! И спорить с догмой тоже не смей! Будешь высказывать еретические идеи — сожгут на костре; не пожелаешь участвовать в самобичевании — закидают булыжниками, оружием пролетариата.
Сестра Фотиния не возвращалась. Кто-то из легкораненых сходил за новостями: Троцкий поставил всех дезертиров в шеренгу и велел выйти каждому десятому — их расстреляли в назидание остальным. Нарком объявил, что такую меру наказаний применяли древние римляне и потому их полки славились отменной дисциплиной.
Наступила ночь, а Нина все так же сидела, не меняя позы, и смотрела на огонь коптилки на столике у дежурного врача. Ей казалось, что души расстрелянных бродят здесь, по рядам храпящих бойцов. Они еще не привыкли к собственной смерти, еще изумленно пробовали поднять чью-то кружку с водой или сказать что-то приятелям — ан нет, невесомые пальцы пролетали сквозь предметы, а голос никто не слышал.
Сестра Фотиния растолкала Нину:
— Жив твой-то! На станции он, у китайцев, служит им переводчиком. Вон, записку тебе прислал.
Трясущимися руками Нина взяла клочок бумаги, но в темноте не могла разобрать букв.
— Там написано: «Жди. Как смогу — приду», — сказала монахиня.
— Что там, на станции? — плача от радости, спросила Нина.
— Троцкий уехал в Москву. Прицепил оставшиеся вагоны к паровозу и укатил. Ленина, говорят, во время митинга на заводе серьезно ранила террористка.
3.
El cuaderno negro, черная записная книжка
Заградотрядовцы прочесали окрестности вокруг Свияжска и выловили около четырехсот дезертиров. От расстрела меня спасли китайцы. В лучших традициях Поднебесной империи они кинулись в ноги наркому и — не без моей помощи — заявили, что покинули поле боя, так как неправильно поняли приказ. Если последнего переводчика убьют, отряд полностью потеряет боеспособность.
Троцкий смилостивился и расстрелял только Пухова, который не смог должным образом организовать дело. Леша даже не пытался оправдаться, только стоял — босой, в рубахе распояской — и молча ронял слезы. Революция предала его — самого верного, больше всех любившего ее.
В Свияжске думают, что случившаяся катастрофа — наказание за памятник... теперь уже Иуде Искариоту. После отъезда Троцкого следователем по делу об исчезновении скульптуры поставили татарина, который едва говорил по-русски; он что-то недопонял и решил, что нарком воздвиг монумент предателю, а не бунтовщику. В любом случае, ни Люцифера, ни Иуды больше нет.
Китайцы хотели забрать меня с собой: Хэ, новый командир отряда, приставил ко мне двух охранников и наказал беречь как зеницу ока. Но товарищ Скудра не отдал им меня, ведь кто-то должен составлять листовки по поводу ранения Ленина! Так что в дополнение к китайцам меня стали охранять два латыша. Пока начальство решало, что со мной делать — отправить с китайским отрядом на левый берег Волги, оставить при агитбригаде или расстрелять к чертовой матери, — мы с конвоем неплохо провели время, играя в карты. В результате у меня появился трофейный немецкий бинокль.
Второго сентября вернулся Троцкий и привез из Москвы двух переводчиков-китаистов, так что я остался в плену у Скудры.
Моя работа в La Prensa теперь кажется далеким сном. Я вспоминаю наше роскошное здание, золоченую Афину Палладу на куполе — она олицетворяла, представьте себе, свободу слова. Норовистая редакция, упоительная борьба честолюбий — где все это теперь?
Тогда я жил с ощущением, что именно Буэнос-Айрес — центр Земли, сосредоточие культуры, науки и техники. У нас ведь метро, у нас лифты гоняют по этажам; у нашей газеты собственные бюро по всей Америке и Европе... Так странно, что мои коллеги по агитбригаде никогда не слышали не то что о La Prensa, а даже о Буэнос-Айресе. Для них центр мироздания — это Восточный фронт, а Аргентина и Атлантида — понятия тождественные.
Мои коллеги строят коммунизм. Есть только одно «но»: строители думают, что создают дворец, но чертежи у них — городского крематория, и они не могут отличить одно от другого: у них нет ни образования, ни жизненного опыта. Благодаря таким, как они, государство, которое якобы при коммунизме должно отмереть, превратилось в монстра. Деньгам вроде тоже пора исчезнуть, но в Совдепии без них шагу не ступить. Про эксплуатацию вовсе говорить не приходится: она достигла невиданных размеров.
Однажды начав что-то делать, человек не любит останавливаться и признавать ошибки. Каждый, наверное, испытал это на себе: споришь, зная, что говоришь не то, но свернуть с намеченного пути не можешь. Люди инстинктивно избегают сомнений в собственной правоте — находят миллион доводов «за» и страстно доказывают, что черное — это белое.
Мальчики с партбилетами в нагрудных карманах никогда не откажутся от своих чертежей. Сваи уже забиты, кран несет трубы, поздно закрывать стройку — слишком много сил и средств вложено в нее. Понимание придет потом, когда красная лента будет разрезана и оркестр сыграет туш. Тогда мальчики с удивлением обнаружат, что они своими руками выстроили крематорий, в котором они сами же сгорят, как Леша Пухов.
Самые страшные события всегда превращаются в мифы — а какой миф без героя? Герой должен совершать чудеса и страдать за народ, восстание из мертвых приветствуется.
Ранение Ленина сделало из него былинного богатыря, а из меня — специалиста по фольклору. Я пишу, что Владимир Ильич, несмотря на дырку в легком, день и ночь работает на благо революции. Человек такого ума, такого масштаба рождается раз в тысячу лет. Его страстно любит весь мировой пролетариат, ходоки из деревень стекаются в Кремль, чтобы отдать дань почтения выздоравливающему великому вождю. Его имя будет звучать в веках, его дело бессмертно и т. д. и т. п.
Зря я думал, что служение в церкви и уроки Закона Божия не пригодятся мне — я пишу акафисты со знанием дела. Единственное, что удивляет: мой сарказм воспринимается всерьез и на ура. Чем больше цветастых, пошлейших эпитетов — тем радостнее на душе у Скудры.
«Пока будет жить пролетариат, будет жить и Ленин».
«Воля народная защитила тебя от подлой руки убийцы!»
«Ты пришел облегчить нашу судьбу, ты уничтожил врагов рабочего люда. Мы не забудем твои страдания!»
Неплохо?
Смел ли я надеяться, что мои творения будут издаваться тиражом в сто тысяч экземпляров? А вот поди ж ты, Скудра вчера отослал курьера в Москву с рукописью брошюры «Великий вождь сельской бедноты». За этот труд я получил баснословный гонорар: двести рублей и трофейный несессер с мылом, зубным порошком, щеткой и бритвой «Жилетт».
На станции уже появились мальчишки с целыми стопками открыток с Лениным. Портреты разбирают на ура — кто покупает на счастье в бою, кто на счастье в карьере, кто для красоты: дома над кроватью повесить.
Нас с Ниной все вышеперечисленное ужасно смешит — конечно, смех этот нездоровый, но другого нет и не предвидится. Она пока остается в Успенском соборе. Дела ее пошли на поправку — она уже выходит со мной гулять на откос.
Нина действительно решила вернуться в Нижний Новгород, чтобы найти Жору. Я пытался ее отговорить — без толку, конечно: она только обиделась.
— Если бы у тебя был брат, ты бы оставил его в беде?
Я понимаю, что Жору надо выручать, но я каждый день читаю газеты, приходящие к нам из Нижнего.
«Известия»: Пролетариат отвeтит на поранение Ленина так, что вся буржуазия содрогнется от ужаса.
«Правда»: Гимн рабочего класса отнынe будет гимном ненависти и мести.
«Красная газета»: Сотнями будем мы убивать врагов. Пусть будут это тысячи, пусть они захлебнутся в собственной крови. За кровь Ленина пусть прольются потоки крови — больше крови, столько, сколько возможно.
Что это? массовый психоз? истерия? охота на ведьм? Мы с Ниной буржуи по определению, и это нас собрался убивать всполошившийся пролетариат. Нам нельзя ехать в большой город — это слишком опасно; тем более, в Нижний, где Нину могут узнать. Но разве мою упрямицу свернешь с пути?
Все, что мне остается, это жить сегодняшним днем и пытаться быть счастливым, пока дают. Белые больше не нападают на Свияжск — прекрасно! Троцкий привез довольно лекарств и продовольствия, и моя любовь пока в безопасности. Дьявол припугнул меня, чтобы я не забывался, но он выполняет свои обязательства по сделке, и я исправно ему служу. Я — страшно подумать! — ему благодарен.
Вчера возвращался пешком на станцию, смотрел на грудастые темные тучи, на паникующих в кустах воробьев: гроза идет! Шел быстро — голодный, бесправный, совершенно влюбленный в свою женщину, грезивший завтрашним днем, когда опять можно будет сидеть с ней на откосе, на вечном свияжском ветру... Любоваться ею и тайком подмигивать Богу: «Видишь, видишь, какая она!»
Любочка обвиняла меня в душевной щедрости — какое там! Никому не отдам мою ненаглядную: буду сторожить, ревниво следить — не зарится ли кто? Я ведь даже целую ее, загораживая собой от всего мира.
Дорóгой, конечно, промок до нитки. Бежал — полуослепший, задохнувшийся, — потом стоял под навесом, вытирал ладонями лицо, стряхивал капли с волос. А хорошо, черт возьми! Просто замечательно!
Девчонки с корзинами грибов опасливо смотрели на меня — заросший солдат, ухмыляется чему-то... Бог знает, о чем думает?
О смысле жизни, милые, о смысле жизни...
Привезенные с Балтики морские орудия обстреливают позиции белых. Те ничем не могут ответить: у них имеются только сухопутные трехдюймовки, их дальнобойность примерно в два раза меньше. Отряды «братишек», балтийских и черноморских матросов, громят всевозможные «ополчения», которые собирают белогвардейцы. Поговаривают, что участь Казани решена: чехи уходят, а своими силами белые не удержат город.
ГЛАВА 28
1.
Жора сразу понял, что домой возвращаться нельзя: Постромкин наверняка выдал ЧК фамилии «врагов народа», а уж отыскать их адрес — дело трех минут.
Они с Еленой до утра прятались за сараями у электростанции и только потом сообразили: ведь вместо них могут арестовать Нину и старую графиню! Жора проклинал себя: дурак! Тоже мне, герой выискался: «Барыню» упустил, сестру подставил под удар. Кооперативную лавку наверняка теперь прикроют, дядя Гриша приедет, а в доме на Гребешке засада.
Елена думала о том же:
— Надо Нину предупредить.
Они подобрались к дому со стороны откоса и чуть не наткнулись на растянувшихся цепью солдат.
— Бежим! — шепнул Жора.
Целый день они метались по городу. Куда идти? Все верные друзья участвовали в антибольшевистском заговоре — нельзя было компрометировать их собой. Если тебя арестуют у них на квартире, чекисты могут потянуть за одну ниточку и размотать весь клубок.
— Пойдем попросимся в гостинице переночевать, — предложила Елена, когда они поравнялись с номерами Бубнова на Алексеевской. — Скажем, что мы молодые пролетарские поэты — прибыли из Москвы, но у нас украли вещи.
Восьмидесятилетний бывший швейцар, а ныне заведующий советским общежитием велел им идти в жилотдел губисполкома:
— Принесете ордер, тогда поговорим.
— Послушайте, уже поздно, все закрыто, — проговорил Жора. — Если вы нас не пустите, мы будем ночевать прямо тут.
— А я вот сейчас в ЧК позвоню!
Наругавшись вволю, старик сказал, что согласен пустить пролетарских поэтов в обмен на бутылку водки.
— Идите у Николаевны спросите, она допоздна на углу махоркой торгует. У ней завсегда чекушка найдется.
Николаевна, неряшливая беззубая баба, отвела Жору в подворотню и сунула ему большой аптечный пузырек.
— Идеальная пропорция! — заверила она. — Ты понюхай: спирт?
— Спирт, — согласился Жора.
— Видишь, я не обманываю. А то другие, бывает, воду подсовывают или что еще похуже.
Получив мзду, старик взял фонарь и повел Жору и Елену по немытой лестнице на второй этаж.
— Вот и ходи с вами взад-вперед, — ворчал он. — Постояльцы теперь денег не плотют за комнаты, въезжают по ордерам... Даже чаевых от них не дождешься. Все отсель разбежались, с такой-то службы, один я остался. — Старик отпер дверь. — Вот, ночуйте.
Он посветил фонарем. Елена заглянула в комнату и ахнула. Внутри чуть ли не вплотную друг к другу стояли топчаны, на которых храпели солдаты.
— Здесь места нет! — возмутился Жора.
— Чай, не баре... Это делегаты красноармейского съезда, они завтра по домам отправятся. А вы и тут поспите. — Он показал на крохотную, согнутую полукругом козетку.
Елена кое-как устроилась на ней, а Жора отправился «на первый этаж» — на пол.
Уснуть он не мог: все думал о Нине — ее арестовали? Или она успела спастись?
Сочинял эпитафии. Сначала для заведующего:
Здесь лежит свисток, фуражка,
И добрейший старикашка.
Потом для себя:
Оказался здесь не нужен —
Не предал, не затаился,
Не остался равнодушен
И в ЧК не пригодился.
Пуля в лоб для ускоренья,
И душа летит со свистом,
Чтобы ангелам пречистым
Почитать стихотворенья.
Куда податься? В деревню? Без документов? Или пристроиться где-нибудь в Нижнем Новгороде? А кормиться как? Денег осталось двадцать рублей. Ох, дурак, идиот! Хотел спасти «Барыню» и всех погубил...
Они встали на рассвете и отправились вниз. Жора решил, что попробует уговорить старика взять его на службу — за право жить в каком-нибудь закутке. Но заведующего нигде не было видно.
Они послонялись по полутемному вестибюлю, потыкали клавиши разбитого музыкального аппарата в углу.
— Да где же этот заведующий?! — в сердцах воскликнул Жора и, подпрыгнув, сел боком на стойку.
— Чего ты? — спросила Елена, заметив, как его глаза округлились от ужаса.
— Елен, а ведь старик-то...
Жора перебрался на другую сторону стойки. Заведующий лежал на полу под откинутой столешницей, поэтому они его сразу не заметили. Рядом валялся пустой аптечный пузырек.
Елена зашла за стойку:
— Боже мой, он что, отравился?
— А я вчера эпитафию ему написал, — проговорил Жора.
Он догадался, в чем дело: синюшное лицо, трупные пятна, сладковато-приторная вонь изо рта... В морг при Мартыновской больнице часто привозили отравившихся метиловым спиртом. На вид и запах он практически неотличим от алкоголя, вот ушлые торговцы и подсовывали его простакам. Смертельная доза — одна-две стопки; некоторые умирали сразу, некоторые мучились, а те, кто оставался в живых, навсегда теряли зрение.
На лестнице загремели шаги. Жора вскинулся, но убегать было поздно: вестибюль наполнился красноармейскими делегатами.
— Всё, мы уезжаем! — сказал один из них и кинул обомлевшему Жоре ключи. — Общежитие у вас поганое, по мебели вши ползают, мы будем на вас жаловаться.
— Да как будто в других гостиницах лучше! — засмеялись остальные.
— Ставьте отметку об убытии.
Пока Жора растерянно хлопал глазами, Елена выдвинула ящик конторки, достала чернильницу и принялась отмечать убывающих.
— Вот здесь распишитесь, — говорила она, передавая делегатам регистрационную книгу. — Кто не умеет расписываться, ставьте крестик.
Она улыбалась, блистала глазами, будто и не догадывалась, что под ногами у нее лежит мертвый человек.
Наконец делегаты вышли на улицу.
— Жора, старика надо спрятать! — шепнула Елена и показала на комнату администратора.
Ключ лежал на стойке. Они открыли дверь, перенесли покойника на продавленный диван и накрыли одеялом.
— Он, наверное, тут и жил, — сказала Елена, показывая на спиртовку на столе и тулуп за ситцевой занавеской.
— Надо уходить, — проговорил Жора.
— Куда?
— Не знаю. Подальше отсюда, пока нас не поймали.
Елена покачала головой:
— Если мы будем бродяжничать, нас поймают намного быстрее. Давай останемся и всем скажем, что мы новая прислуга в номерах. Кроме заведующего, тут работников не было, стало быть, вопросы задавать некому.
— А труп куда?
— Выкинем. Мало ли стариков умирает на улице? Думаешь, милиция будет разбираться, кто он и откуда?
Жора прикрыл глаза: он не мог поверить, что всё это происходит на самом деле.
2.
В сарае нашли тачку, и Жора отвез старика к Петропавловскому кладбищу, там и бросил у ограды.
Заведующего никто не хватился. Жора и Елена исполняли его работу, и никому не приходило в голову, что они самозванцы. Правда, денег у них совсем не было; постепенно они продали на Мытном рынке все имущество старика — от дивана до тулупа.
От голода и отчаяния они чувствовали себя святыми, наполовину превратившимися в мощи. Они не имели права на жизнь, не знали, куда бежать и что делать: все связи с родней и друзьями были оборваны. Елена плакала по ночам: «Я ведь даже к острогу не могу сходить!» Но пока их никто не трогал, кроме треклятых вшей.
Поговорив с базарными тетками, Жора сделал вонючую мазь, которой следовало натирать все тело; Елена стала носить на запястье заговоренный амулет. Они перепробовали все — от нафталина до камфорного масла, потратили на борьбу с паразитами доход от продажи плинтусов. Но наука и суеверия оказались бессильны.
Жора написал стишок и отнес его в газету «Нижегородская коммуна»:
Вот сатаны изобретенье:
Нас вшам отдали на съеденье,
А мы не можем отомстить —
Вшу ни пожарить, ни сварить.
Стишок взяли, правда, заменили «сатану» на «беляков». Гонорар Жора и Елена поделили пополам и отправились в общественную баню.
Голые люди, пар, драка за место у горячего крана, матюки. Жора в первобытном ужасе смотрел на опухшие ноги и расчесанные спины.
Вдруг из сырого тумана выплыло бородатое лицо дяди Гриши.
— Ба, вот ты где! А я уж думал, ты пропал.
Жора был сам не свой от радости. Дядя Гриша сказал, что Нине удалось бежать: соседи слышали, как чекисты ругались из-за этого. Что приключилось со старой графиней, никто не знал.
— Завод наш национализировали, — вздохнул дядя Гриша, доставая из шайки распаренное мочало, и едва слышно добавил: — В Осинки теперь не сунешься. Как там Варвара с детьми справляется — ума не приложу.
— А где ты живешь?
— У Ефимки прячусь.
Дверь в мыльное отделение распахнулась, и на пороге появились люди в форме.
— Вот он! — крикнул кто-то, показывая на дядю Гришу.
Им даже не дали как следует одеться, в одних штанах вывели во двор. Стоявшие в кассу люди провожали их испуганными взглядами.
Из бани выскочила Елена — с красным лицом, с распущенными мокрыми волосами:
— Стойте! — кинулась она к грузовику.
— Эту тоже заберите, — приказал горбоносый, похожий на орла чекист.
Их затолкали в нагревшийся на солнце кузов.
— Зачем?! Зачем ты?!.. — кричал на Елену Жора.
Она уткнулась ему в плечо:
— Куда ты — туда и я.
3.
Жора опять все испортил: обнимая плачущую Елену, показал чекистам свое слабое место. Когда он отказался назвать себя и дать показания на спекулянта и контрреволюционера Григория Купина, давно находящегося в розыске, охрана привела в кабинет Елену.
— Невеста, а? — усмехнулся следователь. — Ну что ж, гражданин аноним, давайте все с начала: как вас зовут и в каких отношениях вы состоите с Купиным?
Он вдруг подошел к Елене и ударил ее по лицу. Жора рванулся, но охранники удержали его за руки.
— Мало? — спокойно осведомился чекист. — Еще добавить?
Он замахнулся.
— Не надо! — заорал Жора. — Я все скажу! Не трогайте ее!
Он не помнил, что говорил. После битья головой о стену и о подоконник перед глазами крутились огненные круги, сознание меркло.
— Расстрелять, — велел следователь, и Жору выволокли во двор. Рыдающую Елену оставили у него в кабинете.
4.
Во дворе уже набралось около двадцати арестантов. Жора остановился, в тупом оцепенении глядя перед собой. Голосовые связки распухли от крика, вывороченные суставы ломило, колени тряслись.
Он не сразу признал дядю Гришу, сидевшего у стены, — лицо и борода его были в крови.
— Иди сюда, племяш, — позвал он.
Жора приблизился. Опустился рядом, уперся затылком в холодную кладку.
«Елена... Елена... Что они с тобой делают?»
— Эх, не получилось из нас заговорщиков, — сказал пришепетывая дядя Гриша: на допросе ему выбили зубы. — Ну ничего, ничего... Хотя Варвару с детьми, конечно, жалко...
Словно в бреду, Жора слышал, как один конвоир рассказывал другому: вот уже несколько дней в городе идут повальные аресты. Кто-то заметил, что начальник гарнизона разослал солдат по дальним деревням, на подавление контрреволюционных бунтов, и в Нижнем почти не осталось красноармейцев. Это выглядело подозрительно, и точно, тот оказался главарем белогвардейского подполья. Его пытали и вытянули многие имена. Восстание сорвалось за три дня до назначенной даты.
Солнце застыло над верхушками яблонь бывшего купеческого сада. Сознание отказывалось принимать: неужели всё? Неужели они посмеют убить нас? Закрыв лицо руками, Жора плакал.
— Ну будет... будет... — шептал дядя Гриша и гладил его по волосам. Но Жора не мог остановиться: в ушах звенел отчаянный крик Елены.
Во двор выводили новых людей: растерзанных, на грани истерики, полностью опустошенных. Елены не было.
Шепот, шепот без конца:
— Союзники обещали вступиться за арестованных. Красный Крест не допустит такого издевательства...
— А одного полковника приговорили к расстрелу, но забыли расстрелять...
На закате их вывели за забор, на бровку Почаинского оврага, вместо приговора прочитали статью из газеты:
— Преступное покушение на жизнь нашего идейного вождя, товарища Ленина, побуждает отказаться от сентиментальности и твердой рукой провести диктатуру пролетариата. Довольно слов! Нa каждое убийство коммуниста или на покушение на убийство мы будем отвечать расстрелом заложников буржуазии, ибо кровь наших товарищей — убитых и раненых — требует отмщения.
Последнее, что видел Жора перед расстрелом, двое чекистов приволокли труп девушки с длинными светлыми волосами и сбросили его в приготовленную общую могилу.
ГЛАВА 29
1.
Эпидемия невиданной, особо тяжелой инфлюэнцы накрыла Свияжск. Доктор Саблин заразился одним из первых, и его отправили в Нижний Новгород. Болезнь распространялась так стремительно, что вскоре число больных намного превысило число раненых. Молодые и крепкие умирали сначала десятками, потом сотнями.
Инфлюэнца чуть не убила Клима, но в то же время спасла его от участия в штурме Казани. Пароход, на котором агитбригада Скудры подплыла к городу, напоролся на мину.
Казань была взята. Красным достались ликующие окраины и опустевший центр: вместе с белыми ушли тысячи беженцев. Волжская военная флотилия и войска двинулись на восток, вверх по Каме. Свияжский лагерь постепенно сворачивался.
Клим недоумевал: почему Красная армия, больше похожая на разбойничью орду, смогла одолеть белых? Неужели на той стороне не нашлось ни сил, ни средств, чтобы отстоять Волгу?
Не нашлось — хотя бы по той причине, что, скажем, Клим Рогов работал на большевиков. Он сделал выбор: ему было важнее спасти Нину, а не Казань. Подавляющее большинство участников операции тоже решило, что лично для них выгоднее помогать красным или сохранять нейтралитет. Для кого-то это было осознанное действие, кто-то бездумно несся в общем потоке... Что ж пенять на результат? Все закономерно.
Но как жалко было расставаться с надеждой на скорое избавление! Всего месяц назад Клим думал, что большевики ни за что не удержатся у власти. Раньше он подмечал недостатки Красной армии, а теперь искал и находил признаки ее скорой победы: мрачное самоистязание игрока, который продулся в пух и прах и теперь вынужден платить по счетам.
2.
Сестра Фотиния посадила Нину и Клима на санитарный пароход «Смерть буржуям», следовавший до Нижнего Новгорода.
— Доходяги, — вздохнула она, глядя на них.
Перед самой отправкой монахиня привела с собой деревенского дурачка Максимку, который за сухарик согласился притащить на пароход тяжелый сверток из мешковины.
— Забирай своего черта, — шепнула она на ухо Климу. — Уж не знаю, музейный это мужик или нет, но он приносит несчастье Свияжску. Правильно сделали, что его в реку не кинули, а то бы у нас вся рыба передохла.
Санитарный пароход провожали гудками. Нина с Климом сидели у борта, обсаженного мешками с песком. Справа пулеметное гнездо, слева ящики с патронами, за спиной — тщательно упакованный подарок французских промышленников, он же Люцифер и, кажется, Иуда Искариот.
Яркая красота осени; в такой торжественной обстановке ободранное судно с чуть живыми людьми — все равно что дохлая мышь на парадном мундире камергера.
Немногим больше года назад Клим ехал по этим самым местам на пароходе «Суворов». Подумать только: кожаные чемоданы, светлый костюм... Он и сейчас был богачом по сравнению с другими: как-никак у него имелся бинокль, несессер и ворованный сатир.
Все, что хотелось, — положить голову Нине на колени, смотреть на завиток волос на ее шее — будто нарисованный хохломской узор. Она приглаживала Климу вихры, проводила пальцами от виска до затылка: только это и облегчало проклятую мигрень — наследство, оставленное инфлюэнцей.
Нельзя возвращаться домой — узнают, арестуют, убьют... Но Жору не бросишь в беде. Хотя кто знает — может, спасать его уже поздно.
3.
Еще издали было видно, что Нижний Новгород тяжело болен. Дома будто вросли в землю, на ярмарочном берегу — ни души. Матрос сказал, что большевики попытались организовать там «социалистическое торжище»: предложили крестьянам менять промышленные товары на хлеб. Но из затеи ничего не вышло: мужики отказались везти продовольствие, да и мануфактуры не было — откуда она возьмется, если фабрики стоят?
Торговые ряды стали использовать вместо казарм — для войск, прибывавших в город на переформирование. Самоволка, пьянство, проститутки и, как следствие, бесконечные пожары. Сгорели сорок лавок в Китайских рядах, ресторан «Апполо», номера Ермолаева... Губисполком вывел оттуда солдат — от греха подальше — и разместил их в городе. А Ярмарку начали растаскивать: в окрестных деревнях теперь все крыши были покрыты железными вывесками — у одних над головой «Хрустальные изделия», у других «Битая птица».
«Смерть буржуям» подплыла к пристани. У сходней появились молодцы в чистых гимнастерках и щегольских сапогах:
— Каждый обязан предъявить удостоверение личности! С двадцать второго августа въезд и выезд из Нижнего Новгорода строго по пропускам!
Их послали к черту: валяйте, у нас тут раненых пятьсот человек, можете всех арестовывать.
Клим и Нина вышли на Сафроновскую площадь. К ним подбежала женщина с лицом, закрытым марлевой повязкой: в Нижнем Новгороде тоже бушевала инфлюэнца.
— Муку не везете?
Клим покачал головой. Женщина покосилась на сверток в его руках:
— Восемьсот рублей за пуд даю.
— Сколько?! — ахнула Нина.
— Ну ладно, ладно... еще сотню накину.
В честь взятия Казани вся площадь была в красных флагах. Извозчичья нация вымерла. Беспризорники предлагали спички — но уже не коробками, а поштучно.
Пока пациентов грузили на подводы, Нина и Клим выбрались на Рождественскую и сели в полупустой трамвай.
Город золотой и синий — от листвы и яркого, изумительного неба. Но прохожих совсем мало, большинство с повязками, закрывающие нос и рот.
— Нам тоже такие надо сделать, — шепнула Нина.
Клим кивнул. Люди без лиц переставали быть людьми — так, невнятные силуэты, расплывчатые призраки...
На Ильинке все дома были обвешены новыми указателями: «Штаб командующего Волжской военной флотилией», «Морская следственная комиссия», «Управление снабжения»... В доме Роговых заседала Коллегия Нижегородского военно-морского порта: из раскрытого окна во втором этаже раздавалась матерщина, кто-то барабанил по роялю, из форточки в мезонине выглядывало тупое рыльце пулемета.
У Клима было чувство, будто он стал свидетелем изнасилования. Он велел Нине подождать у газетного стенда:
— Стереги сатира, а я пойду узнаю, что там и как.
Парадное крыльцо было заколочено, пришлось идти через черный ход. Запах присутственного места, валяных сапог и жженой сургучной печати. Пустые коридоры, в кухне — пять канцелярских столов, за которыми сидели фигуры с завязанными лицами.
— Вы не знаете, где доктор Саблин? — спросил Клим. — Он был на фронте, но заболел... Его должны были отправить домой.
— Если вы не из учреждения, то идите, не мешайте работать, — сказала крайняя фигура.
Неужели Саблин погиб? Куда идти? Где искать Жору и остальных?
Клим вышел на улицу. Нина сидела на земле, уткнув голову в колени, и беззвучно плакала. Он подбежал к ней:
— Что случилось?!
Она показала на газету, наклеенную на стенд. Под грозной статьей «Наш ответ на ранение Ильича» был опубликован список расстрелянных: бывший губернатор, купцы, чиновники, офицеры, священники... Купин Георгий, Купин Григорий... Багровы все трое: Елена, Наталья, Никанор...
Клим молча смотрел на раздавленную горем Нину, на газету.
Если кто-то будет способствовать контрреволюции, в том числе укрывать контрреволюционеров, за это немедленный расстрел. За одного нашего погибшего товарища мы перебьем сотню буржуев.
— Пойдем, нам нельзя тут оставаться, — позвал Клим.
Нина кивнула, встала на ноги, но тут же неловко осела на землю. Подсекли-таки, выродки, подрезали сухожилие...
С Мироносицкой вывернула колонна грязных, оборванных солдат — видимо, пойманных дезертиров. Они шли, окруженные конвоем, и тяжело, по-каторжному пели:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов
И, как один, умрем
В борьбе за это.
Дезертиры косились на Клима, на плачущую Нину.
— Надо идти...
— Я сейчас... сейчас...
Она пыталась собраться с силами, но тело ее не слушало. Клим помог ей подняться, прижал к груди.
— У меня никого не осталось, кроме тебя, — всхлипнула Нина.
— Пойдем...
Ох, не надо было возвращаться! Клим взялся за сверток с сатиром... Друзей нет, половина знакомых только рада будет, если Нину поймают, а остальным, кто знает, можно ли доверять? В любом случае, вряд ли кто станет рисковать жизнью ради спекулянтки и родственницы казненных контрреволюционеров.
Надо было срочно искать ночлег — хождение по улицам после девяти наказывалось либо арестом, либо расстрелом на месте: как подскажет революционная совесть патрульных.
Раньше объявления о сдаче комнат вывешивали в окнах, но жилье изъяли из частного владения, и объявления исчезли. Спрашивать у людей бесполезно: все шарахались от незнакомцев из страха то ли перед болезнью, то ли перед ЧК.
— Надо идти на Ярмарку, — сказал Клим. — Там найдем какой-нибудь угол.
4.
Ярмарка превратилась в город развалин: выбитые окна, разобранные крыши. Ветер гонял по опустевшим улицам пепел и высохшую ломкую листву. Будто воплотилась детская фантазия: «Мама, а что будет, если все люди исчезнут? Если в целом свете никого не останется — только ты и я?»
По дороге брел понурый пес. Прошел мимо — даже не поднял головы. С чаши фонтана перед Главным ярмарочным домом поднялась стая ворон.
Клим вывел Нину к театру Фигнера, тому самому, где Елена когда-то исполняла танго по-русски. Во всем здании не осталось ни одного целого стекла, широкие лестницы были покрыты мусором. Клим распахнул дверь зрительного зала. В столбах света, падающих из окон под потолком, кружили пылинки. Кресел не было; огромная люстра валялась, разбитая, на полу; все, что осталось от былой роскоши, — алый занавес, висевший так высоко, что грабители не смогли до него дотянуться.
— Предлагаю поселиться в директорской ложе, — сказал Клим. — Если бродяжничать, то с шиком.
Нина безучастно кивнула.
Поужинали остатками хлеба, принесенными с корабля. Клим пошел за сцену, поколдовал над рычагами и тросами, и пыльный, продырявленный пулями занавес поехал вниз.
— Мы, когда были мальчишками, водили дружбу с рабочими сцены, — сказал Клим. — Приносили им пива и воблы, а они пускали нас на представления без билетов.
Он соорудил из занавеса гнездо и уложил в него Нину. Пристроился рядом:
— Спи. Завтра что-нибудь придумаем.
Она закрыла глаза:
— А я в детстве читала «Дракулу» Брэма Стокера и всё пересказывала Жоре. Он потом особую молитву придумал: «Господи, спаси и помилуй родителей, Нину, меня и всех православных христиан. Дай мне быть хорошим человеком и избави нас от кровососов». Я ему говорила, что у нас их нет и быть не может, и он перестал молиться. А они его все-таки погубили.
Как утешать? Как стягивать края раны? Слава богу, Нина быстро заснула — слишком измаялась, слишком надорвала себя. Тишина в театре стояла такая, что Климу казалось, что он оглох. На Ярмарке должно быть шумно: гудит толпа, играют оркестры, приказчики нахваливают товар: мерлушку, урюк и сарацинское пшено...
Он проваливался в солнечные полусны и вдруг приходил в себя как от удара: кругом мрак и могильная тишина. Жить в городе невозможно, но из города не выехать. Впереди зима, и если от чекистов еще можно скрыться, то от морозов точно не убежишь.
5.
Нина и Клим сходили на вокзал — узнать о билетах. Впрочем, они не представляли, куда можно уехать. Где начиналась и кончалась Совдепия? Что происходило за границей? Международные новости сводились к описанию стачек и антиправительственных демонстраций: «Мировая революция не за горами!»
Билеты продавали только тем, кто мог предъявить разрешение на выезд.
Клим поговорил с мешочниками: при определенной ловкости в вагон можно было пролезть без билета, но в теплушках свирепствовал тиф, который распространяли вши. Насекомые переползали от больного к здоровому, и люди заражались целыми составами. Безопасно было ехать только в вагонах, зарезервированных для большевистских чиновников.
Если бы Клим был один, он бы попробовал уехать. Но Ниной он рисковать не хотел: слишком мало времени прошло после операции — если в дороге шов разойдется, если она заболеет, врачебной помощи не будет.
Они решили распилить сатира на куски и продать по частям — так его можно было «растянуть» на более долгий срок. На остатки денег, полученных за брошюры о Ленине, Клим купил ножовку и первым делом лишил сатира бороды.
Надо было что-то придумать с жильем и работой. Из-за того, что Нина не имела документов, снять комнату было невозможно: нет бумаги — нет прописки, а за неофициальный приют подозрительных личностей хозяева могли поплатиться жизнью.
На другой стороне Оки, вдоль Мызинского шоссе, стояли пустые дачи. Но если там поселиться, то где брать деньги и провизию? Службу не найти: в городе полная безработица, с охотой брали только в Красную армию. При этом тот, кто не служил Советам, был поставлен почти вне закона.
Клим изумлял Нину умением приспосабливаться. Он принес ржавый утюг, сбил с него ручку — получилась маленькая плита, которую можно было топить щепками и старыми афишами.
Он умел веселиться над несчастьями: нет ни ложек, ни вилок? Ну и ладно, настоящие гаучо едят только ножом.
— К вилке нужна тарелка, а к ней стол и стул, — подмигивал он Нине. — Как все это возить по пампасам? Никак. А гаучо должен быть свободен, как ветер.
Из театрального занавеса они сшили неплохую палатку — благо дело, в несессере имелись иглы и ножницы.
Кто-то выкинул комнатную пальму, и Клим принес ее в театр: в отчищенном ведре можно было носить воду, а дерево он оставил для красоты — чтобы было под чем сидеть и рассказывать Нине о дальних странах.
Она любила рассматривать его. У Клима была фигурная кромка волос — с мысиком, выдающимся на лоб, с двумя дорожками волосков на затылке. Небритая щетина тоже фигурная, с красивыми изгибами на щеках, с узким перешейком под нижней губой.
— Поцелуй меня, — просила Нина.
Клим отстранялся в притворном ужасе:
— Мадам, поцелуй — источник заразы! Я этот лозунг сам видел на Бабушкинской больнице.
Но все же целовал, мгновенно пьянел и прижимал Нину к себе.
— Тихо... тихо... Рано еще...
Она нехотя покорялась, страшно довольная, что несмотря на ее худобу, на вылинявшее платье с чужого плеча, Клим все-таки видел в ней женщину.
— Спасибо, — шептала она.
А он смеялся:
— Вместо «спасибо» по новым правилам положено говорить «мерси», потому что «спасибо» — это «спаси Бог». А никакого Бога, судя по всему, нет.
Клим не разрешал Нине выходить из театра: слишком велика была опасность нарваться на патруль — в двух шагах, вдоль берега Оки, то и дело маршировали военные отряды. К тому же в развалинах Ярмарки могли прятаться бандиты и беспризорники. Кто знает, что они выкинут, если встретят одинокую женщину?
— Я сам все устрою, — пообещал Клим Нине. — Твое дело — поправляться.
Но как трудно было день за днем проводить в одиночестве! Клим прятал лицо под повязкой и уходил на добычу еды, а Нина бродила по театру или разыгрывала по памяти пьесы на сцене — и сама выступала за несчастных девушек, их кавалеров и угнетателей. Иногда она представляла, что танцует с Климом танго — как тогда, в прихожей дома на Гребешке. Иногда горько плакала по родным.
Сказал бы ей кто-нибудь год назад, что она превратится в бездомную нищенку, живущую в развалинах! Сколько это будет продолжаться? На что надеяться? Чего ждать?
Однажды Клим сказал, что вернется не раньше утра:
— Так надо, родная. Не спрашивай меня ни о чем, ладно?
Нина перепугалась, вспылила, накричала на него:
— Ты с ума сошел, бросать меня одну?! А что, если...
Он кривился от ее слов, как от боли:
— Мне нужно идти. Береги себя.
Это была страшная ночь. Нина рыдала — воображала, что Клим не вернется, что она останется совсем одна... Вспоминала, что наговорила ему в пылу гнева: «Он возненавидит меня за это». Позабыв об осторожности, она завизжала на весь театр, как вопят с отчаяния дети. И тут же примолкла, вслушиваясь в тишину.
Клим вернулся утром — усталый, пропахший чужим табаком. Забрался в палатку, лег рядом с Ниной. Солнце просвечивало сквозь старый театральный занавес, и всё внутри было залито красноватым светом.
Нина гладила Клима по волосам:
— Где ты ходишь? Почему ничего не хочешь рассказывать? Ты ввязался во что-то дурное?
— Я принес хлеба, — сказал он, не открывая глаз.
— Не будешь ничего говорить? — упавшим голосом произнесла Нина.
Клим передохнул:
— Я играю в карты на деньги. Давай будем считать, что у меня такая работа. Извини, но по-другому не получается...
6.
Нина боялась карт, как хвори, которую один раз подцепишь и потом уже не излечишься. Ее отец был картежник и за вечер мог спустить весь заработок, а потом маме приходилось брать в долг, чтобы накормить детей.
Нина сказала Климу: «Я знаю, что ты будешь осторожен», — но как ей было страшно, что он проиграет деньги, вырученные от продажи серебра!
Днем, пока он отсыпался, Нина брала бинокль и поднималась на верхний этаж — оттуда хорошо было видно всю Ярмарку. Вот Бразильский и Бубновский пассажи, где торговали пряниками, пирожными и конфетами. Вот обгоревшие Китайские ряды: когда-то там продавали шелка, веера и экзотическую дребедень. Вот тут крутились карусели.
Вдалеке по Александро-Невской улице громыхали грузовики, разукрашенные знаменами: «Да здравствует мобилизация матрасов!», «Портные! Все на пошивку обмундирования для Красной армии». Однажды Нина увидела транспарант: «Граждане, сдавайте бинокли!»
Не дождетесь. Через бинокль она могла рассматривать свой дом на Гребешке. Клим попытался разузнать, что стало с Софьей Карловной, но так ничего и не добился. Выяснил только, что в бывшем графском особняке расположилась телефонно-телеграфная станция. Деревья перед окнами вырубили, навтыкали вокруг уродливых радиомачт... Все пропало: книги, картины — сама память о прежней красоте...
Серебряный сатир лишился половины черепной коробки. Нина и Клим понимали, что зиму им не пережить, хотя никогда не говорили об этом вслух. Ночи становились все холоднее, печки не было, костер в палатке не разведешь, без инструментов, с одной ножовкой, ничего не построишь.
Нина ходила тихо-тихо, как индеец, говорила шепотом, вздрагивала от каждого звука. Одиночный выстрел — кто стрелял? Грабители? Милиционеры? Со стороны реки подряд несколько винтовочных залпов — опять кого-то казнили?
Нине приснился сон, что выпал снег и чекисты отыскали их убежище по следам. Она пробудилась в ледяном поту: так нельзя жить, надо что-то предпринимать, как-то исправлять свое настоящее и будущее. Но теперь она сжималась при одной мысли о сопротивлении. Слишком свежа была память об ударе в живот, слишком глубока рана, нанесенная расстрелом родных. Срабатывал внутренний инстинкт: не смей, не лезь, сделай вид, что тебя нет на свете.
«А меня на самом деле нет, — думала Нина. — Ни для кого, кроме Клима — даже для самой себя».
ГЛАВА 30
1.
Нина таяла на глазах: не спала ночами, терзалась — вдруг Клим не выйдет живым из картежного притона? Вдруг по дороге назад его арестуют за нарушение комендантского часа? Но больше всего ее изводило то, что она не видела, как им выбраться из ярмарочных развалин. Болезнь и страх парализовали ее фантазию, все мысли вертелись не вокруг планов на будущее, а вокруг возможных опасностей.
Клим находился в точно такой же ловушке и не видел способа, как встроить себя и Нину в большевистское общество. А совсем без общества они погибали. Замкнутый круг: ты не можешь получить работу в советских органах без рекомендации, но тебе неоткуда ее взять. Частное предпринимательство запрещено, карточек нет — изволь все покупать на рынке по бешеным ценам. Единственное, что тебе остается, — это найти компанию себе подобных и вместе с ними заниматься опасным промыслом, за который в любой момент можно угодить под арест.
Почти каждый вечер Клим ходил в бывший трактир Лукина за Кунавинским рынком, где был устроен тайный игорный дом. Там не прожигали, а прижигали жизнь. Из подвала по лебедке ведрами подавали самогон, его закусывали размоченным горохом и хлебом, густо посыпанным солью. Проститутки — школьницы с голодными глазами — подсаживались к инвалидам-мешочникам: у тех всегда водились деньги — калекам разрешали провозить чуть больше багажа, чем всем остальным.
Ночью к Лукину подтягивалось большевистское начальство и браталось с капиталом. Заведующий ломбардом жаловался начальнику отделения милиции, что скоро будут морозы, а власти не разрешают запасать более пятидесяти саженей дров. Милиционер жаловался на матросов Волжской военной флотилии: те вернулись из похода на зимовку и принялись дебоширить.
— Вы, главное, теплых шинелей не выдавайте им, и они всю зиму смирно просидят, — советовал заведующий ломбардом.
Милиционер кивал и под столом показывал ему пригоршню дамских колец:
— Сколько за них дадите?
Клима привел сюда ювелир-фальшивомонетчик, которому он сбывал серебро.
— Ну что ж... Давайте писать пулю, — сказал он и надел темные очки.
Его партнершей была синеокая дама с пожелтевшим горностаем на костлявых плечах. Климу предстояло играть в паре с краснолицым военным, которого все называли Петрович. На коленях у него лежал портфель — символ государственной власти.
Ювелир и синеокая дама были шулерами. Они знали свое дело — слегка поддавались, но в конечном счете неизменно оказывались в выигрыше. Краснолицый военный чертыхался и беспрестанно курил.
Великий дон Фернандо, первый картежник распутного Шанхая, учил Клима, что за редкими исключениями все шулеры прибегают к трем схемам.
Фокусы — когда нужную карту вытаскивают из рукава.
Маяки — когда партнеры либо соглядатаи посылают шулеру сигналы. Помнится, в казино у дона Фернандо обрабатывали английского дипломата. Уже под утро тот встал, потянулся: «Эх, надо выпить!» — и распахнул дверцу бара у себя за спиной. А там на полке — человеческая голова! Оказалось, что в полках было выпилено отверстие, достаточное, чтобы засунуть туда маленького китайца. Он всю ночь сидел не шелохнувшись, заглядывал через мелкую решетку в карты к англичанину и изнутри поворачивал ручки на дверцах так, чтобы по их комбинации дон Фернандо мог узнать чужие козыри.
Классика жанра — крапленые карты. На них делают знаки — либо графитным стержнем, спрятанным под ногтем, либо иголкой, — чуткие пальцы шулера легко распознают крошечные впадинки и бугорки, неприметные для дилетанта.
Но сколько Клим ни пытался, он не мог понять, как именно шулеры объегоривают его.
Ювелир тасовал колоду, и в этот момент погасло электричество.
— Свет! — крикнул он. — Быстро свечи сюда!
Пламя от спички озарило его встревоженное лицо, и Клим заметил, как он прикрыл карты ладонью.
Наконец принесли большой канделябр. Клим покосился на спичечный коробок: кустарщина, сделанная в подвале на Миллионке.
— Можно несколько спичек попросить?
Так и есть, спички фосфорные, промышленность такие уже лет двадцать не выпускает. Ну что ж, сейчас будут чудеса...
В уборной Клим намочил подкладку кармана и сунул туда спички. Вернулся к столу. Снова сели играть, но на этот раз ювелир и его подружка не были так веселы.
— Делаем роспись, — наконец сказал он, снимая очки.
Клим положил выигранные деньги в карман и вышел на улицу, но Петрович его догнал:
— Как тебе это удалось?
Лунный свет озарял его напряженное лицо. Из дверей трактира доносились пьяные крики.
— За столом играли краплеными картами, — тихо сказал Клим.
— Врешь!
— Вы, наверное, слышали о чудесных письменах, которые вдруг появляются на стенах церквей? Здесь тот же принцип: карты были мечены фосфором, при свете знаки видны только тому, кто носит темные очки. Поэтому наш жулик так испугался, когда отключили электричество.
Клим объяснил, что во время игры он то и дело совал руку в карман, касался пальцами размокших спичек, а потом оставлял на картах фосфорные отметины. Вскоре господин в очках уже не мог разглядеть свои метки и совершенно запутался.
— Почему ты не разоблачил его? — спросил Петрович.
— Я тут не за правду борюсь, а за деньги.
— А ты как играл? Тоже с выкрутасами?
Клим покачал головой:
— К выкрутасам надо готовиться. А я только сегодня появился в вашем заведении.
— Научишь меня играть в преферанс?
— Будете платить — научу.
2.
Вскоре Климу объяснили, что если он будет строить из себя умного и зариться на чужих клиентов, то ему свернут шею. Так что на его долю остались случайные безденежные посетители и Петрович, с которым он играл на пару на его деньги. Выигрыш тот всегда забирал себе, а Климу оставлял что-нибудь из провизии.
Петрович относился к нему с настороженным любопытством.
— С этим народом все понятно, — говорил он, недобро поглядывая на шлепающих картами игроков. — Я сюда хожу, чтоб хоть в преферанс этих гнид побить. А тебя я не разберу... Ты из «бывших»? Не похоже... — Он с сомнением оглядывал истрепанный наряд Клима. — Эх, черт вас знает, откуда вы беретесь! Одно ясно: жулик и сукин сын.
Петрович был фанатиком чистой воды, абсолютно уверенным в непогрешимости большевистской партии. Бессребреником, не знающим цены деньгам: в юности у него не было ни гроша, а сейчас все само появлялось — в силу должности. Он умерщвлял плоть тяжелой работой: все волок на себе, нервничал, дергался, орал. Забывал поесть, курил самокрутки-душегубки. Все, что у него было, с легкостью раздавал нищим, и с той же легкостью готов был подписывать смертные приговоры.
Петрович никогда не разговаривал «о мирском» и всё сводил на жаркую проповедь — даже за картами:
— Революция была исторически необходима: абсолютное большинство населения жило в нищете, не имея ни прав, ни возможности облегчить свою судьбу... Та-а-ак, мы теперь с трефы пойдем! Что, слопал? Механика из нашего цеха за что арестовали? За то, что пустил к себе сбежавших из ссылки революционеров. За доброту и порядочность сажали в тюрьму!
— Так сейчас все то же самое, — ухмылялся заведующий ломбардом. — Только теперь сажают, если приютишь белогвардейца.
— И правильно делают! Тот, кто против народа, должен нести заслуженное наказание... Ах, ты без взяток на мизер пошел?
Клим ни с кем не спорил и только отмечал про себя грустные приметы времени: революция поменяла одну аристократию на другую, но не затронула сути российского деспотизма. Раньше говорили с угрозой: «Ты что, против царя?!», а нынче: «Ты что, против народа?!» Но и то, и другое в переводе означало: «Не смей покушаться на привилегии господствующих чиновников». При этом население как было бесправным, так и осталось, и по средневековой холопской привычке всё так же считало, что это оно должно служить правителям, а не правители ему, что бы там ни писали на плакатах насчет «народной власти».
Карты были единственной слабостью Петровича — впрочем, понятной. Если внутри все кипит, должна быть отдушина, чтобы выпускать пар, иначе гайки сорвет.
Он прекрасно знал, что за публика собирается в трактире Лукина, и добродушно, но твердо обещал всех поставить к стенке.
— Да тебя первого укокошат, — отзывались спекулянты, посмеиваясь.
Петрович сжимал кулаки:
— А я бы по капле всю кровь отдал, лишь бы приблизить мировую революцию.
Видно было, что за его словами стоит непоколебимая вера. Петрович давно рвался на фронт, но начальство не пускало — заменить его на ответственном посту было некому.
Как он и обещал, однажды в трактир нагрянули чекисты.
— Этот со мной, — указал Петрович на Клима и вывел его на улицу. — Я в Москву уезжаю, — предупредил он, усаживаясь в автомобиль. — Меня около месяца не будет, а ты пока сюда не суйся, если хочешь жить. Понял?
Клим кивнул. Мотор взревел, и Петрович уехал.
Последний источник дохода был утерян. Ну что ж, «доедаем» сатира и красиво гибнем на подмостках театра...
3.
Клим выбрался из палатки — о, господи, вот холода завернули! Стены были в инее, за ночь театр превратился в ледяной дворец.
Клим оглянулся: Нина тоже вышла наружу.
— Однажды мы не проснемся, — тихо проговорила она.
Совсем близко послышались удары топора и треск ломающегося дерева. Они выбежали в коридор, посмотрели в окно... Красноармейцы рубили столбы, подпиравшие навес у лавки напротив.
С Нижегородской улицы вывернул еще один отряд с пилами и топорами.
— Всем за работу! — прокричал в рупор командир. — Чем больше дров нарубите, тем теплее будет зимой.
— Ребята, круши Ярмарку!
Солдаты рассыпались по площади: кто принялся отдирать доски с заколоченных окон, кто рубил двери и выламывал косяки.
— Надо уходить, — шепнул Клим Нине.
Они успели взять только остатки сатира. Выбрались через черный ход и тут же столкнулись с толпой молодежи с красными бантами на груди. Но никто не обратил на них внимание.
— Отметим праздник революции ударным трудом! — подбадривало начальство.
Летели щепки, пыль поднималась столбом. Кто-то завел «Дубинушку» — и песню тут же подхватили десятки голосов.
Напротив Главного ярмарочного дома остановился разукрашенный флагами трамвай, из которого высыпали рабочие — кто с тачкой, кто с пожарным багром.
— Давно пора Ярмарку ломать! А то устроили гнездо капитализма...
— А мы его в печь!
Клим и Нина сели в опустевший вагон.
— Товарищ Троцкий как-то дал мне полистать книгу по истории Римской империи, — сказал Клим, стараясь быть насмешливым. — Там был приведен рассказ о стоике Эпиктете : он учил, что все вещи и дела надо разделить на зависящие и не зависящие от тебя. В первом случае исполняй свой долг, чего бы это ни стоило, а на остальное не обращай внимания. Только так сохранишь подлинную свободу — и в бедности, и в богатстве... Будем стоиками?
Нина медленно кивнула, глядя прямо перед собой. Ее била дрожь.
Они сидели на трамвайной скамье, накрытые одним пальто на двоих. Клим стискивал зубы от беспомощной злобы: на себя, на судьбу, на этот изуродованный, сгнивший на корню город. Он не представлял, куда можно податься.
Попытаться разыскать Любочку? Ведь не сдаст же она их в ЧК? Или сдаст? Но кто знает, где она сейчас живет?
Если бы Петрович не уехал, Клим попросил бы помощи у него. Он смотрел искоса на Нину: посиневшие губы, старое, бог весть на что похожее платье... Не найдешь сегодня ночлег — и ей гарантирована пневмония, и это в лучшем случае.
Трамвай загремел по понтонному мосту. Серая вода казалась густой, над волнами клубился туман — верный признак скорого ледостава.
Флаги на Рождественской подновили, в витринах установили портреты вождей — уже не в человеческий, а в слоновий рост. Древняя Ивановская башня была украшена еловыми ветвями и огромным транспарантом: «Слава годовщине великой революции!» Подумать только, целый год прошел...
Трамвай поднялся в Кремль. Благовещенская и Большая Покровская были перекрыты: вагоновожатый сказал, что по ним пойдет демонстрация.
— Интересно, кому и что они будут демонстрировать? Сами себе? — усмехнулась Нина.
— Нам, — отозвался Клим, — чтоб боялись.
— Тогда пошли посмотрим. А то артистам обидно будет, если зрители не явятся на представление.
— А вдруг тебя кто-нибудь узнает в толпе?
Нина серьезно посмотрела на него:
— Пускай. Я не могу больше прятаться.
4.
В двенадцать часов все гудки, сирены и трамвайные звонки Нижнего Новгорода произвели посильный шум. Оркестры грянули «Интернационал», аэропланы разбросали листовки, после чего по Большой Покровской двинулось шествие делегатов от губернского комитета партии, губисполкома, городского совета и прочих организаций.
Крестный ход, только вместо крестов — винтовки, а вместо икон транспаранты:
Кто против хлебной монополии, тот враг пролетариата!
Классовое распределение продуктов убьет паразитов народа!
Привет и братское рукопопожатие немецким рабочим!
Следом катили телеги, переделанные в передвижные сцены. На одной — клетка с большим пауком и надписью «Капитал», на другой — огромный мусорный бак, где сидели грустные артисты, загримированные под священника, городового и царя (судя по костюму — оперного Бориса Годунова). На третьей повозке был установлен позорный столб с привязанными к нему чучелами белых офицеров. На столбе значилось: «Смерть Комучу и проклятым белякам!» Вокруг кружили артисты балета, переодетые в красноармейцев.
Толпа взирала на это великолепие молча — как смотрят граждане завоеванной страны на парад победителей. В толпе шныряли агенты ЧК — на случай, если кто придет на праздник с недостаточно радостным лицом.
Мероприятие закончилось торжественным сожжением чучел офицеров и паука по имени Капитал.
5.
Любочка давно следила из толпы за Ниной и Климом. Бог мой, как исхудали, как поизносились!
Недавно к ней в столовую повадился ходить кот — грязный и тощий настолько, что ребра выпирали сквозь серую с мраморными разводами шерсть. Дикий, нервный, он не умел ни приласкаться, ни выпросить еды. Только смотрел с порога на разделочную доску, где лежали куски мяса.
Повариха поймала его — с голодухи он был настолько слаб, что и удрать-то не сумел: сорвался с забора. Она подняла его за шкирку — кот прижал уши, вытянулся.
— Прибить его, паразита, надо, а то еще мясо сопрет.
Повариха взялась за обломок кирпича, но Любочка отобрала у нее кота. Принесла к себе, накормила. Но он так и не признал ее: шипел и замахивался лапой, если его пытались погладить. Жил на шкапу и передвигался по верхам, спускаясь на пол только в случае необходимости.
Любочкин кузен, Клим Рогов, теперь выглядел так же. А Нину вообще было сложно узнать: совсем заморыш.
Подойти к ним? Но они, верно, шарахнутся от нее как от прокаженной, ведь Любочка тоже переродилась... но совсем по-другому.
Теперь она жила в отцовском тереме вместе со всеми своими мужчинами: Саблиным, Осипом и Антоном Эмильевичем.
Отец вернулся в Нижний Новгород в начале августа. Он совершенно поседел, остатки волос торчали дыбом, одно ухо было разорвано, да так и не срослось как следует. До Финляндии он не доехал: на границе его сняли с поезда, отобрали деньги и посадили в тюрьму. На встревоженные расспросы дочери он отвечал неуклюжими шутками или вдруг впадал в ярость и требовал, чтобы от него отстали.
— Пап, все наладится, — обнимала его Любочка.
— Для кого наладится, а для кого нет. — Антон Эмильевич очень горевал по своей коллекции антиквариата, конфискованной большевиками.
Из газет Любочка узнала, что чекисты расстреляли Елену, Жору и Григория Купина.
— Мы не ведем войну против отдельных лиц, — сказал Осип, когда Любочка примчалась к нему за объяснениями. — Если эти люди не служили нам, они служили контрреволюции.
— Но вы сами не даете таким, как они, полюбить советскую власть! Вы травите их, основываясь только на принадлежности к классу...
— Не «вы», а «мы», — резко оборвал ее Осип. — Ты с нами, и уже поздно отмежевываться.
Любочка знала, что Осип тоскует, видя, что творится вокруг, но утешает себя ее же словами: «Не вини себя: это война». Когда-то она потребовала, чтобы он вел себя как мужчина, не размазывающий соплей, — теперь он не размазывал.
В начале сентября Любочка встретила на улице главврача Илью Николаевича.
— Саблин умирает в больнице, а вы даже не навестили его? — презрительно усмехнулся тот.
Любочка нашла Варфоломея в ужасном состоянии — на полу в коридоре. Она поставила отца и Осипа перед фактом: привезла Саблина в терем и принялась лечить.
— Я не собираюсь к нему возвращаться, — убеждала она взбешенного Осипа. — Саблин выздоровеет и уйдет. Как бы ты сам стал относиться ко мне, если бы знал, что я способна предать близкого человека?
— Он тебе не близкий!
— Я никогда не сдаю своих. И тебя тоже не сдам — ни при каких обстоятельствах.
Осип смотрел на нее исподлобья и не находил слов, чтобы убедить ее.
Варфоломей Иванович выздоровел, но ему некуда было идти — дом на Ильинке реквизировали. Так он и остался в бывшей библиотеке Антона Эмильевича.
Любочка понимала, что Саблин все еще неравнодушен к ней. Он решил, что раз она спасла его, значит, не все потеряно. Он был робок и неуклюж в своих попытках быть галантным кавалером, и это ее умиляло. В глубине души она не хотела, чтобы Саблин уехал. Осип то и дело мотался по командировкам, иногда его не было дома по нескольку недель, и тогда Любочка коротала вечера с Саблиным.
После болезни Варфоломей Иванович был окончательно признан негодным к военной службе и вновь вернулся в хирургическое отделение Мартыновской больницы. Он по-прежнему восхищал Любочку образованностью и большим умом. С ним можно было поговорить на темы, в которых Осип ничего не смыслил: об истории, науке и культуре, — а этого ей остро не хватало.
Любочка вдруг поняла, что ей нужны оба — и товарищ Другов, и господин Саблин. Она делала все, чтобы они как можно реже видели друг друга: оказавшись в одной комнате, ее мужчины неизменно затевали опасную игру.
— Осип Петрович, вы слышали: кремлевское начальство ввело всеобщую трудовую повинность, — говорил Саблин. — Теперь помимо основной работы население должно разгружать вагоны. А я-то думал, почему нас в последнее время стали называть «рабсила»?
Осип хмурился:
— А как, по-вашему, надо бороться с разрухой? Мы стараемся, чтоб как лучше... У нас бесплатный транспорт...
— И трамваи почти не ходят.
— Отменены коммунальные платежи...
— Из коммунальных услуг осталось электричество. Да, кстати, мне говорили, что военкомат поставил на учет все швейные машинки в городе...
— Нам нужно шить обмундирование! — вскипал Осип, чувствуя сарказм в тоне Саблина.
— Товарищ Другов, ей-богу, стыдно не знать простых истин: как только вы хоть что-нибудь ставите на учет, оно моментально исчезает. — Саблин проникновенно заглядывал Осипу в глаза. — Не откажите в любезности, поставьте на учет комиссию здравотдела, а то она совершенно не дает нам работать. Только, пожалуйста, в полном составе — чтобы духу ее в нашей больнице не было!
Любочке казалось, что Осип бросится на Саблина с кулаками, но тот только наливался багровой краской и поспешно уходил в свою комнату.
— Ах, какой впечатлительный гражданин! — качал головой Саблин. — Давай-ка мы ему валерьянки пропишем. А то доведет себя до сердечного приступа.
— Прекрати над ним издеваться! — молила Любочка, но Саблин категорически отказывался:
— Это единственное удовольствие в моей холостой жизни.
Антон Эмильевич слушал их перепалки и вздыхал.
— Ты, дочь моя, доиграешься... — говорил он Любочке.
6.
За год советской власти по всему городу протянулись невидимые, но прочные нити, связывающие обладателей «добра» друг с другом. Они тянулись от губпродкома, помещавшегося в здании Дворянского собрания, и захватывали все отрасли — от только что образованного Нижегородского университета до сапожных мастерских и зубоврачебных кабинетов.
Товары первой необходимости распределялись среди населения через потребительские союзы, но дефицит никогда не выходил за «круг посвященных». Резиновые галоши, беличьи меха, кровельное железо, сливочное масло и прочая, прочая доставалось только представителям власти. Спецвыдачи не фиксировались в карточках, да и вообще не существовали на бумаге. Те, кто хотел и умел жить, давно бросили опасное мешочничество и поступили на государственную службу, набиваясь туда, где можно получить товары, связи и важные сведения — все то, что стоило много дороже денег.
Любочка наладила дела так, чтобы ее близких не посылали на общественные работы и не привлекали к самообороне. Благодаря ее стараниям, Саблин получил должность заведующего хирургическим отделением, а Антон Эмильевич стал ответственным секретарем в газете «Нижегородская коммуна».
Люди, с которыми доводилось общаться Любочке, так или иначе приспособились к новым условиям, это было свидетельством ума и расторопности. И вот перед ней стоял Клим Рогов, которым она некогда восхищалась. Он все-таки остался с Ниной в России, но при этом опустился на самое дно. Любочкина подружка заполучила худого, бородатого нищего с затравленными глазами. Ну что, довольна? Теперь у вас есть одно пальто на двоих.
Словно почувствовав на себе Любочкин взгляд, Клим оглянулся, посмотрел на нее в изумлении. Любочка решительно направилась к ним.
— Пойдемте ко мне, — сказала она, понимая, что здесь не рассуждать, а спасать надо.
ГЛАВА 31
1.
В честь великого праздника Саблину дали выходной. Впервые за много дней он остался один в доме-теремке. Бывший тесть уехал в Кремль на торжественный концерт, заместителя по супружеским делам опять призвали в Москву, Любочка отправилась смотреть демонстрацию.
Когда привыкаешь к надсадно-торопливому ритму жизни, то не знаешь, что делать со свободным временем. Варфоломей Иванович решил прогуляться. Накинул пальто, взял трость, вышел на улицу. За двадцать минут не встретил ни одной живой души: улица словно вымерла — притихшие дома, голые тополя... Как чума пронеслась.
Сходство было удивительным: чумные бактерии распространяются так же, как чумные идеи — от контакта с зараженным, и ни то, ни другое не лечится, если вовремя не принять мер. В четырнадцатом веке во время эпидемии Черной Смерти вымерла половина населения Европы, деревни опустели, прежние ценности пришли в упадок, одно за другим вспыхивали крестьянские восстания...
Все повторялось. Что тогда, что теперь никто не мог назвать причину болезни, и потому виноватыми оказывались то демоны, то инородцы — в Нижнем Новгороде на каждой кухне высчитывали, кто в Совнаркоме имеет еврейскую, а кто курляндскую фамилию.
Рецепты спасения: выпить браги для прогревания желудка, отстоять мессу — и полная бесполезность всего этого. Более того, во время молитвенных собраний (или митингов) зараза распространялась еще быстрее.
Но не бывает худа без добра. После чумы население в Западной Европе уменьшилось, и стало не хватать рабочих рук. Короли писали указы, чтобы крестьяне не смели уходить от феодалов, а те все равно уходили — если соседский граф больше платил. Последний батрак ощущал свою ценность. Может, тогда и появилась разница между западным и восточным складом ума? Из-за того, что в Восточной Европе деревни находились гораздо дальше друг от друга, а торговля была не так развита, последствия эпидемии там были не столь катастрофическими. В результате перенаселение и нехватка плодородных земель привели к крепостному праву в самой лютой его форме. Через пятьсот с лишним лет для западного европейца права личности стали естественны как воздух, а в России борьба за свободу обернулась избиением свободных.
Большевизм — это только носитель вируса вражды, как блохи являются носителями чумной палочки. Человек заражается, и пошло-поехало: галлюцинации, лихорадочное состояние и острое желание вырезать из тела «чумной бубон», пусть даже сделав себе еще хуже.
Варфоломей Иванович сам заразился ненавистью. Что можно испытывать к тем, кто добивал Россию — подло, как добивают раненого? К Троцкому, который без колебаний подписывал смертные приговоры своим? К Осипу Другову, отнявшему у Саблина жену? К самой Любочке?
Жора Купин написал о товарище Другове:
Имел полцарства, полжены,
Поллошади добыл на ужин.
Был с арифметикою дружен —
Мог разделить или отнять, —
И очень рвался управлять,
Хотя на фронте был контужен.
Врачи старались, но — увы! —
Не починили головы.
Такие, как Жора, гибнут первыми. Они слишком принципиальны, слишком на виду... Как простить его убийц? Ведь чекисты выкашивали целое поколение молодежи, которая в другие времена составила бы цвет нации. Это как раз те самые неравнодушные, способные мальчики с горящими глазами, которые пришли в этот мир, чтобы менять его к лучшему. Именно они записывались добровольцами в Белую армию, именно они совершали подвиги во имя идеи. Кто их заменит? Альтернатива только одна: такие же пылкие парни с рабочих окраин и из деревенской бедноты. Но у тех белых мальчиков за плечами культура и знания, а юным коммунистам придется начинать все с начала, века, эдак, с четырнадцатого. Осип как раз вышел из этой среды.
Товарищ Другов считал, что раз Саблин не вызвал его на бой, это говорит о его бесхребетности.
— Если вшивая интеллигенция не может постоять за себя, то нечего ей вообще воздух коптить!
Саблин усмехался:
— Вы сами стремитесь к знаниям — стало быть, хотите быть таким, как мы. Ведь знания — это не только возможность поступать по уму, но еще и огромное удовольствие... Чем больше вы в себя впитаете, тем больше у вас будет сомнений и тем ближе вы будет к нам, к «вшивой интеллигенции».
— Да ни за что!.. — сжимал кулаки Осип.
— Хотя я, наверное, неправ, — соглашался доктор. — Вас уже не переделать. Но когда ваш сын подрастет, вы отдадите его в хорошую школу, может, в университет — и он уж точно перейдет в наш лагерь.
Осип бесился, ругал доктора «буржуем недорезанным», но в его яростном сопротивлении Саблину чудилась неуверенность. Осип не мог не видеть, что революция полностью выродилась. Те, кто год назад кричал о социальной справедливости, сегодня вовсю пользовались пайком первой категории с партийными надбавками. В том числе и сам Осип — Любочка убедила его, что при такой напряженной работе нельзя плохо питаться: организм может не выдержать.
Саблину не требовалось вызывать Осипа на дуэль: товарищ Другов сам наказывал себя. Его все использовали, и чем выше он поднимался по карьерной лестнице, тем больше у него заводилось «друзей», тем настойчивее были просьбы и тем меньше оставалось времени на важные дела.
Любочка несколько раз заставала Осипа в компании с Маришей: они распивали на двоих маленькую зеленую бутылку.
— Вы что, пьянствовать вздумали?
Осип молчал, а Мариша оправдывалась:
— Зуб разболелся — надо бы водкой прополоскать.
— Скажи Антону Эмильевичу, он тебе доктора найдет.
— Ой, нет! К начальнику я не пойду. — Когда отменили слово «барин», Мариша стала звать хозяев начальниками.
Разругавшись с Осипом, Любочка шла к Саблину: ей надо было поделиться своими тревогами.
— По-моему, Мариша спивается... — говорила она, думая, конечно, о Другове.
Варфоломей Иванович прислушивался к двухголосному пению, доносящемуся из кухни. Мариша и Осип пели сосредоточенно, будто отбывали наказание.
— Ты должен повлиять на них! — настаивала Любочка. — Так ведь можно убить себя!
Саблин не глядел на нее.
— Если человек хочет погибнуть, ему никто не помешает. Ты-то должна понимать это лучше всех.
В отличие от других, Любочка враждовала не с окружающими, а с собой. Саблин удивлялся, почему он раньше не видел этого. Она старалась сгрести под себя как можно больше людей, вещей, возможностей, чтобы взобраться на эту гору и казаться хоть чуть-чуть, но более значительной. Ей было мало любви Саблина, потому что она не верила в нее. Трагическая двойственность: страстно мечтать о высоких чувствах, но в глубине души считать себя недостойной их. И вести себя так, как будто ты недостойна.
Как пережить чуму? Некоторые вырабатывают иммунитет и либо вовсе не заражаются, либо переносят болезнь с минимальными потерями. Именно им придется восстанавливать всё после эпидемии, которая может затянуться на долгие годы.
Скорее всего, и у большевистской чумы будут благие последствия. Человечество надо рассматривать как тело, а отдельных людей — как клетки. Когда некоторые из них заболевают, организм отторгает их для того, чтобы оставшиеся могли жить и развиваться. Одним из последствий Черной Смерти стала эпоха Возрождения. Выяснив, что молитва не всесильна, а покаяние не лечебно, люди стали интересоваться, как устроен этот мир, и постепенно, шаг за шагом, в течение нескольких веков не только воссоздали достижения Античности, но и превзошли их.
Жаль только, что в масштабе истории твоя судьба значит не больше, чем судьба клетки, живущей где-нибудь в районе копчика: придет время, и ее смахнут на пол, почесавшись.
Из-за угла показалась троица: мужчина и двое женщин. Саблин пригляделся: Любочка и... — он не поверил своим глазам — Клим? Нина?
Варфоломей Иванович захромал им навстречу:
— Живы?! Господи, вот радость-то! Как вы? Какими судьбами?!
Любочка тревожно огляделась по сторонам:
— Пойдемте в дом. Варфоломей, им некуда идти, и они будут жить у нас: я всё устрою.
2.
— Пельмени должны быть такие, как их делают в Пермской губернии, — говорила Любочка, раскладывая яства по тарелкам. — Размером с грецкий орех, с тонким, как полотно, тестом и начинкой из свинины пополам с филейной частью говядины. Заправляем все сливками с луком — а его надо рубить так мелко, чтобы получилась однородная кашица. Варить пельмени следует в телячьем бульоне, а потом поливать красным квасным уксусом и посыпать перцем и толченой петрушкой.
Тепло и сытость, покой и уют. Нина сидела на диване, спрятав руки под коленками: стыдно было, что в кожу вокруг ногтей въелась черная грязь. Любочкино богатство вызывало возмущение, но ее доброта обезоруживала.
— Пойдемте, я покажу вам вашу комнату, — сказала она и отвела Нину и Клима в маленькую, обшитую деревом горенку, расположенную над крыльцом. — У папы тут раньше что-то вроде кладовой было.
— Твой отец не станет возражать, что мы к вам подселились? — спросил Клим, когда Любочка рассказала ему, что случилось с Антоном Эмильевичем.
— Ну что ты болтаешь? Ты же ему племянник!
— А что скажет твой новый муж?
— Ничего.
— Ты их всех под каблук подмяла?
Любочка подкатила глаза:
— Ох, ты неисправим!
3.
Когда-то у Нины не было ближе подруги. И теперь Любочка делала то, что положено по отношению к близким людям: делилась едой и кровом... Пока Клим мылся в ванной, они вместе вставляли зимние рамы и заклеивали щели бумагой. И все же Нина ничего не могла с собой поделать: она не испытывала благодарности к Любочке.
Та рассказывала, что за лето насушила целые снопы полезных трав: от зверобоя до брусничного листа. В погребе у нее стояли обложенные соломой кадушки с кислыми яблоками, солеными помидорами и огурцами.
— Там такой аромат — голова кругом, — хвасталась Любочка. — Зимой будем жить как цари.
Нина натянуто улыбалась и тщательно выбирала слова, отвечая на расспросы.
Откуда такое недоверие? Ведь Любочка не давала ни малейшего повода для подозрений. И тем не менее Нина чувствовала себя как Аленушка из сказки, которая попала к Бабе-яге: та ее кормит, парит в баньке, а сама только и ждет, чтобы съесть. Дело было в том, что Любочка могла предать — как уже предала Саблина, как предала вообще все.
Любочка принесла подушки и одеяло.
— Вы как будете спать — вместе?
Нина кивнула.
— Что у тебя с Осипом? — не выдержав, спросила она.
Любочка отложила наволочку, посмотрела серьезно:
— Любовь. Страшная. До хруста костей.
— А с Саблиным?
— Я его тоже очень люблю. Каждого по-своему.
— Но как?..
Нина представила, что Клим любил бы двух женщин: одну — умную, а другую — красивую. Боже, боже...
Любочка внимательно наблюдала за ней.
— Когда-нибудь ты поймешь. Я тебя слишком хорошо знаю: тебе очень важен комфорт, уют, деньги, наконец. А Клим не сможете тебе этого дать, и...
— Это не его вина, что произошла революция! — перебила Нина.
Любочка рассмеялась:
— Я не про это. Клим тщеславен, но ему достаточно похвалы, чтобы быть счастливым. А к деньгам и власти он равнодушен, и это с детства у него. Он никогда не сможет разбогатеть: он просто не умеет и не хочет учиться. Вспомни, как он вел свои дела: он приехал за два с половиной месяца до переворота — за это время он легко мог бы оформить наследство и вывезти деньги из России. Но он все проворонил.
Нина оскорбилась:
— Я люблю его!
— Все правильно: он дорог тебе, но однажды ты поймешь, что этого мало.
«Не противоречь, сделай вид, что все в порядке», — уговаривала себя Нина.
— Рано или поздно война кончится, — продолжала Любочка, — и сильные люди все равно окажутся наверху. А теперь подумай, где окажешься ты с Климом.
— Мы сильные люди.
— Никто не сомневается. Скорее всего, вы не будете побираться, но дальше дело вряд ли пойдет. Я это говорю не для того, чтобы тебя обидеть, а для того, чтобы ты поняла: жизнь — сложная штука, и в ней нет однозначного добра и зла.
Клим вернулся из ванной — выбритый, в чистой рубашке и брюках, выданных Любочкой.
— Ну вот, теперь на человека похож! — обрадовалась она.
Он улыбнулся:
— Кажется, все, что нужно для счастья, — это горячая вода и кусок мыла.
Любочка подала Нине сложенное полотенце и одно из своих платьев:
— Ты следующая.
Зеркало в ванной запотело, Нина провела по нему ладонью и долго смотрела на свое отражение.
Любочка — вольно или невольно — надавила на болевую точку. Страх будущего — вот что терзало Нину и в Свияжске, и во времена сидения в ярмарочном театре. Неужели жизнь никогда не войдет в былую колею? Если победят красные, то единственный способ добиться благосостояния — это идти на службу к тем, кто убил ее брата. А если победят белые, Клим в любом случае не вернет своих денег. От завода в Осинках и от домов, отданных под казенные учреждения, вряд ли что-нибудь останется. В Аргентину визу не дадут... Что делать? Где жить? На что надеяться?
Зеркало вновь затуманилось.
Планировать будущее — это удовольствие для богатых, которые могут выбирать, где они окажутся завтра.
4.
Вернулся Антон Эмильевич:
— Господи помилуй, Клим, ты где пропадал?!
Тот рассказал ему, что произошло.
— Стало быть, у Нины нет документов? — задумчиво проговорил Антон Эмильевич. — Это дело поправимое. Идите в горисполком и скажите, что бумаги украли в трамвае. Только фамилию другую назовите, чтобы лишних вопросов не было. А когда спросят о месте рождения, скажите: родилась в Киеве — там архив еще во время Февральской революции сгорел. Вам выдадут временное удостоверение личности, а пока запрос туда-сюда ходит, два года пройдет.
— Так все просто? — изумился Клим.
— Ты что ж, думаешь, в наших канцеляриях сидят великие мудрецы? Там обычные тетки, для которых главное — чтобы их со службы не прогнали. Поэтому они все делают согласно инструкциям, которые пишут другие тетки, ничуть не лучше первых.
5.
Нина и Клим лежали — бог ты мой! — в чистой постели, в хорошо протопленной комнате. Не спалось — слишком невероятной казалась эта чудесная перемена. Обоих мучили вопросы, на которые не было ответа. Вернется Осип — что он скажет, узнав о новых соседях? Откуда брать деньги? Как долго можно объедать Любочку? И самое главное: что делать дальше?
Клим нашел под одеялом Нинину руку, продел свои пальцы в её.
— У нас всё будет хорошо: дом, дети... Я тебе обещаю...
Она горько улыбнулась. В другие времена и в других странах люди ждут счастья: от «все будет хорошо» их отделяет только время. А Нину и Клима отделяло еще и пространство: в их родном городе частных домов больше не существовало, а дети с большой вероятностью были обречены на смерть.
— Я поговорил с Варфоломеем Ивановичем, — сказал Клим, — весной мы уедем от большевиков.
— Саблину тоже все надоело?
— Говорит, что соскучился по вежливым дворникам... Не представляю, как он живет в этом аду. Любочка вытягивает из него все силы — знаешь, как чулок распускает. А ему никуда от нее не деться.
— Как и нам.
Клим приподнялся на локте и долго смотрел на Нину.
— Пойдешь за меня замуж?
Она медленно кивнула:
— Как только оформим мне новые документы... Но я оставлю свою девичью фамилию — Купинá.
— Почему?
— Чтобы тебе было проще выжить, если меня арестуют.
6.
Венчались в Георгиевской церкви — самой красивой во всем городе: легкой, кружевной, стоящей над волжским откосом.
Любочка смотрела на Клима, на Нину, наряженную в ее платье... Горькая нежность: она любила их обоих, несмотря ни на что.
Клим все-таки покорился ей, присмирел, признал ее главенство. Кто бы мог подумать, что ее детская мечта осуществится при таких обстоятельствах! Теперь он уже не воротил нос от Любочки и обращался к ней с почтением — настолько явным, что иногда ей делалось не по себе: вдруг он иронизирует? Но какая уж тут ирония, если он полностью от нее зависел!
Нину было по-настоящему жалко. За год она совершенно изменилась — не только внешне, но и внутренне. Совсем недавно это была изящная, деловитая молодая женщина, а сейчас Любочка видела перед собой угрюмого подростка, готового в любой момент запустить камнем в обидчика. Нина во всем видела признаки вражды и не верила никому, кроме своего старшего товарища, делившего с ней беды и хлеб. Она была ему предана и даже мысли не допускала о том, что он-то и тянет ее назад, что пристройся она в более надежные руки, ей не пришлось бы скрываться и голодать. Впрочем, чего уже там...
— Венчается раб Божий Климент рабе Божией Нине во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь...
Пропадут оба как пить дать.
После церкви отправились в подвальное советское учреждение за документом с печатью — советская республика признавала только гражданские браки.
— Мы с папой решили сделать вам свадебный подарок, — сказала Любочка Климу. — Он устроит тебя в газету — а это карточки и профсоюзный билет с правом обедать в Доме журналиста.
— Что для этого нужно? — спросил он.
— Напиши что-нибудь на пробу.
— В жанре «горячий призыв»?
— Вот-вот. Только не мудрствуй особо. Сейчас от журналиста не требуется повышать окупаемость газеты; нужно одно — нравиться губисполкому.
После долгих раздумий, редактуры и правок Клим принес Любочке статью:
— Вроде всё как положено: полная бессмыслица, слово «светлый» — три раза на один абзац, «товарищи» — четыре раза, «да здравствует» — пять раз. Восклицательных знаков — девять штук.
Товарищи работницы! Русская женщина, ты — самая свободная женщина в мире, твои права равные с мужчиной, ты имеешь право сама диктовать свои законы, сама идти рука об руку с товарищем мужчиной. Но товарищи! Мы еще скованы нашими предрассудками, мы не знаем, с какой стороны подойти к новой жизни. Не знаем, как начать нашу творческую работу, как дружно сговориться. Так, товарищи, мы дружной семьей соберемся на наши первые митинги, мы смело выскажемся.
Да здравствует светлая Коммуна! Вперед на дорогу, на борьбу за светлое будущее, за новое поколение! Да здравствует великий наш учитель Ленин! Да здравствуют славные борцы, да здравствует славная Красная армия, вскормленная грудью пролетарки! Вечная память нашим светлым погибшим борцам, положившим душу свою за лучшее будущее! Знайте, родные, мы с вами! Нас миллионы, мы еще вам принесем миллионы. Нам не страшны угрозы всего мира, там такие же пролетарки. Да здравствует мировая революция!
— Очень мило, — похвалила Любочка. — Тебя непременно возьмут в штат.
ГЛАВА 32
1.
El cuaderno negro, черная записная книжка
Приметы времени:
Ворона обронила в Грузинском переулке кусок колбасы, и вот уже который день под окнами нашей редакции ватага ребятишек сидит и ждет повторения чуда.
Нижегородской Ярмарки более не существует: ее перевели на дрова. Она простояла ровно сто лет — немного для чуда света.
Я стал советским служащим и теперь имею право на классовый паек третьей категории: десять фунтов гнилой картошки в месяц — получение с баржи «Фридрих Энгельс», которая придет на следующей неделе. Впрочем, если Ока замерзнет, «Фридрих» отвезет мою картошку кому-нибудь другому.
«Нижегородская коммуна» выходит скромным тиражом когда в две, а когда в шесть тысяч экземпляров — зависит от наличия бумаги. Официально ею руководит Александра Савельева — необыкновенно заслуженная дама, принимавшая участие в октябрьском перевороте. Все о ней говорят, но никто ее не видит, так как товарищ главный редактор не спускается с кремлевского олимпа. Делами газеты заправляет ответственный секретарь Антон Эмильевич Шустер.
Журналистикой нашу работу не назовешь. Почти все, о чем надо бы писать, составляет государственную тайну, так что мы упражняемся в публикации декретов, призывов и ругани в адрес буржуазии.
Все новости поставляются из Петрограда по телеграфу в готовом виде; на нашу долю, помимо восклицательной мишуры, достаются письма рабочих и крестьян. Всех более-менее грамотных активистов большевики тут же забирают на партийную работу, так что местными корреспондентами становятся те, кто не очень твердо знает азбуку.
Письма трудящихся целиком на мне — я должен их редактировать, а когда нет подходящего материала, писать самостоятельно. Например, был у нас конкурс на лучший рассказ: я сам десять рассказов настрочил, сам выбрал чемпиона, сам себе приз выдал — подписку на «Нижегородскую коммуну».
В Германии и Австро-Венгрии — государственные перевороты, Брестский мир отменили, Антанта выиграла войну.
Мировая революция началась, близок час торжества социализма, — гласила наша передовица. — Мы не одни, с нами германская армия и германский пролетариат. Последний император в Европе свергнут, очередь за королями и президентами!
Дядя Антон подписывал передовицу в печать и плакал: все эти месяцы он верил, что немцы двинутся в глубь России и свергнут большевиков.
— Может, хоть Антанта нападет на нас? — вздыхал он. — Если бы хотела, она б давно напала... Курам насмех: высадили в портовых городах крошечные отрядики и делают вид, что воюют. А чехи и вовсе подались по домам. Хотя кто знает, чем все закончится? Колчак успешно продвигается на востоке, генерал Краснов на юге...
Я сделал недоверчивые глаза: «Быть не может!» — и дядя Антон в подробностях рассказал и показал на карте, какие деревни и города заняты белыми. Причем это были не старые противоречивые байки, которые доходят до населения через газеты, а самые свежие новости прямиком из штабов.
По закону они предназначаются только кремлевским чиновникам и главным редакторам газет, получающим под расписку особые бюллетени. Но так как нашей мадам Савельевой некогда, за нее сводки читает дядя Антон и время от времени делится со мной наболевшим. А мне как воздух нужны точные сведения о положении на передовой, ибо заговор в нашем теремке набирает обороты — мы твердо решили бежать из Совдепии.
Сперва я подумывал, может, пригласить в нашу команду Антона Эмильевича? Но чем дольше я с ним общаюсь, тем больше радуюсь, что ничего ему не сказал.
Дядя Антон закрывает глаза на то, что у его дочери два мужа. Он не хочет ссориться ни с тем, ни с другим, ведь оба — чрезвычайно полезные люди.
— Это не мое дело — раздавать советы, — говорит он.
При этом, если какая-нибудь девица пришлет в газету письмо: «Уважаемый, товарищ Шустер, научите как жить, а то отравлюсь», дядя Антон настрочит ответ на пять листов — с рекомендациями и напутствиями. Да еще и собственную книжку к письму приложит.
Оказалось, дядя Антон пишет романы. До революции у него выходило что-то, но без особого успеха, ибо «в Большую Литературу со стороны не пробиться, все места заняты, везде только свои да наши — те, кто лично знает Максима Горького».
Дяде Антону, кстати, приходилось встречать его в Петрограде, и об этом он готов рассказывать каждому встречному:
— Я перед ним глупею, робею, говорю не то... А он совсем простой: сидит, ну вот как ты. Пятно у него на штанах, перхоть...
О пятне он никогда не забывает, равно как и о том, что Горький «в последнее время сдал». После этого дядя Антон решительно подходит к окну, встает в профиль и, дергая себя за бороду, декламирует отрывки из своего романа, которые помнит наизусть.
Темы у него вечные: рыцарство и служение Прекрасной Даме. Входит секретарша Маруся.
— Дура! Куда суешься?! — кричит «рыцарь». — Не видишь, мы заняты? Всё, уволю, завтра можешь не приходить!
Маруся в слезы, Антон Эмильевич — так и быть — издает приказ о помиловании:
— Ладно, живи... Эх, никакого почтения к искусству! Этим девкам только бы со службы пораньше ускакать.
Я не помню его таким: то ли его подменили в большевистской тюрьме, то ли с полезными людьми он ведет себя как благородный идальго, а ради бесполезных нечего и стараться. Мои акции рухнули, так что при мне можно поскандалить в свое удовольствие. А Маруся вообще за человека не считается.
Дядя Антон страдает, что ему не дают стать успешным автором. Ему невдомек, что им невозможно стать, им можно только быть — с юности и до гроба: в восемнадцать лет делать все то, что к сорока годам приведет тебя к цели. Никто не просыпается великим писателем, хирургом или музыкантом: за любым «мгновенным» успехом стоят годы работы. Успех именно из этого состоит: начинать с малого, ошибаться, падать, подниматься на ноги и, несмотря ни на что, делать шаг, еще один, и еще. А если у тебя всегда виноват кто-то другой — Горький или Маруся, — ты расходуешь жизнь на поиск обидчиков — и преуспеваешь именно в этом.
В нашем теремке идет подковерная, невидимая глазу религиозная война. Различия между сектами настолько глубоки, что примирение в принципе невозможно. У нас есть великий реформатор Осип (временно отсутствующий). Любочка и ее отец принадлежат к ордену приспособленцев, которые, может, и не верят ни во что, но исправно кладут поклоны в заданном направлении, коль скоро их жалуют вотчинами. Мы с Ниной и Саблиным — раскольники: мы крепко стоим за старую веру. Если нам не дают служить собственным идеалам, мы уходим на край света, куда угодно, лишь бы подальше от нечестивцев. Упаси бог, мы не спорим с официальной верой, мы даже делаем вид, что готовы отречься от своих заблуждений, но по ночам, когда в доме все затихает, мы устраиваем тайные сходки, чтобы исповедовать свободу слова и собраний.
Любочке не терпится переманить нас в свою секту: она искушает нас пайком в настоящем и спасением в будущем. В качестве задатка она предложила Нине работу судомойки в столовой. Место очень престижное: во-первых, близость к провизии, а во-вторых, к кухонному теплу. Моя гордая жена посмеялась, поплакала и согласилась: для побега нам нужны деньги.
А моя тоска по Аргентине превратилась в манию. Я иду в редакцию и настолько погружаюсь в воспоминания, что, кажется, чувствую на лице свежий ветер с Рио-де-ла-Платы, «серебряной реки», и слышу испанскую речь с ярким итальянским привкусом — ни с чем не сравнимый язык Буэнос-Айреса.
Даже когда в редакции девчонки размышляют, что делать с жесткой кониной, я вспоминаю рецепт одного гаучо: он говорил, что надо положить кусок мяса под седло и пустить коня вскачь. Иногда краем глаза замечаю, что кто-то жестикулирует слишком уж по-аргентински. Ерунда, конечно, галлюцинация, но очень показательная. Моя прежняя жизнь стала для меня символом мира, а нынешняя — символом войны.
Я, верно, надоел Нине с вечными рассказами о ритуале асадо — когда весь день готовят, а потом пируют. Ужинают в девять-десять вечера, поздно ложатся спать. Больше всего я скучаю именно по аргентинским ночам — с домашним вином, сердечными разговорами и танцами.
Я пытаюсь дать Нине надежду: обещаю, что всё равно раздобуду ей аргентинскую визу, чего бы это мне ни стоило. Иногда мне кажется, что ее собственная вера дает трещину, и это пугает меня больше всего. Ей требуется большая цель, растительное выживание ее мало интересует. Она не может долго существовать на радостях вроде «сегодня овсяной муки подбросили — вот повезло!». Ее оскорбляет, что кто-то другой, пусть даже Любочка, распоряжается ее временем и силами; Нина сама должна быть хозяйкой своей судьбы, иначе она задыхается.
За это ее и люблю — за неспособность плыть по течению, за горячее желание быть кем-то, делать что-то значительное, за смелость замахиваться на большое. У нее есть воля, сердце и голова на плечах — таким, как она, нельзя тратить себя на рабство, пусть даже сытое и престижное.
Лишь бы она верила в наши силы... Мы будем бродить по центру Буэнос-Айреса, смотреть из-под ладоней на вычурные здания в лепнине, гадать, кто обитает за закрытыми жалюзи, а когда надоест, отправимся в кафе «Тортони» с его витражными потолками и седыми официантами, похожими на английских лордов. Торты, которые полагается есть крошечными ложками на длинных ручках, вкуснейшие круассаны medialunas, изогнутые полумесяцем...
Так, хватит... а то опять понеслась душа в рай.
2.
Нина с усмешкой думала: как ей хотелось сделать из себя настоящую даму! А выяснилось, что гораздо выгоднее быть хитрой базарной торговкой, пронырливой бестией, которая и денежку выручит, и прицепившихся громил рассмешит матерной шуткой.
Нина не выходила на улицу без марлевой повязки, но уже не боялась, что ее узнают, и относилась к этому с животным фатализмом: есть лес, есть волки, они каждый день кого-то жрут, с этим ничего не поделаешь.
Каждый день она шла в военкомат — бывшую семинарию. Город стоял заваленный снегом: уцелевшие деревья и кусты в сверкающем инее, дома в ватных шапках и огромных сосульках. Вокруг бледного солнца — круги.
Толкавшиеся у лавки женщины шепотом ругали советскую власть:
— Чего это коммуняки вперед лезут? Гнать их отседа!
Милиционер грыз семечки и сплевывал шелуху на тротуар. Сам же стоял в этой дряни, себе под нос гадил — и ничего.
Продавщица, закутанная в лоскутное одеяло поверх полушубка, медленно передвигала гири на весах. Неужели нельзя поставить на выдачу не одну бабу, а двух? И почему эту бабу никто не штрафует за то, что она держит людей на морозе? Таких надо наказывать как воров: они крадут время — самое ценное, что есть у человека.
Впрочем, в Совдепии время нужно было убивать — хотя бы для того, чтобы «все это поскорее кончилось».
«Царство бандерлогов», — думала Нина, шагая по улице.
«Они ни о чем не помнят. Они болтают и хвастают, будто они великий народ и задумали великие дела в джунглях, но вот упадет орех, и они уже смеются и все позабыли», — кажется, так сказано у Киплинга.
Нине грех было жаловаться. Ее столовая при военкомате — лучший «пункт общественного питания» в городе: золоченые театральные кресла и семейные обеденные столы, ложки деревянные, вместо скатертей газеты, зато на тарелках — княжеские вензеля.
Если в обычных столовых на первое и второе подавалась селедка, то в Любочкином заведении повариха вписывала в меню «плов из гов.» и «брусничный кисель с сахером». Но это только для виду — чтобы никого особо не смущать. На самом деле Любочка получала из Ташкента сухофрукты, рис и муку, из Прибалтики — консервы, с низовьев Волги — икру и балык. У нее все было, но отнюдь не для всякого.
У столовой дежурили беспризорники и кидались к любому входящему с криком: «Тетенька! Дяденька! Оставьте ложечку!»
Нина, стараясь не смотреть на сопливые, никогда не мытые лица, стряхивала снег с валенок (подарок Любочки) и проходила на кухню. До того как явятся посетители, надо нагреть воды в огромном баке. В десять утра во двор въезжала обледенелая лошадь, тащившая на санях бочку. Водовоз — тоже обледенелый, не вполне похожий на человека: поверх тулупа — негнущийся фартук, на голове — шапка, мех которой торчал длинными белыми иглами. Водовоз доставал густую воду ковшом на длинной рукоятке; из бочки шел пар, лошадь вздыхала и моргала глазами в заиндевелых ресницах.
Принести дров, растопить печь. В двенадцать открывалась столовая, и кухня наполнялась грохотом посуды и топотом ног. Повариха покрикивала, официантки носились взад-вперед; иногда в дверь заглядывала Любочка и требовала «первый разряд»: это означало, что в столовую пожаловал кто-то из начальства.
— Как ты? — спрашивала она запыхавшуюся Нину.
Та вытирала распаренные руки о передник, смахивала со лба выбившуюся из-под косынки прядь.
— Хорошо.
Любочка считала стопки вымытой посуды.
— Молодец. Только ты не ставь чашки одна в другую, а то разобьются.
— Хорошо.
Королева принимала послов, баловала фаворитов... Нина смотрела на нее с ужасом и восхищением — как на змею: Любочка поступала неправильно и преуспевала... точь-в-точь, как она сама, когда у нее была кооперативная лавка.
Они с Климом не имели права ненавидеть Любочку и все-таки ненавидели ее. Нине казалось, что из-за таких, как она, большевизм смог удержаться у власти.
Бесчисленные Любочки устраивались в конторы и учреждения, окапывались в них и, отчаянно боясь потерять место, защищали свои позиции, то есть советское государство как таковое.
Почти у всех конторских барышень были проблемы с социальным происхождением — еще бы: раз грамотные, стало быть, в гимназиях обучались! Их по очереди мяли на диванах начальственные хамы; они развлекались перемыванием костей друг другу и без конца делили милости очередного господина. Они терпеть не могли свою драгоценную работу и большую часть служебного времени болтали, курили и пили морковный чай, чтобы согреться. Или стояли в очереди в спецмагазин, куда иногда подкидывали повидло или листовую резину на подметки. Разумеется, эта новая бюрократия не имела никакого отношения к рабочему классу, интересы которого она должна была защищать.
Самый удивительный парадокс советского государства: все помнили, что до революции жилось лучше, потихоньку ругали большевиков, а на службе укрепляли их власть, хотя и без рвения, только для галочки. Казалось, при таком раскладе разогнать Советы было бы очень просто, но красный террор, голод и болезни вызывали побочный эффект — равнодушие ко всему, кроме собственных дел.
Восстание было возможно весной и летом 1918 года, зимой подобные мелочи уже никого не волновали. Да и откуда брать деньги на оружие, на лекарства, на пропаганду? Восстание — штука не только опасная, но и дорогая, а зарплата советского служащего — три-четыре тысячи рублей. Фунт хлеба — пятьдесят-семьдесят рублей, мужской костюм — тридцать тысяч. Цены на соль с 1914 года выросли в сто двадцать раз.
Сопротивление, разумеется, было, но на уровне мелкого саботажа и повсеместного воровства. С чувством глубочайшего удовлетворения Нина таскала из столовки пшено и скармливала его своей курице. Курочка Ряба, предмет ее гордости и неустанных забот, несла золотые яйца — на рынке они стоили по восемьдесят рублей штука. Нина ужасно боялась, что Любочкин кот сцапает Рябу, и нередко вскакивала по ночам, чтобы проверить, все ли у курицы хорошо.
Клим назвал кота Кайзером — за воинственные усы и невезучесть: как и германский император, тот потерял свои владения и был вынужден жить из милости в чужом доме.
— Если он съест мою Рябу, я не знаю, что с ним сделаю! — грозилась Нина.
— Долой мещанство! — веселился Клим. — Курица — существо пустяковое, а кот — если не царь зверей, то хотя бы мелкопоместный принц. Лично я испытываю к нему классовую солидарность.
Кайзер спал у него на коленях и разрешал чесать за ухом.
3.
Читая старый номер «Отечественных записок», Саблин наткнулся на фразу, написанную в 1811 году графом де Местром, посланником Сардинского королевства при русском дворе: «Каждый народ имеет то правительство, которое заслуживает».
Господин посол был в корне неправ. Есть способ удержания власти, на действенность которого никак не влияют личные качества граждан, и он давно опробован в тюрьмах по всему свету: заключенными управляет не начальство, не охрана, а авторитетные уголовники, «хозяева» камер, которых поддерживают надзиратели. Лиши человека возможности уйти, не давай зарабатывать, и он вынужден будет подчиняться тому, кто даст ему хлеб и защиту, и вскоре сам станет частью системы. Если хлеба будет мало, а заключенных будут бить, тут же расцветет подлость. Самые благородные души бегут к тюремным атаманам с доносом, чтобы отвести занесенный кулак или получить лишний половник баланды. Это сводит на нет возможность сговора и бунта. Какой уж тут сговор, если никто не доверяет друг другу? В каждой камере сидит привилегированный негодяй с подручными, которые предпочитают свободе вообще свою собственную свободу распределять хлеб и бить по морде нижестоящих. И так на всех уровнях.
Убери главаря камеры, и его место тут же займет другой: цепочка моментально выстроится вновь, главное — поддерживать заданные условия нищеты и ограничений.
Когда такая система формируется в целой стране, ее невозможно разрушить забастовками или международным бойкотом. От ухудшающихся экономических условий она только крепнет, ибо ставит людей в еще большую зависимость от власть имущих. Для тех, кто находится внутри, есть только два выхода: первый — мотать срок до конца и надеяться, что однажды тюрьму переделают в санаторий; второй выход — побег.
Для вылазки в прифронтовую зону требовались:
1) паспорт,
2) свидетельство об отношении к воинской службе,
3) удостоверение о служебной командировке,
4) разрешение губисполкома,
5) мандат для получения билета,
6) железнодорожный билет,
7) пропуск Особого отдела ЧК.
Бюрократы делали княжеские состояния на командировочных бумагах, их ловили, расстреливали, но на освободившееся место тут же приходили другие, и все оставалось по-старому, только цены на услуги повышались.
Денег не было. Нина, Клим и Саблин зарабатывали копейки; бесформенный кусок серебра, оставшийся от сатира, не мог покрыть и десятой доли расходов, а у доктора вообще не было сбережений, если не считать янтарного портсигара с отбитым уголком. Дело безнадежно стопорилось на третьем пункте — ни газета, ни больница не посылали своих сотрудников в прифронтовую зону. Про Нину и говорить было нечего — ее профессия не предполагала путешествий.
Между тем ситуация на железной дороге была критической. Почти все вагоны изъяли для военных нужд, остро не хватало паровозов. Антон Эмильевич рассказал Саблину, что в Петрограде один поезд был так перегружен, что свалился с моста в Неву — сотни пассажиров утонули.
Иногда знакомые приносили известия об удачных побегах. Саблин волновался и осторожно задавал вопросы: где проходил фронт? как беглецы добрались до него? как пересекали заветный рубеж? насколько правдивы эти слухи о переходе к белым? Ведь оттуда, как с того света, не возвращались.
4.
Кто бы знал, как тяжело сказать самому себе: «Весной я уеду от Любочки навсегда». Саблин сомневался: «А может, надо остаться?», придумывал поводы, чтобы сохранить хотя бы обрывки прежнего счастья.
— Нет, я все-таки не могу бросить больницу, — говорил он Климу. — Люди с голодухи едят бог весть что, травятся, а у нас рвотного нет...
— Пусть читают нашу газету, — хмыкал Клим. — А вам надо уезжать отсюда, иначе вы сойдете с ума.
Нина тоже увещевала Саблина:
— Начните все заново! Пока вы не освободите место в сердце, новая любовь не придет: я знаю, о чем говорю.
Саблин кривился: он не мог обсуждать вслух такие темы, тем более с женщинами. Он вспоминал, как бывшая жена разыскала его, умирающего, как приносила ему куриный бульон в чашке с надписью «Пей другую»...
Она жаловалась, что Саблин недостаточно ее любит, — он терялся перед несправедливостью таких обвинений. Для него любовь означала семью, а семья — это уважение, сотрудничество, дружба, верность. Все это было у Любочки — чего же ей не хватало? Единственное объяснение — самое мерзкое и нестерпимое, — она была недовольна им как мужчиной. Он и об этом ее спрашивал (и с ужасом ждал ответа), но Любочка лишь всплеснула руками: «Господи, ну какой ты приземленный! Не в этом дело! Не в этом!»
А в чем? Саблин тайком присматривался к Климу. Поначалу Нина отказала ему, но он сумел настоять на своем. И дело было не в деньгах — она прогнала его, когда он был богат. Наверное, секрет крылся в личном обаянии, а этим качеством Саблин никогда не обладал.
Тут бесполезно обижаться на судьбу: кому-то дано танцевать, а кто-то будет сидеть в углу; кто-то обладает легким характером, а кто-то уродился педантом и занудой. Саблин смирился со своей ущербностью точно так же, как с хромотой.
Вечера он проводил с Ниной и Климом — в их компании он хотя бы немного оттаивал. Играли на янтарный портсигар: в карты почти всегда выигрывал Рогов, а в шахматы — Саблин.
— Неправильная это игра, — сердился Клим после очередного разгрома. — Надо ввести в шахматы фигуру дракона: чтобы борьба велась ради него, а не ради уничтожения живой силы. Уничтожение — это грубо и глупо. Должен быть приз.
В этом и заключалась беда Саблина: он не понимал, за что ему надо бороться.
Клим и Нина жили от него через стену, и по ночам Саблин изнемогал, слыша отзвуки чужой страсти. Ему хотелось ударить кулаком в хлипкую перегородку, наорать на них: «Вы ведь в гостях, черт бы вас подрал!» Утром Нина выходила из комнаты — невыспавшаяся, но с особым, счастливо-отрешенным выражением на лице. Саблин угрюмо смотрел на нее, едва сдерживаясь, чтобы не спросить: «Что, интересно, вы будете делать, если забеременеете?»
А потом появлялась Любочка — заботливая, как садовница:
— Саблин, ты лекарство принял? Не забывай, пожалуйста. И когда пойдешь на службу, надень двое варежек, чтобы руки не застыли.
Хорошо, пусть будет побег, долгие недели во вшивых поездах, постоянная опасность быть ограбленным или убитым... Пусть будет фронт, обстрелы, обыски... но когда все это останется позади, не пожалеет ли он о своем решении? Не сойдет ли с ума от тоски по Любочке, по Нижнему Новгороду, по работе? Там, на другой стороне, доктор Саблин не сможет прийти в больницу и сказать: «Поставьте меня хирургом: клянусь, я умею резать аппендициты». Кем он будет? Куда приткнется? Кому он нужен — хромой, стеснительный, нелюдимый?
ГЛАВА 33
1.
Раньше девяти часов утра вставать не имеет смысла — всё равно темно, а электричества по утрам не бывает: таков большевистский закон природы.
Половина завтрака своя, честно заработанная в «Нижегородской коммуне», — морковный чай и кусок хлеба от мороженой буханки, купленной две недели назад за сто рублей. Вторая половина подана кузиной — долька лимона, сыр и сливочное масло.
— Что ты стесняешься принимать от меня подарки? — дразнила Клима Любочка. — Считай, что Бог к тебе неравнодушен и Ему нужен посредник, чтобы передать тебе лимон к чаю. Не будет же Он сам этим заниматься.
У Господа дурное чувство юмора: уж если присылать кого-нибудь с провизией — так адмирала Колчака. Судя по плакатам именно он забрал все продовольствие в России — у него и шампанское, и сосиски есть. Но адмирал застрял где-то на Урале, и к обеду ждать его не приходилось.
В одиннадцать выйти из дому. Может, остальные люди на земле произошли от обезьян или от Адама с Евой, а жители Совдепии точно имели в родословной хомяков. Они все время искали еду, и если обнаруживали, то прятали в мешки, пусть не в защечные, а заплечные. На пути в редакцию, например, была чудная вегетарианская столовка — как туда не заглянуть? В столовке все ужасно дорого, но это единственное место в Нижнем Новгороде, где можно поесть без мандатов и профсоюзных билетов.
Столовку, к сожалению, закрыли в связи с ограблением: у входа топтался строгий милиционер. Ну и ладно, пообедать можно в Доме журналиста...
Ох, черт, черт... Там уже выстроилась огромная очередь полумертвых душ, половина из которых явно не умела не то что писать статьи, но даже читать.
— Плита сломалась, только через час отремонтируют.
Что ж, придется идти на службу.
В редакции холодно, как на Чукотке. Столы завалены полосками газетного срыва и узкими гранками с отпечатками пальцев. Сотрудники вот уже час отогревали дыханием самодельные рыжие чернила.
— Рогов, вы опоздали! — возмутился Сережа Сотов, чернозубый молодой человек с непонятной должностью. Он вечно за всеми следил, его опасались, а Антон Эмильевич, имевший нюх на полезных людей, называл Сережу только по имени-отчеству.
Сотов вытащил из кармана красный карандаш и подошел к громадному картону, висящему на стене. На одной половине было написано: «Слава честным труженикам!», а ниже шел список тех, кто приходил в редакцию раньше, а уходил позже Сотова. На другой стороне: «Позор тунеядцам и лодырям!» Список лодырей возглавлял Рогов — кто же еще?
Поставив напротив его фамилии еще один жирный крест, Сережа приказал всем записываться на субботник.
— Куда направляют? На кондитерскую фабрику? — осведомился Клим.
Девчонки-корректорши засмеялись:
— Размечтался! Вагоны разгружать...
— Тогда я занят.
Сережа пока был не уверен, можно ли привлечь его к ответственности: у Рогова имелся иностранный паспорт и, кажется, он знал Троцкого. Сотов решительно направился в кабинет к Антону Эмильевичу и долго ему жаловался. Ответственный секретарь публично — чтобы его никто не обвинил в кумовстве — сделал выговор племяннику:
— Клим, у нас тут команда! А ты — единоличник...
— Да это не команда, а секта. Кто еще будет наносить себе увечья во имя идеи?
— Ты контрреволюционер! — ахнул Сотов.
Наплевать на него. Лучше пойти в бухгалтерию и осведомиться, когда привезут капусту, обещанную профсоюзом. Ее пришлют завтра, но не журналистам, а караулу: редакцию «Нижегородской коммуны» охранял пулеметный расчет — чтобы белогвардейская сволочь вдруг не захватила газеты.
Гонорар бы получить... Счета на выплату подписывала заведующая финансовым отделом — боевая подруга заслуженного каторжанина, который умер за свободу в прошлом веке. Она посмотрела на счет, вытерла перо о юбку и написала: «Выдать».
— Послушайте, Рогов, ну на что вам столько денег? Куда вы их денете?
О, не беспокойтесь, товарищ заведующая! Все, полученное из ваших прелестных рук, будет потрачено на самые низменные нужды, а именно на покупку не сильно изношенных ботинок.
Антон Эмильевич осуждающе следил за племянником через открытую дверь. Да, Климу было неохота работать, да, ему хотелось домой, к печке. Но он все-таки направился к подоконнику с насмерть замерзшим фикусом, сел на стул с отломанной спинкой и, расстегнув верхнюю пуговицу пальто, принялся за письмо машиниста мелкосортного прокатного стана — с пожеланиями скорейшего выздоровления товарищу Ленину.
Это была любовная лирика высшей пробы! Знал бы Владимир Ильич, сколько пламенных строк посвятил ему Клим Рогов, он бы непременно ответил ему взаимностью и приказал выдать ботинки бесплатно. Но кто расскажет вождю о трудовом подвиге скромного журналиста?
Пришел военрук, красивый мужчина в папахе, — дамская часть редакции засуетилась. Расселись в кружок, у корректоров уже были подкрашены губы. Интересно, где они берут помаду?
Военрук зачитал приказ № 4 Комитета по военным делам Нижегородской губернии:
— Во всех бюро обучать пению революционных песен. Пение же бессодержательных песен дореволюционного периода, если таковое существует, прекратить.
Революционных песен никто не знал.
— Переписываем слова, — распорядился военрук.
Но это невозможно — чернила опять замерзли.
— Тогда учим песни наизусть!
На втором куплете замерз сам военрук.
— На сегодня все. Вопросы есть?
Корректоры подняли руки, чтобы задать вопросы, но Сережа их опередил:
— Если нам не выделят дров для отопления редакции, я отказываюсь от места и ухожу на фронт.
Наврал, конечно. Но было бы хорошо, если бы его угрозы подействовали.
Вечерело. Редакция отправилась по домам. На обратном пути Клим опять заглянул в Дом журналиста: очередь все так же стояла, двери были закрыты.
— Когда будут кормить?
— Не знаем.
— А чего стоите?
— А вдруг?
К нему подошел беспризорник и подмигнул. Объяснений не требовалось. Надо идти за чумазым отроком в подворотню: там наверняка топчется неприметный гражданин, у которого есть к Климу дело.
Хорошо быть молодым и здоровым: это выглядит чрезвычайно презентабельно и денежно — мальчишки, служащие на посылках у спекулянтов, всегда выберут тебя в толпе и приведут к вожделенной гречке, толченым сухарям или настоящим березовым поленьям. А тем, кто выглядит попроще, остается надеяться только на столовки: рынки — все без исключения — закрыты. Впрочем, если тебя принимают за денежный мешок, риск получить по голове сильно возрастает, — так что идешь и не знаешь, кто ждет тебя за углом.
2.
— Софья Карловна?! Вы?
Графиня прижала палец к губам и только после того, как вознагражденный мальчик умчался, протянула Климу руку.
— Там, в очереди, стоял чекист, который обыскивал наш дом. Я боялась, что он узнает меня, если я подойду к вам. Как вы поживаете?
Она очень постарела, но тем не менее выглядела внушительно: старинная, но добротная кротовая шуба, платок поверх бархатной шапки, детские саночки на веревке.
— Вы-то как? — спросил Клим. — Мы с Ниной вас везде искали.
Лицо графини просветлело.
— Она жива? А я свечку за упокой ставила: прочла в газете, что бедных Жору и Елену убили, думала, что и Нину тоже...
Клим рассказал ей, что с ними произошло.
— Так это вы украли ее из-под ареста? — удивилась графиня. — Не откажите в любезности, пойдемте к нам в гости. Я живу у Анны Евгеньевны — вы ее знаете? Нет? Напрасно, великолепная старуха — таких уже больше не будет.
— А Юлия Спиридоновна тоже с вами?
Графиня отвела глаза:
— Она умерла после налета на наш дом. Чекисты ее... Впрочем, вам не нужно знать подробности. — Софья Карловна сжала кулачки в шерстяных перчатках и с неожиданной злостью добавила: — Они хотят присвоить себе нашу красоту, нашу силу, и делают это самым дикарским способом — съедают сердце врага.
3.
Софья Карловна и Анна Евгеньевна жили в бывшей кухаркиной комнате с окном, наполовину вросшим в землю. Сам особняк превратился в казарму: теперь в княжеских покоях в три яруса стояли солдатские нары.
В комнате старушек в одном углу были развешены иконы, в другом — портреты погибших на войне сыновей. Анна Евгеньевна — полная от водянки, с разросшимся мягким горлом — церемонно поклонилась Климу:
— Рада гостям.
— У нас температура никогда не опускается ниже плюс пятнадцати, — рассказывала графиня, зажигая спиртовку. — Задняя стена соседской печи приходится на нашу комнату; сосед, старший интендант, возмущается, что нам бесплатно достается его тепло, но что он может поделать?
Почтенные дамы зарабатывали тем, что обшивали своих «квартирантов». Формы у солдат не было: Реввоенсовет обещал прислать особые красноармейские шинели и суконные островерхие шапки с красной звездой, но дальше обещаний дело не пошло.
— А с обувью у них вообще беда, — качала головой Софья Карловна. — Валенки только у комиссаров, сапоги — у кавалеристов, остальные в лаптях.
Старушки трогательно заботились друг о друге.
— Анна Евгеньевна, я вам сахарину к чаю принесла.
— Что вы, вместе будем пить! Вам самой поправляться надо.
С соседями они не общались, мало куда ходили и питались из солдатского котла. Новости тоже черпали от «квартирантов».
— Ленин сказал, что к весне число бойцов Красной армии нужно довести до трех миллионов, — сказала Климу Софья Карловна. — Я не понимаю, зачем он хочет превратить работающего мужика в вооруженного дармоеда?
— Чего вы не понимаете, Софа?! — Анна Евгеньевна отложила шитье. — У них массовое дезертирство, значит, опять требуется проводить мобилизацию. Рекруты сидят без оружия и амуниции — их забрали предыдущие дезертиры. От голода и безделья они разбегаются, и всё начинается заново. Надо постоянно наращивать количество призывников, а это означает, что в стране будет много ртов и мало рабочих рук.
Дамы вежливо спорили друг с другом и старательно доказывали то, с чем обе были согласны.
Они не изменяли своей привычке к элегантности: в комнате у них была идеальная чистота, пол выметен, дверные ручки начищены, и — что самое удивительное — воздух пах хвойной эссенцией.
Когда-то Клим посмеивался над графиней, а теперь вдруг понял, что именно требовательность в отношении приличий позволила ей и ее подруге поддерживать в себе чувство собственного достоинства.
Клим принес им со двора деревянную колоду и помог распилить ее, чтобы старушки могли нагреть воды и постирать. Софья Карловна долго благодарила его:
— Вот спасибо! А то самим очень тяжело с пилой справляться.
— Я в молодости окончила курсы хирургических сестер, и профессор учил нас делать ампутации, — сказала Анна Евгеньевна. — Он говорил: «Пилите кость, как будто это бревно». Откуда ж мне было знать, как пилить бревна? Теперь, когда зубья застревают в колоде, я все время вспоминаю, как надо обходиться с берцовыми костями.
Клим обещал заглянуть к ним вместе с Ниной.
— Только когда будете стучаться, не спрашивайте, дома ли мы, — предупредила Анна Евгеньевна. — Вдруг нас арестуют и будут поджидать наших знакомых?
— Анечка, ну что вы говорите! — всплеснула руками графиня.
— Нет-нет, пусть молодой человек зря не рискует. Надо сначала спросить, кто живет в этом доме, и если назовут наши фамилии, тогда можно входить.
Софья Карловна пошла провожать Клима до ворот. Полная луна сияла над черно-белым городом, под ногами скрипел снег.
— Очень хорошо, что я встретила вас, — тихо сказала графиня. — Анна Евгеньевна умирает... Знаете, я хожу по улицам, смотрю на людей, и у меня ощущение, что они доживают последние дни. Вчера была на кладбище: сколько там знакомых фамилий! Весь цвет Нижнего Новгорода перебирается на Петропавловское — без наследников, без состояния... Мы не просто умираем, мы вымираем бесследно. Сколько вам лет?
— Двадцать девять.
— А мне шестьдесят пять. У меня погибли все — муж, сын... У меня никогда не будет единокровных внуков, я нищая, мои дни сгорают... Но я хочу жить! Скажите мне, что вы собираетесь делать?
— Весной мы уедем, — признался Клим. — Я, Нина и доктор Саблин.
— Куда?
— Мы пока не решили.
— В Новороссийск! — горячо шепнула Софья Карловна. — Там на рейде стоят корабли союзников — я точно знаю: мне наш интендант говорил. А оттуда можно перебраться во Францию. Вы возьмете меня с собой?
Клим смутился:
— У нас нет денег, и мы пока не придумали, откуда их возьмем.
Софья Карловна вынула из кармана маленький бархатный мешочек и вложила его в руку Клима:
— Эти бриллиантовые серьги моя мать подарила мне на свадьбу. Я думаю, за них можно выручить большую сумму.
— Но как же...
Это казалось невероятным: графиня, никогда не любившая Клима, вдруг доверила ему свои последние сбережения?
— Берите безо всяких клятв и объяснений, — сказала Софья Карловна. — Я по-прежнему не одобряю вашего образа жизни, но раз вы не бросили Нину, значит, вы принадлежите к благородному сословию. А это не царский двор и не дворянское звание: это братство людей высокой культуры и чувства долга.
4.
Невероятно счастливый день — после семи забыли отключить электричество.
— Зря радуетесь: наверняка у кого-нибудь обыск будет, — мрачно предрекала Мариша, но на ее слова никто не обратил внимание. Клим, Нина и Саблин были слишком возбуждены известиями от графини.
— Как она умудрилась спрятать эти серьги? — ахала Нина, разглядывая переливающиеся на свету бриллианты. — А ведь говорила мне, что у нее ничего не осталось.
Любочка позвала их ужинать. Антон Эмильевич по обыкновению рассказывал истории:
— Думаете, всеобщая трудовая повинность и продразверстка — это изобретение большевиков? Как бы ни так. Это все то же старое доброе тягло, существовавшее в Московской Руси. Тяглом обкладывали не человека, а территорию, а там уж вы сами поделите, кто что будет выполнять и сколько платить. Если работа не будет сделана — всем батогов. Только раньше освобождение от тягла давала государева служба, а сейчас — членство в партии.
Дома дядя Антон уже не вспоминал о «команде» и «единоличниках» и мог позволить себе критику правительства.
Клима раздражала его болтовня. Ему хотелось поскорее укрыться у себя и как следует обдумать: кому и как продать серьги? сколько примерно можно за них получить? как обезопасить себя, чтобы не наткнуться на чекистскую засаду?
— Папа, бог с ним, с этим тяглом, — сказала Любочка. — Ешь, а то все остынет.
Внезапно с улицы раздались шаги. Потом громкий стук в дверь. Клим похолодел: «Обыск! Куда серьги прятать?» Он вскочил, но Любочка остановила его:
— Сиди. Мариша, спроси, кто там?
Клим тайком передал Нине серьгу: если одну найдут — может, вторую удастся сохранить? Она сунула ее за край чулка. А что, если ее саму будут обыскивать?
Нервы были напряжены до предела. Мариша загремела засовами. Чей-то голос, скрип половиц...
— Вы тут ужинаете? — проговорил краснолицый человек, заглядывая в столовую. Это был Петрович — тот самый военный, с которым Клим играл в преферанс.
— Ося! — завизжала Любочка и бросилась ему на шею.
5.
После ужина Осип и Любочка ушли к себе в комнату и что-то долго обсуждали. Нина несколько раз подходила к их двери и возвращалась в столовую бледная и встревоженная:
— Ничего не слыхать.
Мариша давно убрала посуду, Антон Эмильевич отправился к себе, а Нина, Клим и Саблин все не выходили из-за стола.
Cтоял в поле теремок, в нем жили мышка-норушка, лягушка-квакушка и прочие звери. И вот заглянул туда медведь... Сломает все или будет мирно жить-поживать и добра наживать?
Клим подкидывал на ладони пузатую солонку. Кто бы мог подумать, что Осип и Петрович — одно и то же лицо? М-да, ну и кавалера выбрала себе Любочка!
Саблин выглядел так, будто его отхлестали по щекам. Невозможно представить, чтобы жена — самое дорогое существо на свете — предала тебя. Люди все время сходятся и расходятся — к этому относишься спокойно, когда это происходит с кем-то чужим, но когда видишь друга, перебитого горем, когда примеряешь его беду на себя, кровь стынет в жилах. Хочется прижать Нину к груди и потребовать клятвы: «Обещай, что с нами никогда этого не произойдет!»
Наконец Любочка заглянула в столовую:
— Клим, подойди, пожалуйста.
В этот момент электричество наконец погасло.
6.
Церковная свеча озаряла усталое лицо Осипа. Любочка стояла за его спиной и, улыбаясь, смотрела на Клима.
— Вот, значит, где встретиться пришлось... — проговорил Осип. — Любовь Антоновна сказала, что ты ее родственник.
— Да.
— И что ты журналист и умеешь с публикой...
— Вроде того.
— И по миру поездил... Где тебе приходилось бывать?
— В Персии, Китае и Аргентине. Ну и в детстве по Европе прокатился.
Светлые глаза Осипа глядели внимательно и настороженно.
— А жена твоя, стало быть, сбежала из-под ареста?
Клим дернулся, перевел взгляд на Любочку. Зачем она ему рассказала? Неужели все еще ревнует к Нине?
— Любовь Антоновна говорит, что твою Нинку хотели арестовать из-за брата... — произнес Осип. Он провел пятерней по коротко остриженным седым волосам. — Черт вас разберет... Посадишь — а может, за ней и вины никакой нет: государству только лишний расход на то, чтобы ее кормить и охранять. Оставишь на свободе — так ведь она небось не простит нам, что мы ее брата расстреляли, вредить будет...
Любочка положила ладони на плечи Осипа.
— Если арестовывать на всякий случай, то весь город надо пересажать, — сказала она мягко и повернулась к Климу: — Вот смотри, какой у нас расклад: в городе расквартировано две тысячи моряков Волжской военной флотилии. Зимой им делать нечего; военкомат их раскидал — кого в Молитовку, кого в Сормово, кого в Дом Трудолюбия на Варварской... В Народном доме за острогом открылся Центральный военный клуб с театром и библиотекой-читальней, но пока морякам никакая читальня даром не нужна. Губисполком хочет открыть Матросский университет, чтобы их образовывать, но тут требуются особые люди, чтобы морякам не скучно было. А то выставишь перед ними профессора — они вмиг разбегутся.
— Вы хотите, чтобы я стал лектором? — изумился Клим.
Любочка улыбалась, как волшебница, у которой сработало сложнейшее заклинание.
— Будешь рассказывать им про дальние страны, про то, что руки надо перед едой мыть...
— Дело это очень нужное, — произнес Осип. — Товарищ Ленин говорит, что нам обязательно надо повышать культурный уровень боевых коллективов. Дадим тебе паек первой категории, после испытательного срока, разумеется.
— Так вы не будете возражать, если мы с Ниной поживем у вас? — спросил Клим.
— А мне-то что? Дом не мой, а горисполкомовский.
Любочка подмигнула Климу:
— Я же тебе говорила!
Вернувшись в столовую, Клим плотно закрыл двери и передал Нине и Саблину разговор с Осипом.
— У меня есть идея: я предложу Другову организовать агитационный вагон-летучку и с открытием навигации, когда моряки переберутся на корабли, попрошу выслать ее на фронт, чтобы образовывать боевые коллективы без отрыва от сражений. Мы с вами запишемся лекторами-пропагандистами, так мы сможем выехать в собственном вагоне, и ни одна чекистская морда к нам не придерется.
Нина смотрела на Клима восторженными глазами.
— Думаешь, Осип согласится тебе помочь?
— Вроде должен, раз он считает, что бойцов Красной армии надо наставлять на путь истинный.
Саблин невесело усмехнулся:
— Бедная Любочка... Если бы она знала, что мы тут затеваем...
— Какая разница?! — жестко сказала Нина. — Она относится к нам как хозяйка к домашней птице: одной рукой кормит, а другой — перья выдергивает, чтобы подушку набить. Знаете, как ей хорошо на ней спится!
Саблин вздохнул:
— К сожалению, знаю.
ГЛАВА 34
1.
Матросский университет устроили в здании бывшей Мариинской гимназии на Ильинке. Антон Эмильевич тоже напросился в лекторы. Растрепанный, потный от усердия, он читал почесывающимся «братишкам» когда собственные рассказы, когда Устав и Программу партии.
Но это была не та публика, к которой привык Антон Эмильевич: матросы не понимали его иронии и не могли оценить любопытных исторических параллелей. Пропаганда делала свое дело: они прочно усвоили, что являются «красой и гордостью революции» и все, в том числе презренные лекторишки, обязаны им кланяться. Они перебивали, могли посреди лекции встать: «Мне до гальюна надо...» У Антона Эмильевича опускались руки: никакого уважения к образованию, к культуре... Сами спать ложатся в обуви, сморкаются в два пальца, чуть что — сразу крик поднимают: «Почему в суп картохи не докладывают? Скажи на кухне, чтоб не воровали, а то зенки повышибаем в два счета!»
А Антон Эмильевич тут при чем? Что он мог сделать?
— Товарищи, я хочу прочитать вам повесть о благородном рыцаре.
Морды тупые, равнодушные... Кто-то жевал табак, кто-то в носу ковырялся.
Вдруг в классе за стеной раздался взрыв хохота.
— Да что это такое?! Совершенно не дают заниматься! — сердился Антон Эмильевич. Зло брало, когда он видел, что все прислушиваются не к его словам, а к тому, что происходит у соседей — там вел занятия Клим.
На переменах матросы курили и делились впечатлениями. Антон Эмильевич шел в деканат сквозь радостно матерящуюся, ржущую толпу:
— У нас был суд над проституткой Подзаборовой, которая соблазнила солдата Крестьянинова. Боцман был за бабу — в платок нарядился, к Ваське Щербатому приставал: всего его облапал. Мы так и покатывались... А завтра товарищ Рогов обещал похороны суеверий устроить. Ребята уже гроб для них сколотили.
Клим развел бешеную деятельность по увеселению матросов.
— Неудивительно, что они тебя так любят, — усмехался Антон Эмильевич. — Рыбак рыбака видит издалека...
Но к его негодованию и возмущению, Клима любили не только матросы. Вечерами в актовый зал, где проходили его публичные лекции, набивалось несколько сотен народу, и это уже была совсем иная публика: барышни, студенты...
Антон Эмильевич сходил полюбопытствовать, хотя тема показалась ему самой заурядной: «Коллектив и индивидуум».
В зале яблоку негде было упасть. Слушатели дрожали от холода, переминались с ноги на ногу, туманное марево от дыхания плыло над головами, и сквозь него блекло светили электрические лампы.
Клим не осуждал прямо советскую власть, но вместо того, чтобы воспевать движение народных масс, он говорил о том, что во все времена находились люди, готовые в одиночку отстаивать принципы гуманизма; что истинная храбрость заключается не в том, чтобы подниматься в атаку вместе с тысячами других бойцов против назначенного врага, а в том, чтобы не подчиняться неправедному приказу, не поступать против совести, даже когда тебе грозит наказание... Нужно самому выстраивать вокруг себя мир, который не стыдно будет передать детям и внукам. Это не чужая ноша — государства, партии или коммуны, — это твой крест.
Слушатели не смели переглядываться с соседями, что-то обсуждать, спрашивать. Все глаза были устремлены на лектора.
— У одних людей ценности — свобода и вера в собственные суждения и силы,— говорил Клим. — Их лозунг: «Я сам!» Другим подавай уважаемого царя и дармовщину. Они сомневаются, что что-то значат сами по себе, им важно прибиться к религии, учению, толпе или вождю. Поэтому они всегда стоят не за истину, а за «наших». Первые не могут выжить без свободной информации — иначе как самостоятельно судить об окружающем мире? Вторые не могут без строго дозированных указаний — чтобы ни о чем не думать, не принимать трудных решений, не сомневаться и, главное, ни за что не нести ответственности. Именно поэтому они всячески открещиваются от свободы слова и волеизъявления. Столкновение этих миров и есть квинтэссенция современной политики. Толпа затаптывает человека, она насаждает свои правила, но... что она будет делать без индивидуалистов? Наука и искусство — любой вид деятельности, где важен личный талант, — не создаются толпой. Значит, ей придется либо терпеть индивидуалиста, либо скатываться в полную дикость и обходиться без изобретателей, писателей, композиторов... словом, без цивилизации как таковой.
Каждый из слушателей знал по личному опыту, что большевики, на словах стремящиеся к коллективизму, на самом деле добились лишь чудовищного разобщения: никто никому не доверял, все совместные действия делались из-под палки, под угрозой расстрела, увольнения или доноса.
Клим говорил, что плодотворное сотрудничество возможно только тогда, когда в тебе видят личность, когда ты уверен, что твои интересы будут приниматься во внимание. А если этого нет, то можно создавать любые художественные мифы о «единой воле народа» — на практике каждый человек будет заботиться только о себе и своей семье, потому что на других у него не остается ни сил, ни времени.
Слушатели выходили из зала молчаливые, потрясенные: настолько все это шло вразрез с официальными понятиями добра и зла. Но больше всего удивляли не слова лектора, а то, что он смел их произносить, как будто не сомневался, что слушатели его не выдадут, или как будто он жил в стране, где всякий имеет право высказывать свое мнение.
— Много надо иметь гражданского мужества, чтобы говорить такое в открытую, — сказал Антону Эмильевичу какой-то человек с кардинальской бородкой. — Но это попахивает то ли беспросветным отчаянием, то ли позерством, близким к сумасшествию.
— Да он дурак просто! — в сердцах бросил Антон Эмильевич.
Такой племянник мог подвести под монастырь. Вернувшись домой, Антон Эмильевич вызвал Клима на разговор и в весьма резких выражениях сказал, что если тот намерен подставлять свою шею — это его дело, но тогда он должен немедленно покинуть его дом. Потом Антон Эмильевич побеседовал с Ниной:
— Вы хотите овдоветь второй раз? Вам мало, что вашего брата расстреляли?
Он с удовлетворением послушал, как она распекала Клима. Тот каялся и обещал не искушать судьбу.
Потом ему досталось от Осипа. Антон Эмильевич несколько сгустил краски, когда передал ему то, в чем Клим наставлял публику. Осип орал так, что Мариша со страху разбила супницу. Но и она была согласна с тем, что Клима надо приструнить:
— Ишь, распустился! Думает, раз его на трибуну пускают, так ему сам черт не брат.
Любочка кое-как сумела утихомирить Осипа.
— Ну что там? — спросил Антон Эмильевич, когда она появилась на пороге его комнаты.
— Осип сказал, что если нечто подобное повторится, он сам пристрелит Клима как изменника революции.
Антон Эмильевич хрустнул пальцами. Он страшно жалел, что в порыве человеколюбия его дочь прописала у себя Клима. Теперь его не выгонишь: он наверняка будет судиться за жилплощадь... Припугнуть, что донесешь на него или сдашь в ЧК его Нинку? А вдруг он в ответ наябедничает, что товарищ Шустер ругает советскую власть? Куда ни кинь, всюду Клим...
— Как бы нам спровадить его отсюда? — спросил Антон Эмильевич у Любочки. — Сколько Клим намерен тут жить? Его бы выпустили из города как иностранного подданного, да он из-за Нинки домой не едет. Было бы из-за кого мучиться — как будто в Аргентине судомоек не хватает! Впрочем, там бы ему еще скорее башку проломили.
Любочка нахмурилась:
— Ты о чем?
Антон Эмильевич показал ей выписку из бюллетеня Иностранного отдела Российского телеграфного агентства:
7 января 1919 года в Буэнос-Айресе начались массовые беспорядки, которые вылились в столкновения с полицией. Виновными были объявлены коммунисты, и в течение нескольких дней толпа под крики «Смерть русским!» громила дома и магазины, принадлежащие эмигрантам из России. Погибло более семисот человек, более четырех тысяч ранены.
Любочка забрала у отца листок и направилась к двери:
— Надо Климу показать.
— Не надо! — закричал Антон Эмильевич. — Он же тогда насовсем у нас останется!
Любочка оглянулась:
— Вот и прекрасно!
2.
El cuaderno negro, черная записная книжка
Когда-то я едва сдерживался, чтобы не упрекнуть Нину: «Почему ты не поехала со мной, когда еще можно было уехать?» Я думал, что тогда бы мы спасли и себя, и Жору. Но, наверное, у Нины лучше моего развит инстинкт самосохранения. Если бы мы оказались в Буэнос-Айресе, нас наверняка бы пристрелили — все знали, что я русский.
Семьсот убитых — невозможно поверить, что добрые портеньос могли сотворить такое.
У меня опускаются руки. Нина и Софья Карловна думают, что найдут тихую гавань во Франции — черта с два! И там будет все то же самое — мы останемся для всех чужаками, непонятными и потому виноватыми во всех бедах.
Бежать некуда — мир сошел с ума. Разве что уехать на край земли, в Патагонию, чтобы кругом ни одной живой души — только синие горы в снегу, хрустальные озера и трава, идущая волнами под свежим ветром. Построить эстансию и разводить овец — ей-богу, лучше, кажется, не придумаешь. Только моя жена никогда на это не пойдет: Софья Карловна уже соблазнила ее парижскими планами. Франция не пугает Нину — она когда-то была там, она знает французский, а мне, признаться, уже все равно.
После публичной лекции в Матросском университете домашние напали на меня со всех сторон, обвинили в глупости, в эгоизме, в недальновидности: «Откуда в тебе тяга к самоубийству?»
На самом деле это тяга к нормальной жизни, и ее очень сложно преодолеть. Если мне есть что сказать, если я вижу, что люди хотят это услышать, для меня более чем естественно поговорить с ними, просто поделиться тем, что на душе.
По той же причине я не хочу и не могу преподавать абы как. Нина спрашивает: «Что ты пытаешься доказать этой матросне? Они безнадежные дикари, и ты их не исправишь!»
А я не пытаюсь исправлять. Я показываю, что есть много способов прожить жизнь; бывают люди такие, бывают другие — и каждый имеет право на существование, если не мешает соседям.
Война — это глухота и немота. Помалкивать, не пытаться объяснить себя — это поддерживать состояние войны. Видеть в матросах только буйных дегенератов — это воевать. А ведь с ними можно ладить! Они просто другие, и их надо принять такими, как есть, — тогда все становится на свои места.
Я не говорю о том, что все должны обниматься друг с другом. Делайте что хотите, но я терпеть не могу Любочку и не испытываю симпатии к дяде Антону, единственная радость которого — это умиление перед пайком и возможностью читать новости из-за границы. Я говорю о базовых принципах: не нравится человек — не общайся с ним, но не пытайся уничтожить его или переделать по собственному образу и подобию!
Осип Другов велел мне рассказывать на лекциях о грандиозных планах советского правительства по коллективизации и механизации общества: «У нас все будет действовать по заранее прописанным схемам!»
Вот он, идеал: полностью предсказуемая бесстрастная машина, выдающая продукт — человеческий и производственный — без сучка без задоринки, прекрасный в своей шаблонности. Осип не понимает, что без отклонения от нормы развитие в принципе невозможно. Да дело даже не в этом: если человеку позволять только слушаться и копировать, то он разучится делать что-то иное. У него атрофируется способность к творчеству, а ведь это одно из величайших удовольствий на земле. Отказываться от него — это все равно что лишать себя любви.
Смысл машины — не в том, чтобы создать аэроплан, а в том, чтобы научиться летать. И подражать надо не паровозу с его ненасытной топкой, не конвейеру, а Леонардо да Винчи, Галилею, Дарвину, Эдисону, Льву Толстому — людям думающим, неравнодушным и достаточно смелым, чтобы сойти с наезженной колеи и отправиться на поиски новых путей.
Впрочем, мои возмущенные заметки не имеют смысла. Нина думает, что это очередная глупость — хранить записную книжку, которая может стоить мне жизни. Что ж... поступим по уму. Все равно поздно что-либо оплакивать: мы давно живем в братской могиле.
3.
Нина вошла в комнату, распустила узел на платке:
— Ты жег бумагу?
Клим сидел у печи и мешал кочергой угли. На полу валялся пустой кожаный переплет.
— Что случилось?!
— Ничего. Просто решил избавиться от свидетеля. Побудь со мной.
Нина села рядом, прижала его голову к груди. Он устало закрыл глаза:
— Постучи мне сердцем.
ГЛАВА 35
1.
Весна и начало лета 1919 года прошли в бесконечных хлопотах и ожиданиях. Клим добился того, что ему выделили бывший вагон-часовню под агитационную летучку. Она стояла на запасных путях — вся раскрашенная, как цирковая колесница. Бюрократическая машина вертелась, собирались комиссии, составлялись программы и сметы, но прицепить летучку было не к чему: все исправные паровозы работали на пределе мощности и использовались для перевозки солдат, амуниции и продовольствия.
На Востоке наступал Колчак, на севере — Юденич, на юге — Деникин, на западе бесновались какие-то «батьки»; газеты сообщали, что «кольцо фронтов сужается».
По бешеной суете и панике в большевистских канцеляриях было видно, что дела Советов плохи. Невозможно передать словами сгустившийся воздух ожидания, которым дышал город в эти дни. Все чувства были обострены. Никто не знал точно, в каком направлении двигаются белые, какими силами, кто те проклятые империалисты, что поддерживают их. Нина старалась быть скептичной: год назад во время наступления армии Комуча тоже казалось, что поражение красных неминуемо.
Надо ждать и слушать, следить за словами и взглядами...
Клим сам составил штатное расписание агитационной летучки: по бумагам, обильно украшенным подписями и печатями, доктор Саблин должен был разъяснять красноармейцам, что такое лечебная гигиена; Софье Карловне поручался реквизит; Нине Купиной — отчетность и канцелярия; сам Клим осуществлял идейное руководство.
— Дружно молимся, чтобы Осип не стал проверять наше штатное расписание, — говорил он. — Иначе он тут же поймет, что мы собираемся бежать всей честной компанией.
Ждать, отказывать себе во всем и по крупинке собирать «фонд побега». Серьги Софьи Карловны были проданы, но весной 1919 года рубли окончательно потеряли ценность: Народный банк вовсю печатал «фантики» — а чего стесняться, если деньги в социалистическом государстве все равно отомрут? Их производство стало самой мощной и, пожалуй, единственной развивающейся отраслью: только нехватка бумаги не позволяла разогнаться инфляции на полную мощь.
Клим иронизировал:
— Скоро на столбах появятся объявления: «Продается изящная табакерка для хранения месячного пайка и вместительная тачка для перевозки жалованья».
Шутки шутками, но «фонд побега» надо было в чем-то хранить. Валюта? Но германская марка, франки и фунты тоже обесценивались на глазах из-за послевоенной инфляции. Кроме того, Нина выяснила, что они шуршат, если их прятать в одежду.
— Будут обыскивать — найдут, — сказала она после нескольких экспериментов. — Надо попробовать доллары.
Но если европейскую валюту еще можно было отыскать на Балчуге или в подворотнях у вокзала, то доллары нельзя было купить ни за какие деньги. К тому же постоянно приходилось опасаться провокаторов и фальшивомонетчиков, которых развелось невероятно много. Один раз Саблин умудрился принести домой поддельную купюру с надписью «финанцовый комисар».
Сбережения было решено перевести в спирт. Клим с Саблиным смастерили походную лабораторию с гнездами для мензурок. На каждую Нина приклеила ярлык: «Острожно! Тифозные бактерии!», а на самом ящике написала: «Медицинское имущество исключительной важности».
Долго думали: как быть с одеждой? Покупать или не покупать? С одной стороны, надо брать как можно больше: одежду при случае можно обменять на хлеб. Но с другой стороны, иметь солидный багаж — это нарываться на реквизиторов, которые только и ждут, когда им в лапы попадется очередной «буржуй». В любом случае, Климу и Саблину требовалась военная форма — чтобы их принимали за фронтовиков: по слухам, заградотрядовцы их побаивались.
Сложнее всего было замаскировать Софью Карловну: все ее существо противилось против того, чтобы стать простой, никому не интересной старухой. К тому же после смерти Анны Евгеньевны графиня стала заговариваться.
— Боже мой, у их дворецкого усы! — ахала она после встречи с милиционером в приемной губисполкома. — Где вы видели дворецкого с усами? Он должен носить баки!
Нина пугалась: каково будет с ней в дороге? Вдруг она брякнет что-нибудь и выдаст их?
Софья Карловна то и дело поучала Нину.
— Когда мы ходили на рынок, вы окликнули Клима по имени. Воспитанная дама никогда не повышает голоса. Если она хочет, чтобы ее заметили в толпе, она должна снять шляпку, положить на зонтик и поднять его над головой.
— Софья Карловна, у меня нет ни зонтика, ни шляпки.
— Вот видите, это никуда не годится. И зря вы на меня обижаетесь! Я понимаю, в вашей семье считали, что образование женщинам ни к чему: их дело сидеть дома и заниматься детьми... Но кого вы сможете воспитать, если сами ничего не знаете?
Иногда Нина готова была проклясть тот день, когда Клим встретил графиню. Но что бы они делали без ее бриллиантов? Кроме того, у Софьи Карловны в Париже были влиятельные родственники — они могли помочь с визами и обустройством на новом месте.
2.
Любочка забеременела и решила, что Нина должна служить ей на посылках сейчас и нянькой в будущем.
— Мне будет трудно управиться и с младенцем, и со столовой, — говорила она. — Ты мне поможешь, правда?
Нина ездила с ней покупать то фланель для пеленок, то козу.
— Вдруг у меня молока не будет от нервов? — беспокоилась Любочка. — Надо заранее выбрать подходящее животное. Ты умеешь доить коз? Впрочем, говорят, это нетрудно — научишься.
Любочка на вполне законных основаниях требовала дивидендов за свою доброту. И как ей откажешь? Нина утешала ее, выполняла все, что требовалось, заверяла Любочку, что после беременности ее фигура придет в норму...
— Нет, я стала совсем некрасивой, — всхлипывала та. — Осип не обращает на меня внимания.
Он возвращался домой, ужинал, на расспросы отвечал невпопад, а потом вдруг поднимался и, не дослушав Любочку, шел к Климу:
— Эй, ты дома? Можно к вам?
Нина злилась, что Осип отбирает у нее мужа и заставляет его до утра сидеть за картами, но ничего не могла поделать.
— Царь надеялся, что мы будем воевать ради буржуйских интересов, — распалялся Осип. Клим слушал его, подперев щеку кулаком. — Коли не хочешь стрелять в немецкого рабочего, стало быть, недостаточно любишь Россию... Ведь царь нас совсем за дураков держал, понимаешь? А чем он лучше нас, ну-ка ответь? Вот то-то и оно! Только большевистское государство способно обеспечить всеобщее равенство...
— Да не может государство сделать людей равными! — морщился Клим. — Мы все разные от рождения. Важно не равенство, а равноправие.
Они спорили, ожесточались, но Клим неизменно обращал все в шутку. Осип хмыкал, суровые складки на его лбу разглаживались.
— А ну тебя! Ты кого хочешь заболтаешь.
Клим довольно улыбался и к слову расспрашивал Осипа о военных действиях.
Бои на востоке шли с переменным успехом: весной армия Колчака заняла огромную территорию, но продвижение ее застопорилось, и большевики сумели отбить Уфу. Зато на Южном фронте им пришлось оставить Донбасс и Харьков.
Нина уговаривала Клима не спорить с Осипом:
— Вдруг он обозлится и как-нибудь навредит тебе?
Но Клим считал, что именно споры помогают им находить общий язык.
— Понимаешь, Осип никому не верит и считает, что его все используют. А со мной он чувствует себя в безопасности, потому что знает, чтó от меня ожидать. Ему одиноко, вот он и пробует подружиться.
— Но вы совершенно разные люди!
— Ну и что? Тут главное — искренность и уважение.
— Ты его уважаешь? — удивилась Нина.
— Безусловно.
3.
Беременность давалась Любочке тяжело. Сначала тошнота, потом боли в спине, беспокойство, что она не сможет после родов заниматься столовой и ее кому-нибудь отдадут... Не будет продовольствия — как выкармливать младенца? На Осипа надежды было мало: у него одно на уме — военкомат, карты и споры о политике. Рождение ребенка не радовало его, и он стал относиться к Любочке так, будто она серьезно заболела.
Она пыталась припугнуть его рассказами о том, что Саблин стал особенно внимателен к ней, но Осип не верил, что беременная женщина может кого-то заинтересовать.
— Да ладно выдумывать! — ласково басил он. — Ты хоть в зеркало глянь на себя...
От Любочкиной красоты действительно мало что осталось. Бедра, грудь, шея — все налилось тяжелой полнотой; ни одно кольцо не налезало на пальцы.
— Это пройдет? — допытывалась Любочка у Саблина. — Что ты молчишь? Ты же врач, ты должен знать!
— Это не по моей специальности, — вздыхал Варфоломей Иванович.
Она понимала, что для него невыносимо смотреть на ее живот, но ей так хотелось ободрения, что она продолжала пытать его расспросами.
— Зря ты связалась с Осипом, — как-то сказал Антон Эмильевич. — Это не муж, а черт знает что. Ему и на старшего сына плевать — он его несколько лет не видел; думаю, с младшим будет то же самое.
Любочка плакала:
— Если бы не Осип, мы бы с тобой в этом доме не жили! И никакой столовой бы не было!
— Ну-ну... Ты тут слезу пускаешь, а он где? В карты с Климом дуется. Привела сюда кузена, теперь получай по заслугам. Помнишь, ты жаловалась в детстве, что он все у тебя отбирает? Ничего не изменилось.
Любочка убедила себя, что давно не ревнует Клима, но однажды она проходила по коридору и услышала его голос:
— Если криво пострижешь, меня засмеют скорые на расправу матросы.
Дверь в ванную комнату была приотворена. Накрытый простыней, Клим сидел на низком табурете и старался не шевелиться — Нина подравнивала ему затылок.
— Долго еще? — спросил он.
— Потерпи минуту.
Она сдула с его шеи остриженные вихры, сняла простыню... Любочка никогда не видела его полуголым. Она жадно разглядывала его широкоплечую смуглую спину и отражение в зеркале — покрытую темной шерстью грудь и узкую полоску волосков, сбегающую за пояс брюк.
— По-моему, хорошо получилось, — сказала Нина. — Может, слева чуть-чуть подкоротить?
— Не надо.
Клим вдруг притянул ее к себе.
— Погоди... — ахнула она. — Вдруг кто...
Он приподнял ее и усадил на низкий шкапчик у стены.
У Любочки оборвалось сердце, словно в нем лопнул какой-то сосуд, когда она увидела, как Клим раздвинул колени жены и тесно прижался к ней. Нина обняла его, припала к плечу и вдруг встретилась взглядом с Любочкой.
— Не забудьте все убрать за собой, — сказала та и, пунцовая, с непролитыми слезами на глазах, побрела на кухню.
4.
Она собрала у себя дома все виды любви: любовь-жалость — к Саблину, любовь-страсть — к Осипу, любовь-уважение — к отцу и необъяснимую, горькую, на грани ненависти любовь к Климу. Эта последняя отравляла все остальные любови, заражала их своей безответностью.
Иногда Любочка давала Нине наставления, как ей обращаться с мужем — беречь его, заботиться... Та смотрела недоуменно:
— Ты о чем?
О том, что Любочке до тоски было жаль его — он, дурак такой, все проворонил и выбрал дешевый суррогат вместо подлинного счастья. Она понимала, что стала пренебрежительно относиться к Нине именно потому, что считала ее подделкой, бездарной дублершей. Она нарочно, чтобы подчеркнуть это, предложила ей «теплое» местечко судомойки и помыкала ею, как могла. А сама вспоминала ослепительно-смуглую спину Клима и мрачно признавалась себе: все ее мужчины были лишь попытками найти ему замену.
Любочка ни на что не надеялась. Она решила, что ей достаточно того, что он живет с ней под одной крышей и что он благодарен ей. Они вновь начали обмениваться дразнилками, — как будто не было той злополучной истории с пьяным поцелуем.
Маленькие, ничего не значащие жесты: Клим принес ей шаль и сам накинул на плечи; отправил Осипа спать, когда расстроенная Любочка в третий раз пришла за ним; коснулся ладонью ее живота, когда она предложила: «Хочешь послушать, как ребенок шевелится?»
Клим любил детей, и Нина призналась, что он часто заговаривает о них. Из него вышел бы отличный отец: он бы играл с малышом, рассказывал ему сказки...
Временами Любочка едва удерживалась от того, чтобы выдать Нину чекистам. Но что это изменит? Если Клим потеряет жену, он сразу уедет.
Любочка как-то спросила его, чем он собрался заниматься в будущем.
— Отправлюсь на фронт агитировать красноармейцев, — ответил он.
Но это звучало слишком дико, и Любочка решила, что Клим опять дразнит ее. Теперь, когда путь в Аргентину был ему заказан, надо было придумать, как приковать его к себе. Сделать ему карьеру в России? Обеспечить такой статус, чтобы он и думать забыл о загранице? Но на это у Любочки пока не хватало ни сил, ни возможностей, а предстоящие роды еще больше сковывали ее.
Сам Клим вряд ли смог бы добиться успеха у большевиков: он был слишком прямолинеен — у него что на уме, то и на языке. После скандальной публичной лекции его едва не уволили из Матросского университета, но Любочка устроила все так, чтобы сын ректора попал не на передовую, а в кремлевскую охранную команду, а Клим отделался строгим выговором и запретом на чтение несогласованных материалов.
Любочка понимала, что как только представится возможность, Клим увезет жену из России. Она даже хотела, чтобы Нина забеременела — если бы у нее был младенец, куда бы они поехали? С маленьким ребенком не потаскаешься по вшивым поездам. Эти мечты были невероятно унизительны, но что поделать, если Любочке каждый день — как украденный из столовой хлеб — требовались украденные слова и взгляды Клима?
Она смотрела, как он сидит в кресле и что-то пишет в подаренном ею блокноте, трет густую бровь, над чем-то смеется — опять придумал шутку, но пока не готов ею поделиться...
Ох, мýка смертная! Любочка запиралась в той самой ванной, садилась на тот самый шкапчик и представляла, что обнимает Клима. Тыкалась головой в непросохшие полотенца, проводила по себе ладонями, как будто это были его руки...
Большая оса ползала по окошку, забранному рифленым стеклом, взлетала и билась о непреодолимую преграду, отделявшую ее от неба и солнца. Любочка попыталась выпустить ее, но шпингалет на раме не поддался, и она раздавила осу щеткой для волос.
5.
Осип по-прежнему любил Любочку, но ее беременность вызывала у него тяжелую досаду: на кой ей сдался этот младенец? Пошла бы и аборт сделала — нет, надо всех с ума сводить... Теперь с ней и по душам поговорить было нельзя: у нее все мысли сводились на то, где достать клеенки и распашонки. Если Осип пробовал рассказывать о своих делах, она обижалась:
— Ты совсем мною не интересуешься! Вот Саблин...
Раньше Осип бесился от ревности при таких словах, но теперь видел, что Любочка просто набивает себе цену: ее бывший муж не очень-то ухаживал за ней. Оно и понятно — кому нужна брюхатая баба?
Он утешал себя, что это пройдет, что Любочка родит и вновь станет внимательной и страстной. Он пережидал ее беременность у Рогова, потому что только там находил понимание.
Клим постепенно втягивался в революцию. Осип видел, как он занимается с матросами: не было в его словах равнодушия! Он говорил без подлянки, будто сам был пролетарием. Но временами его буржуйское прошлое давало себя знать.
— Вот ты, Осип, считаешь, что общество поделено на классы, которые обязательно должны бороться друг с другом, — говорил Клим. — Что-то я не разберу, а кто я с классовой точки зрения? Происхождение у меня дворянское, а биография — самая что ни на есть босяцкая. С кем мне положено воевать?
— Ты деклассированный элемент, — наставлял его Осип. — То есть тип, болтающийся между небом и землей. Ты вникни в суть, напряги мозги: без классовой борьбы нам никак не обойтись! Одни живут своим собственным трудом, другие — чужим, и эту эксплуатацию надо прекратить.
— А я не против, чтобы меня эксплуатировали, — пожимал Клим плечами. — Если издатель хорошо мне платит и не лезет в мою жизнь, с какой стати мне с ним бороться? Вдруг еще выиграю — кто мне гонорары будет начислять?
— Ты сам будешь хозяином результатов своего труда и сам станешь ими распоряжаться.
— А если я не хочу? Если мне удобнее написать статью и продать ее эксплуататорам?
— Тю! — плевался Осип. — Что ты все на себя сводишь?!
— Ну давай о тебе поговорим... К какому классу ты принадлежишь?
— К рабочим, к кому же еще?
— Ничего подобного: ты с четырнадцатого года не работаешь в цеху. Ты чиновник — один в один как мой папенька: на службе стараешься, с врагами государства — по всей строгости...
Осип хохотал — настолько забавным ему казалось сравнение с губернским прокурором.
Клим делал невинные глаза:
— А что ты смеешься? Кто рабочих гоняет в хвост и в гриву? Кто ничего не производит, кроме бумажек?
— Но я же не присваиваю результаты их труда!
— А откуда берется твой партийный паек? Хм, может, это ты эксплуататор и есть?
Кровь бросалась в лицо Осипу.
— Но-но! Ты ври, да не завирайся!
— Вот и папенька так же говорил.
И все-таки Осипу удалось переманить Клима на свою сторону: тот сам вызвался поехать на фронт.
План насчет агитационного вагона привел Осипа в восторг: Клим действительно мог бы зажигать бойцов, внушать им, что правда на их стороне и победа не за горами.
Перед тем как разрешить формирование летучки, начальник военкомата вызвал Осипа:
— Петрович, ты уверен в нем? Аргентина не признала Советы. Может, твой Рогов шпион или диверсант? Мы отправим его в прифронтовую полосу, а он вредить начнет...
— У него баба здесь остается, — отозвался Осип. — Так что вредить ему не с руки. Это наш человек, я за него ручаюсь.
— Ну смотри...
6.
Осип перехватил Клима после лекции:
— Слышь, я все устроил: собирай свою команду — отправляетесь сегодня в девять вечера.
— Куда?
— Белые прорвали оборону в районе Курска. Моральный дух никуда не годится, войска бегут, так что Политуправление нуждается в агитационных резервах. Летучку придется оставить здесь, но ничего, вам дадут купе, а на месте найдете себе какой-нибудь транспорт. — Он передал Климу бумагу: — Держи направление. В ЧК я позвонил, там девки будут до шести в канцелярии сидеть. Принеси им трудовые книжки своих людей — они выдадут разрешения на выезд. В Курске вас ждут.
Клим побледнел:
— А ты?
— Я тоже на фронт еду, но не с вами — у меня поезд через два часа. — Осип стиснул его ладонь: — Не предавай нашу революцию! Будешь разговаривать с солдатами, напоминай им постоянно, что Красная армия непобедима, что если белые скинут нас, то восстановят царизм и вернут помещиков, а рабочих накажут за бунт. Пусть помнят, что мы все-таки создали первое в мире рабоче-крестьянское государство...
7.
Осип заглянул к Любочке в столовую:
— Иди сюда — потолковать надо.
Она вышла в коридор, держа в руках кофемолку:
— А мы раздобыли настоящий кофе! Понюхай.
Осип покорно вдохнул кофейный аромат, нечаянно дунул, и черно-коричневый порошок измазал Любочкино платье.
— Прости, ради бога... — сконфузился Осип.
Она стряхнула с себя кофейную крошку:
— Ничего. Мы теперь богатые — мне десять фунтов этого добра привезли. Я тебя сейчас угощу.
Осип покачал головой, взял ее за руку:
— У меня просьба, обещай, что выполнишь. Мишка, сын мой... и родители... ты проведай их, сделай что надо: хлеба дай... может, денег...
Любочка смотрела на него, сдвинув брови.
— Что ты задумал?
— Я ухожу на фронт.
— Когда?!
— Сейчас.
8.
Любочка побежала домой как была — прямо с кофемолкой. Слезы текли по щекам, сердце колотилось. Упасть бы сейчас посреди дороги и умереть... Она то ругала Осипа последними словами, то вспоминала, как он крепко обнял ее на прощание:
— Не поминай лихом, Любовь Антоновна. Ты пиши мне... Я ждать буду.
Что она ему наговорила? Что-то страшное: что он разлюбил ее, что он готов сбежать от нее под пули... И пусть катится к дьяволу, если желает...
На ее крики сбежалась вся кухня. Осип смотрел на Любочку, страдая:
— Ты должна понять: нельзя в такое время думать только о себе!
Она-то как раз думала не о себе, а о ребенке, который наверняка останется сиротой. Осип не вернется — Любочка знала это наверняка.
На крыльце теремка она столкнулась с Саблиным: он был сам на себя не похож в солдатской шинели и с заплечным мешком.
— Ты куда собрался?
Саблин явно не ожидал встретить ее. Он приподнял фуражку:
— Я уезжаю на фронт, Любовь Антоновна...
Она отступила на шаг и больно ударилась о перила.
— Да вы что, с ума все посходили?! Тебе же нельзя, ты...
Она не успел договорить — калитка скрипнула, и во двор влетели Нина и Клим.
— Варфоломей Иванович, ступайте, мы сейчас вас догоним.
Любочка потерянно переводила взгляд с одного лица на другое:
— Объясните, что происходит!
Клим мягко взял ее за плечо:
— Пойдем...
Они вошли в дом, потом в ее залитую вечерним солнцем комнату. Любочка поставила кофемолку на стол, где были разложены недошитые пеленки.
— Нинина трудовая книжка у тебя? — спросил Клим.
— Да.
— Она лежит в конторе столовой?
— Нет, здесь. — Любочка показала на сейф, в котором некогда хранились бумаги, оставленные Климу в наследство. — Столовые часто грабят, поэтому я на всякий случай...
— Отдай мне ее, пожалуйста! — в нетерпении воскликнула Нина.
Любочка в упор посмотрела на нее. Жалобная, ненатуральная улыбка кривила Нинины губы, по горлу то и дело проносилась судорога.
— Ты что, уволиться решила?
— Нет... То есть...
Ярость захлестнула Любочку:
— Я ничего вам не дам, если вы не объяснитесь!
— Мы хотим уехать из Нижнего Новгорода, — сказал Клим. — Поэтому Нине нужна трудовая книжка. Без нее нам не дадут пропуск в ЧК.
— Саблин тоже едет с вами?
— Да. Помоги нам!
Любочка поняла: они хотели сбежать из Совдепии. Она обхватила себя за локти. Как эти люди смеют просить ее о чем-то?! Она дала им кров, работу — все на свете, а теперь они оставляют ее одну, беременную, только что брошенную мужем.
— Вы издеваетесь, да?!
Любочка вопила, не помня себя; запустила в Клима кофемолкой — она ударилась о стену, кофе рассыпался по ковру.
— Ты обещала мне помочь с ребенком! — кинулась Любочка к Нине. — Как можно быть такой неблагодарной?! Что молчишь?!
— Я все равно не останусь.
— Останешься! Никакой тебе трудовой книжки!
— Любочка, давай по-хорошему... — начал Клим.
— А то что? Вы меня убьете, чтобы ограбить мой сейф? Давайте! Нинка пусть держит, а ты мне горло перережешь — вон ножницы прекрасно подойдут! Куда уж мне с вами, с двоими, справиться! Только ключ я вам все равно не отдам.
Клим вздохнул, подошел к сейфу и опрокинул его на ковер. Потом нажал на дно и оно сразу сдвинулось внутрь. Запустив руку в бумаги, он стал один за другим вытаскивать документы. Нина и Любочка в изумлении смотрели на него.
— Отцу подарили этот ящик в страховой конторе после того, как он отправил на каторгу двух грабителей, — сказал Клим. — Они так чисто вскрыли сейф, что поначалу никто не мог догадаться, куда из него делись двести тысяч, ведь дверь была цела, а замок закрыт. Только потом следователь догадался, что грабители вырезали стальное дно — у них был специальный американский инструмент.
Слезы текли по Любочкиным щекам.
— Почему вы меня бросаете?! Что я вам сделала?
— Ты нам сделала не ту жизнь, какую бы нам хотелось, — отрывисто сказала Нина.
Клим сунул ее трудовую книжку в карман.
— Любочка, это не твоя вина, мы знаем, что ты старалась, и мы тебе благодарны... Но нам тут плохо... Пойдем, — позвал он Нину. Помолчал, не зная, что добавить. — Спасибо за все.
— Будьте вы прокляты!
Они ушли. Любочка стояла посреди комнаты рядом с опрокинутым сейфом, с высыпавшимися из него бумагами. В теремке было тихо, как в заброшенной шахте. Постепенно до Любочки стал доходить весь ужас ее ситуации: у нее никого не осталось. Все совершилось слишком быстро — значит, они заранее спланировали побег. Пока она выбивалась из сил, чтобы обеспечить их благами, которые и не снились рядовым гражданам, они плели против нее заговор. Любочка чувствовала себя богатой старухой, за которой родственники ухаживали ровно до тех пор, пока она не подписала завещание.
А Саблин? Он-то как мог бросить ее?
Любочка решительно направилась в прихожую к телефону, сняла трубку.
— Что угодно? — произнесла телефонная барышня.
— Девять-сорок...
Любочка не успела договорить — связь вдруг оборвалась.
— Не звони, — сказал отец. В руках у него был выдернутый телефонный провод.
— Ты тоже за них?! — отшатнулась Любочка.
Антон Эмильевич покачал седой головой:
— Пусть едут: им все равно свернут шею где-нибудь по дороге. А если их арестуют, то начнется следствие, и в первую очередь чекисты явятся к нам в дом. Ты этого хочешь?
Он обнял Любочку, и она заревела ему в плечо, как маленькая.
ГЛАВА 36
1.
К поезду особого назначения надо было идти по запасным путям. Через каждые сто шагов патруль: «Документы!» Нина держала Клима за руку и то и дело оглядывалась: не отстал ли хромающий Саблин? в порядке ли старая графиня? Мерзкое чувство поджатого хвоста, оголенного брюха и страстная мольба: «Господи, спаси, сохрани и помилуй нас!»
Вдруг что-нибудь сорвется? вдруг не подадут паровоз? вдруг в чекистских бумагах будет какая-нибудь ошибка?
— Не надо было Любочке все рассказывать, — шептала Нина Климу.
Он и сам тысячу раз пожалел о своей откровенности.
Чекист у подножки вагона несколько томительных минут разглядывал документы, скреб их ногтем и шевелил губами. Нина не сразу заметила, что он держал их вверх ногами: проверяльщик был неграмотным.
Забраться, не веря своему счастью, в купе, поскорее закрыть дверь... Неужели едем? Нет-нет... еще рано радоваться.
Клим положил походную лабораторию на верхнюю полку.
— Софья Карловна, я забыл спросить: должен ли джентльмен нести заплечный мешок своей дамы?
У него еще хватало сил на шуточки!
— Ну что вы такое говорите? — рассердилась графиня. — Джентльмен ничего не должен носить за дамой, кроме одной-двух книг или изящно упакованной коробки конфет. Все остальное за джентльменом носит прислуга.
— Значит, все в порядке, — с облегчением сказал Клим, помогая Нине снять заплечный мешок. — Кайзера жалко: Любочка, наверное, снимет его с довольствия — в отместку за наши прегрешения. А курочку Рябу съест.
— Ох, помолчите! — взмолился Саблин.
В девять поезд никуда не отправился. Еще два часа сидели тихо — опустошенные, помертвевшие. По крышам бегали красноармейцы, за стенкой кто-то орал на проводника.
Наконец раздался свисток паровоза, лязгнули двери, состав дернулся, и мрачные корпуса депо поплыли мимо.
— Котлеты — сто рублей штука, белая лепешка — сорок рублей штука, стакан кипятку — два рубля, — сказал проводник, сунувшись в купе.
2.
Когда-то можно было вечером сесть на поезд в Нижнем Новгороде, а на следующий день прибыть в Москву.
Поезд особого назначения на следующий день прибыл в Доскино — на вто¬рую станцию от вокзала. Что происходило в таинственных железнодорожных сферах, не мог разобрать даже командир полка из соседнего купе — человек крайне серьезный. Были опробованы все меры вплоть до угроз расстрела, но ни матерщина, ни револьвер, направленный в лоб машиниста, не помогали.
— Что я сделаю, если воинские эшелоны вперед пропускают? — огрызался начальник поезда.
Оставалось одно — смотреть, как тянутся мимо теплушки с новобранцами. На вагонах надписи: «Все на борьбу с Деникиным!» Солдаты сидели в раскрытых дверях, за ними виднелись головы, головы, головы...
— Пушечное мясо... — шептал Саблин.
До Москвы добрались через неделю. Там узнали, что Добровольческая армия Деникина взяла Полтаву, Кременчуг и Екатеринослав и начала наступление на Киев и Одессу.
Три недели ушло на то, чтобы выбить пропуска в Центральном управлении военных сообщений — выданная Осипом бумага к тому времени устарела. Насмерть перепуганные служащие говорили, что ничего не понятно, что положение на фронте ежедневно меняется и связь с Курском то есть, то нет.
Наконец разрешение было получено. Снова поезд; в соседнем купе ехали молодые красные командиры, только-только окончившие курс. Саблин приглядывался к ним — крестьянские парни, гордые тем, что партия возлагает на них большие надежды. Аккуратно одетые, скромные, в головах — большевистские лозунги пополам с квасным патриотизмом. Поговорить бы с ними по-хорошему, дать время подумать и сделать осознанный выбор...
Не было ни календарей, ни часов — время угадывали приблизительно. Ели — что повар пошлет из «вагона-столовой», умывались у баб на станциях — они приходили к поездам с рукомойниками, мылом и полотенцами.
В первые дни Саблин не до конца понимал, что он натворил, уехав из Нижнего Новгорода. В течение более полугода он только и думал, что о побеге из Совдепии, но это всегда относилось к будущему — далекому и непредсказуемому. Теперь он катил куда-то, каждую секунду приближаясь к войне, и только одно было ясно: прошлого не вернуть.
Саблин не подозревал, что жить в одном купе с Климом и Ниной будет настолько невыносимо. Она разрезала на дольки яблоко, вставала на свою постель и передавала их Климу на верхнюю полку, а потом долго не садилась как следует и что-то шептала ему на ухо и тихо смеялась. Саблин чувствовал себя лишним, неудобным, мешающим...
Графиня раскладывала пасьянс, а Саблин с тоской вспоминал Любочку: как она смотрела на него! Ведь они действительно поступили с ней будто последние негодяи. Как она будет справляться с младенцем одна? Надо было остаться в Нижнем Новгороде! Пусть у нее чужой ребенок — Саблин все равно любил ее...
Опять проверки документов, бесконечное маневрирование по запасным путям; пленные, роющие ряды окопов; слухи о том, что где-то в этих местах орудует шайка не то бандитов, не то партизан, которые нападают на поезда и грабят всех без разбору. Обороняться от них было нечем: новобранцам до прибытия на фронт оружия не выдавали, чтобы они не сбежали с ним или не перестреляли друг друга.
На стоянках все высовывались из окон и кричали солдатам в соседних поездах:
— Вы откуда?
— Из Брянска. А вы?
— С Сибирского фронта. Вот завалили Колчака, теперь едем громить Деникина.
Колчак отступает... О чем думают белые генералы? Им бы разом ударить по Москве, а так, поодиночке, их действительно разобьют.
Все-таки решение об отъезде было верным. Прошлого не вернуть, надо учиться жить заново, как когда-то пришлось учиться ходить после ранения в ногу. Саблин еще не знал, как все сложится, но уже предчувствовал: скоро можно будет говорить, думать и работать без идиотского контроля, без унижающих человеческое достоинство разрешений. Недолго осталось терпеть.
Ночью, когда они сидели в гостях в соседнем купе, послышались далекие раскаты пушек.
— Кажется, фронт близко, — сказал Клим. Глаза его блестели радостно и тревожно.
Один из красных командиров поднял руку, будто хотел пригладить себе волосы, и вдруг быстро перекрестился. За ним все остальные.
3.
«Агитаторы» опять не спали полночи: шептались, придумывая, как лучше переходить линию фронта. Саблин понимал, что это занятие бестолковое: следует добраться до Курска и там на месте все разузнать, — но он все равно спорил с Климом:
— Не будем брать проводника! Он нас заманит в ловушку и убьет. Или сдаст красным.
— Главное, достать карту, — настаивала Нина. — Если будет хорошая карта, мы и сами разберемся...
Саблин едва сдерживал себя:
— Если карту найдут, то сразу догадаются, что мы затеяли!
Софья Карловна ничего не предлагала, волновалась больше всех и пила захваченные из дома успокоительные капли.
Улеглись вконец растревоженные. Саблин прислушивался к стуку колес и без конца думал: «Удастся прорваться или нет?» Он закинул руки за голову: от подмышек давно не стиранной гимнастерки несло потом — запахом живого тела. Пока еще живого.
Колыхались занавески, тихо побрякивала эмалированная кружка, оставленная на столе.
Внезапный стук в дверь:
— Всем подняться! Проверка документов!
Варфоломей Иванович так резко вскочил, что ударился головой о багажную полку.
Графиня зажгла огарок, поставленный в консервную банку.
— Что там? — спросил Клим.
— Не знаю... Наверное, опять дезертиров ловят.
В соседних купе зашевелились. Проводник ходил по коридору:
— Товарищи, поторапливайтесь!
Саблин спустился вниз, сел рядом с Софьей Карловной. Она накрылась накинутой задом наперед шинелью: во время проверок ее всегда бил озноб.
Клим приоткрыл дверь и выглянул наружу:
— Да тут целый съезд солдатских депутатов! Варфоломей Иванович, давайте документы.
Саблин сунул ему истрепавшиеся бумаги. Дверь отъехала в сторону.
— Здесь у нас агитаторы, — сказал проводник, обращаясь к кому-то в коридоре.
За ним теснились красноармейцы, еще какие-то люди.
— Доброй ночи. Извините, что побеспокоили.
Клим зевнул в кулак:
— Ничего.
Проводник вновь оглянулся, солдаты расступились, и в купе вошел... Осип.
Он все понял. Саблин в оцепенении слушал глухие удары сердца: «Вот и приехали...» Но Осип смотрел не на него, а на Клима.
— Так-так... Что ж ты Нинку с собой взял? — насмешливо спросил он. — Не боишься, что ее тут пристрелят?
Клим молчал, прикусив губу. Осип выдернул у него из рук документы, достал карманный фонарь и внимательно просмотрел бумаги. Потом с усилием разорвал всю пачку — и пропуска, и аргентинский паспорт.
Лицо его исказилось от нервной гримасы. Он направил фонарь Климу в глаза.
— Мне как сказали, что ты в четвертом вагоне, я сразу сюда... Вот, думал, дружка своего встречу — вместе на фронт поедем. — Осип обернулся к красноармейцам: — Они к белым пробираются — семейно, так сказать. Вы, Варфоломей Иванович, тоже к Деникину собрались? Любочка не нужна оказалась?
Саблин дергал себя за ворот гимнастерки, будто тот душил его.
— Обыскать здесь всё! — приказал Осип солдатам. — Прощупайте одежду, драгоценные камни могут быть в карандашах, в свечках, в хлебе; монеты прячут в подметках или обтягивают тканью и пришивают вместо пуговиц. А ты на выход, — приказал он Климу.
Нина вцепилась в него:
— Нет! Пожалуйста... не надо!
Осип отшвырнул ее так, что она ударилась о стол.
— Господа, да вы с ума сошли! — ахнула Софья Карловна.
Клима выволокли наружу.
— Стойте! — закричал Саблин. Растолкав солдат, он рванулся следом в коридор, в громыхающий тамбур.
— Открой дверь, чтоб кровью тут не напачкать, — велел Осип насмерть перепуганному проводнику.
Распахнутая дверь клацнула об обшарпанную стену. Пахнуло холодным воздухом, громче застучали колеса. Над прыгающей кромкой леса зеленело предрассветное небо.
Клима поставили к двери. Осип сунул фонарь проводнику: «Будешь светить» — и вытащил из кобуры револьвер.
— Другов, не смейте! — заорал Саблин, схватив его за руку.
Грохнул выстрел, и Клим выпал из вагона. Из купе донесся отчаянный женский вой.
Осип не спеша застегнул кобуру и вдруг с силой ударил доктора кулаком в голову. Тот ничком повалился на заплеванный пол.
— Товарищ Другов, у них спирт в ящике! — закричали из купе.
Проводник, трепеща всем телом, заглядывал Осипу в глаза:
— Поверьте, я не знал, что они перебежчики!
— Смотреть надо было, — сквозь зубы проговорил Осип и пошел прочь.
ГЛАВА 37
1.
Саблина, Нину и Софью Карловну высадили на безымянной станции и отвели на военно-контрольный пункт, помещавшийся в реквизированном элеваторе. Кругом валялось зерно, его втаптывали в грязь, лошади красных конников тянулись к нему губами. Вдали время от времени грохотали пушки.
Арестантов содержали в помещении конторы — всех вместе: и мужчин, и женщин. В дверях сидел конвоир, матрос в рваных брюках: вместо винтовки — топор, на бескозырке надпись, сделанная от руки: «Красный террор».
— Это что же, название корабля? — спросил Саблин.
— Это наша программа.
Графиня хлопотала вокруг помертвевшей Нины:
— Хотите, я воды для вас попрошу?
Нина не смотрела на нее. В лице ни кровинки, зрачки расширились до того, что глаза казались черными.
Варфоломей Иванович сам не мог до конца осознать то, что случилось. Как Осип оказался в их вагоне? За что он убил Клима? Застрелил человека и исчез, не проявив ни малейшего интереса к оставшимся преступникам.
Клима было жалко до спазма в горле... Вот ведь — прилетел, растормошил всех, влюбил в себя эту невезучую девочку, Нину Васильевну...
Саблин обрывал себя: «Тебя самого расстреляют через пару часов. Эх, Любочка... Ведь ты выбрала убийцу, он вернется, а тебя даже защитить будет некому...»
Надписи на стенах:
...Сижу 26 дней. За что — не знаю.
...Здесь был Исидор Крюков, невиновный камердинер.
...Хохочут дьяволы на страже, и алебарды их в крови .
Арестантов было человек тридцать. Некоторые рассказывали, за что их взяли: семидесятилетнего старика, бывшего сельского старшину, — за то, что, заслышав о приближении белых, надел медаль.
— Красные решили испытать, кто за них, а кто за Деникина: обрядили своих солдат в трофейные погоны и целым отрядом пришли к нам в село. Мы сперва не поверили, а потом собрались перед церковью, поп молебен отслужил. Командир сказал: «Кто хочет пойти добровольцем — записывайся по одному». Человек десять записалось, их потом шлепнули, а меня — сюда.
«Шлепнули» — как насекомое. Именно этим словечком все чаще обозначали смерть.
Двое мужиков приехали из деревни с полупудовой бочкой соленых грибов: надеялись поменять ее на серпы. Их взяли за спекуляцию.
Растрепанная женщина, явно шизофренического типа, беспрерывно жаловалась на племянницу, которая донесла на нее: мол, тетка выращивает в палисаднике цветы, чтобы дарить их белым победителям.
— Она дом мой хотела захватить! Чтобы меня в расход, а ей георгины мои достались! — кричала она и клала земные поклоны. — Господи, накажи ее! Пусть она ослепнет, пусть сдохнет!
Саблин стоял у окна и смотрел, как по улице тянутся бесконечные обозы: город спешно эвакуировался. Надежды на освобождение не было: матрос сказал, что всех арестованных перебьют — не тащить же их с собой в тыл! Он нервничал и то и дело уходил с поста, чтобы узнать, когда будут эвакуировать военно-контрольный пункт. Вместо него оставался солдат, вооруженный наганом.
Саблин горел, будто все его тело было охвачено воспалением. «Неужели убьют?» — тупо стучало в мозгу, и тут же вскипала жажда протеста: «Надо что-то делать... Надо бороться...»
Он долго приглядывался к оставшемуся конвоиру. Лет сорок пять, лицо загорелое, обветренное, под глазами мешки, на ноздре выпуклая родинка. Конвоир сидел в дверях и от нечего делать плевал себе под ноги, стараясь, чтобы слюна растянулась до самой земли. Поговорить с ним? Запугать? Сказать, что все уехали и бросили его одного?
Окно разлетелось от удара снаружи. Арестанты испуганно вскочили. «Красный террорист» бил стекла обухом топора:
— Чтоб белякам не досталось!
Солдат с родинкой кинулся к нему:
— Ты чего, дурной?! Мы, может, еще вернемся — как будем зимовать?
Саблин сунулся к выходу, но конвоир тут же нацелил на него наган:
— А ну назад!
«Террорист» что-то долго рассказывал на ухо своему подельнику. Голоса арестантов смолкли: все смотрели на конвоиров, пытаясь угадать, что они затевают. На улице уже никого не было, только изредка галопом проносились вестовые.
Обед не принесли, и «красный террорист» опять сорвался и убежал.
Стараясь держаться прямо, растягивая губы в фальшивую улыбку, Варфоломей Иванович направился к конвоиру:
— Слышь, а я ведь тебя знаю... Ты откуда будешь?
Солдат угрюмо зыркнул на него:
— Владимирский.
— А деревня?
— Кострово.
— Точно! — обрадовался Варфоломей Иванович. — Я ж туда в отпуск приезжал! Жил у старухи... как ее? Ну горбатая такая!
Солдат поднял брови:
— Баба Нюра, что ль?
— Ну! Ты давно там был? Как она?
— Чего ей сделается? Живет себе... Моя изба от нее через два двора.
Саблин ухарски стукнул его по плечу:
— Да мы с тобой, получается, сродни! Вот где встретиться довелось!
Солдата звали Демьяном. Он подробно рассказал и о Кострове, и о бабе Нюре, и о своей семье. Саблин, сам на себя удивляясь, вдохновенно врал, что во время войны с Германией сражался на том же фронте, что и Демьян, и даже ранение получил в ногу. Вспоминали бои, ругали командиров и жаловались на гнилые шинели: чуть полой зацепишься — все трещит по швам.
Лишь бы проклятый матрос не вернулся! Краем глаза Саблин поглядывал за окно.
— Слышь, Демьян, а чего этот, с топором, все время тобой распоряжается? Он что, бывший офицер?
Конвоир хмыкнул:
— Да какой из Саньки офицер?! Он и не матрос даже, бескозырку для виду носит — хочет, чтобы его беспощадным считали. Пошел пулемет просить, чтобы вас всех...
— Так ты что, в меня стрелять будешь? — проговорил Саблин, глядя конвоиру в глаза.
Демьян отвернулся:
— Да ну тебя!
— Или Саньке позволишь?
Конвоир быстро выглянул на улицу — никого.
— Тикай отсюда, — глухим шепотом произнес он. — А за меня не боись: мне ничего не будет. На тех, кого с утра привели, бумаги не выправляли. Скажу: не было такого.
— А они? — Саблин показал на притихших арестантов. — Они ведь могут доложить, что ты меня выпустил. Давай уж всех разом отправим по домам, а? Ну чего горе-то плодить? И сам беги отсюда: белые придут — они тебя к стенке поставят.
2.
Площадь перед церковью была запружена народом. Стоя на телеге, большевистский оратор призывал баб и ребятишек не поддаваться на провокации:
— Колоссальная пропагандистская машина империализма пытается идейно разложить наши ряды...
Нет, сюда тоже нельзя... Саблин отступил в переулок, где он оставил Софью Карловну и Нину. Вот уже час они кружили по городу, пытаясь найти место, чтобы укрыться до прихода белых. У Саблина подгибались колени, то ли от возбуждения, то ли от усталости, — он до сих пор не мог поверить, что их выпустили. Он в тревоге оглянулся на своих дам: графиня тоже была едва жива, а Нина выглядела так, словно ей все равно, куда ее ведут и что с ней будет. Когда Саблин заговаривал с ней, она даже не слышала его: двигалась, будто накачанная морфием.
Послышался звук копыт, и в переулок свернул конный разъезд. У Саблина перехватило грудь: белые!
Они ехали не таясь. Черно-красные фуражки, погоны... Добровольцы спешились и, ведя коней на поводу, двинулись к площади. Большевистский оратор в порыве красноречия ничего не заметил:
— Мы обязательно раздавим белобандитов! Мы победили Каппеля и Колчака...
Его взгляд наткнулся на офицера, похлестывающего себя нагайкой по голенищу.
— Продолжай, товарищ, не стесняйся, — подбодрил тот. — Очень интересно рассказываешь.
Народ захохотал.
С колокольни раздался удар благовестника: один, другой, — а потом заплясали, загудели все большие и малые колокола — как на Пасху, как на самые большие праздники.
3.
Саблин шел по улице, еще сильнее, чем обычно, припадая на хромую ногу. Радость трепетала, билась комком в горле, перекрывая и боль от потери друга, и только что перенесенный смертельный страх. Белые в городе!
Все словно приобрело осмысленность, цвета стали ярче, воздух свежее. Саблину казалось, что еще никогда в жизни он не испытывал такого вдохновения, такой благодарности судьбе. Ему хотелось встать посреди дороги на колени и плакать от счастья.
Корниловцы — бравые, пропыленные, загорелые — заполнили городок. Ребятня вертелась вокруг них. Мальчишки во все глаза смотрели на изображение «мертвой головы» на фуражках и нарукавных нашивках:
— Глянь, глянь! Вон у них череп с костями — это значит: «Перебьем вас, сукины дети!»
— Нет, мальчики, — говорила растроганная Софья Карловна. — Это «Адамова голова» — воскресение через смерть. Это когда живота не щадя бьются за Отечество и други своя.
На площади вразнобой заиграл оркестр, и не что-нибудь, а «Боже, царя храни». Мимо походным строем прошел отряд, ревя во все горло:
За Россию и свободу,
Если в бой зовут,
То корниловцы и в воду,
И в огонь пойдут.
Саблин повернулся к Нине и Софье Карловне:
— Дамы, я прошу прощения... Но я должен записаться в армию. Вам придется добираться до Новороссийска самим.
— Но как же?.. — Графиня долго смотрела на него, а потом пожала Саблину руку: — Это святое дело, доктор! Благословляю.
Нина ничего не ответила. Стояла, глядя в землю; прядь кудрявых волос выбилась из-под гребня и повисла вдоль щеки. Пальцы комкали полу жакета.
Саблин как очнулся:
— Нина Васильевна... голубушка...
Она подняла на него блуждающий взгляд. Губы ее дернулись судорогой.
— Клим не дожил одного дня...
4.
Когда восстановили железнодорожное сообщение, Варфоломей Иванович посадил дам на поезд. Временный комендант обрадовался, что Саблин взял на себя заботу о раненых, и выписал «докторскому семейству» пропуска в офицерский плацкартный вагон.
Саблин обнял Нину и Софью Карловну.
— Берегите себя! — повторяла графиня и крестила его. — Из Новороссийска мы переберемся в Париж. Обещайте, что напишете нам! Письмо отправьте на центральный почтамт до востребования.
Саблин грустно кивнул:
— Если останусь жив.
Он долго махал им новой фуражкой с «Адамовой головой» вместо кокарды.
— Непременно погибнет, — убежденно сказала Нина, когда поезд тронулся.
— Почему вы так думаете? — удивилась графиня.
— Вы что ж, не видите? Все хорошие люди погибают. Всегда.
— Ну мы-то живы.
— И мы погибнем, если не научимся... — Нина провела по лицу ладонями. — Не знаю пока что — воровать, убивать... У нас нет денег, и я не представляю, как мы доберемся до Франции, не имея ни гроша.
Софья Карловна наклонилась к ее уху.
— Вот там кое-что спрятано, — прошептала она, коснувшись своей щеки. — В зубе, вернее, в его остатках... Бриллиант в полтора карата — этого нам хватит на некоторое время. Уж простите меня за анатомические подробности, но его больше некуда было девать.
Поезд замедлил ход и встал, пропуская встречный эшелон. Нина молчала.
— Главная заповедь хорошей хозяйки, — добавила Софья Карловна, — никогда не складывать все яйца в одну корзину.
Ей хотелось, чтобы Нина восхитилась ее бережливостью и дальновидностью, но та не отрываясь смотрела в окно. Графиня проследила за ее взглядом: на столбе у семафора болтался повешенный. Это был Осип Другов.
5.
Софья Карловна не помнила, в какой момент Нина перестала быть для нее этой женщиной и превратилась в дочь. Сначала она не могла простить ей Володю, потом Клима Рогова — как оскорбительна была для нее мысль, что Нина могла найти утешение в чужих объятиях! Но графиня вынуждена была скрывать свои чувства — у нее не было других покровителей, кроме невестки и ее нового мужа.
Гибель Клима примирила ее с Ниной. А что до манер — кто сам без греха, пусть первым кинет в нее камень. Софья Карловна следила за ее настроением, проверяла, что она ела, и ела ли вообще, советовала ей пить успокоительные капли — когда-нибудь потом, когда их можно будет купить.
После смерти Володи у Нины была истерика, и это можно было понять. Сейчас она была спокойна и даже не плакала, но Софья Карловна видела, что с ней происходит что-то совсем неладное. Чтобы приободрить Нину, она вспоминала, как ее покойный муж проигрался в карты в Монте-Карло и прислал ей телеграмму на французском: Six joues baisent gros chat (Си жу без гро ша), а она ему ответила: Nous ici dit (Ну иси ди).
Нина улыбнулась.
Вдохновившись, Софья Карловна старалась каждую минуту занимать ее рассказами об их будущей жизни во Франции:
— Зиму мы будем проводить в Париже, а лето — в Бургундии. У меня есть небольшой капитал в «Лионском кредите», мы с вами купим виноградник под Дижоном... Я, когда была в вашем возрасте, все мечтала заняться виноделием — так почему бы нет, правда?
Софья Карловна как наяву видела матово-синие виноградные кисти, ощущала вкус первой ягоды, сорванной на пробу.
— Горе пройдет, — уверенно сказала она. — Не сразу, но постепенно все встанет на свои места. Я ведь тоже очень любила своего мужа. Его убил студент-террорист: в те годы покушения на важных чиновников шли одно за другим.
— Я никогда не забуду Клима... — отозвалась Нина и замолкла, осознав, что не так давно она то же самое говорила о Володе.
Софья Карловна вздохнула:
— Не забываешь только первую любовь, и чем старше становишься, тем бережнее хранишь ее в сердце. Когда мне было четырнадцать лет, мы жили в Петербурге, а через забор от нас находилась резиденция японского консула. Его сын — мы его звали япончиком — все время подглядывал, как мы играем во дворе. И однажды он прислал мне письмо: «Моя цветущая розовая сакура — Соня-сан...» А заканчивалось все словами: «Мое тело делает дело, а душа с Вами, вокруг Вас…» Я была глупа и показала письмо другим девочкам. Они его задразнили: «Эй, жених, позвать тебе Соню-сан, пока твое тело делает дело?» Вскоре он исчез, и я его больше никогда не видела. Пятьдесят лет прошло... Вот так же и вы будете помнить моего сына.
— Да, наверное... — едва слышно отозвалась Нина.
6.
Софья Карловна спрашивала Нину: «Что вы молчите?»
Потому что говорить стало не о чем. Она окаменела, по телу пошла стремительная реакция: кожа, мышцы, мысли — всё свернулось и затвердело.
Что делать с собой — такой? Днем — презрительная ненависть к тем, кто занял место Клима. Они забирали в легкие его воздух, ели его хлеб, воровали Нинино время, которое предназначалось только ему. Ежедневное надругательство и святотатство.
Ночью она лежала, сжавшись комочком, и опять под стук колес: «Вернись... вернись...» Очередная попытка осознать, что не будет ни густых темных бровей, ни смеющегося карего взгляда.
В вагоне кислое марево, храп и мгла.
«Ты хочешь, чтоб я научилась обходиться без тебя, а я же еще с тобой не наговорилась, не наспалась... Мне же надо вот так — смотреть, как ты утром пьешь чай, приглаживать тебе волосы, искать вместе с тобой ключи, завалившиеся под тумбочку в прихожей... Нагнуться за ними одновременно и, позабыв обо всем, целовать тебя в губы. Мне ждать тебя хочется по вечерам... Предвкушать... Злиться, что ты опаздываешь — всего лишь опаздываешь...»
ГЛАВА 38
1.
Матвей Львович Фомин чудом ускользнул от большевиков в день переворота. За ним гнались, в него стреляли, но он успел спрятаться в полуразрушенной кремлевской башне, где и просидел до утра. Нину Одинцову, нежную графинечку, было безумно жаль, но Матвей Львович не мог за ней вернуться.
В ноябре 1917 года он уже был в Новочеркасске у генерала Алексеева. Матвей Львович передал ему кассу Нижегородского Продовольственного комитета — на создание Добровольческой Белой армии. Потом были Кубанские походы, бесчисленные поездки по югу России и Украине... Белая армия появилась на его глазах — из праха, на голом энтузиазме. Офицеры и молодежь стекались сюда со всей России, брали винтовки, привезенные союзниками с военных складов Румынии, и шли в бой: ради национального спасения. Но возвышенных добровольцев было отчаянно мало. Чтобы победить большевизм, требовалось чем-то увлечь широкие народные массы. А что могли предложить белые генералы? Пусть все будет по-старому? Для этого следовало отобрать землю у крестьян, то есть восстановить против себя абсолютное большинство жителей страны.
Прежние бунты в российской истории подавлялись, потому что плохо организованной толпе мятежников противостояли государство и армия. Но на момент большевистского переворота от них остались одни воспоминания: они не выдержали тягот войны и разложились. На их месте должно было что-то появиться; это была гонка на скорость, и к лету 1918 года Советы опередили оппозицию, выстроив более или менее эффективную иерархию чиновников и военных. Они сами стали олицетворять государство, а белогвардейцы, напротив, превратились в мятежную толпу.
Красных нельзя было победить только физической силой — на занимаемой ими территории проживало намного больше народу, там находились почти вся промышленность и основные железные дороги. Их лозунги — «Земля — крестьянам, фабрики — рабочим!» — могло опровергнуть только время.
Матвей Львович делал всё, чтобы убедить генералов: белым не обойтись без продуманной, простой и выгодной для народа программы. Но простоту лозунгов в ОСВАГе понимали по-своему: если у большевиков во всем были виноваты буржуи, то у белых — евреи. Дикий, беспощадный антисемитизм — единственное, что объединяло политические силы антибольшевистской коалиции, от монархистов до анархистов: раз евреи попали в правительство и на высокие посты в Красной армии и ЧК, стало быть, революция и Гражданская война — это часть всемирного жидовского заговора, цель которого — завоевать мировое господство. Результатом стали погромы, невиданные по масштабам и жестокости.
Матвей Львович сам поддавался всеобщей националистической истерии и то и дело ловил себя на предвзятом отношении к евреям, но при этом он понимал, насколько гибельно было низводить идею спасения Родины до все тех же большевистских постулатов «Грабь награбленное!» и «Суди по происхождению!».
Красным достался центр страны с этнически однородным населением; белые вынуждены были иметь дело с национальными окраинами, каждая из которых стремилась к самостийности. Генералы упорно стояли за «единую и неделимую Россию», и это лишало их союзников тогда, когда они больше всего нуждались в помощи. Даже с казачеством постоянно возникали конфликты: добровольцы надеялись, что кубанские и донские казаки будут воевать за освобождение России, а те относились к походам в глубь страны как к набегу на вражескую территорию. Они презирали русского мужика — за рабский дух, за неумение постоять за себя.
Национализм, неудачная география и постоянная грызня между генералами ставили под вопрос жизнеспособность Белой армии. Но главной бедой были деньги, чертовы деньги! Нехватка средств вела к невозможности организовать снабжение; грошовые оклады чиновников и военных поощряли взятничество и грабежи. Одно цеплялось за другое, даже в глубоком тылу генерал Деникин не находил поддержки.
Не раз и не два Матвей Львович становился свидетелем безобразной сцены: отряд занимал деревню, и в штабной избе тут же начиналась дележка — кому идти разговаривать с населением? Никто из офицеров не мог объяснить, чего хотят белые. Слова «монархия» или «свобода», «Учредительное собрание» или «правопорядок» ничего не значили для темных крестьян. Они боялись одного: что белые вернут помещика и им опять придется платить за землю. Какая уж тут помощь с продовольствием и мобилизацией? Офицеры пытались добиться своего силой, но это только усугубляло бедственное положение дел. «Спасителям русского народа» уже нельзя было ездить в одиночку: крестьяне ловили их и потихоньку резали.
Матвей Львович вложил все силы, весь свой капитал, чтобы наладить пропаганду в Белой армии: надо было делать ставку не на разобщение, не на месть взбунтовавшейся черни, а на единство; привлекать к борьбе всех, кто готов выступать против большевиков; добиваться компромиссов; обязательно вести широкую агитацию за рубежом, — коль скоро кредиты на войну давали иностранцы.
— Мы живем в эпоху парламентской демократии, — говорил Матвей Львович на заседаниях Особого совещания, — а парламенты в Европе и Америке все больше склоняются в сторону социалистов. Мы должны доказать им, что большевизм не имеет никакого отношения к интересам трудящихся, иначе нам не дадут ни франка.
Матвея Львовича выслушивали, но его программа не находила поддержки.
— Пусть они в своих Европах делают как знают, а Россия не готова к демократии.
Конечно, конечно, человек не готов жить без намордника... Только господа генералы надевали его в первую очередь на себя.
Матвей Львович плюнул на все и перебрался в Новороссийск, чтобы поступить на должность представителя Межведомственной комиссии по учету общегосударственного имущества, отнятого у большевиков. Это давало возможность зарабатывать деньги для газет: Матвей Львович сам начал агитировал население за то, что считал правильным.
2.
Новороссийск — маленький южный городок. Голубоватые горы, заплеванное море; неподалеку от мола из воды выглядывали мачты — остатки затопленного Черноморского флота; на горизонте — силуэты кораблей союзников — вот и все достопримечательности.
Матвей Львович ехал на разболтанном автомобиле по Серебряковской. Тьма нервной суетливой публики; у казенных зданий — оборванные солдаты, похожие на опереточных бандитов. Поднимая облако белой цементной пыли, медленно катила телега, из-под кое-как пришпиленного брезента торчали синие руки и ноги.
— Тифозных везут, — сказал шофер Матвею Львовичу. — Похоронная, можно сказать, процессия, а никто даже шляпы не снимет.
Синематограф — над входом большая афиша: «Ужасы в Москве, чинимые большевиками с 1917 по 1919 год. В четырех частях». Все «ужасы» сняты в киноателье силами ОСВАГа.
В витрине гастронома карта военных действий: флажки не меняют позиций вот уже три недели.
Над книжным магазином плакат: румяная молодица в кокошнике со словом «Россия» отбивается от черта, у которого на спине, как у спортсмена на фуфайке, написано «Советы».
На тротуаре инвалид с жестяной кружкой:
— Граждане, красавцы и красавицы, жертвуйте на памятник героям, погибшим от злодеяний большевиков! Подходим, не стесняемся!
Матвей Львович смотрел на текущую непрерывным потоком толпу — выцветшие котелки, картузы, дамские шляпы, явно сделанные из сукна, содранного с ломберных столиков... Беженцы, вашу мать... До сентября он еще верил в возможность победы, но когда в Главном управлении снабжений ему сказали, что зимой армия останется без сапог, Матвей Львович понял, что дело проиграно.
Все победы от Царицына до Одессы были счастьем игрока, а не результатом расчета. Каждый франтик, гуляющий по Серебряковской, затылком ощущал это и потому сидел в Новороссийске поближе к кораблям — на случай катастрофы.
Матвею Львовичу доводилось быть в тылу у красных: там деспотическая власть не давала вздохнуть свободно, но там ясно чувствовалось, что большевики станут драться за каждый камень. В Новороссийске все заглядывали друг другу в лица: «А вы пойдете на фронт?» — и только из деликатности не добавляли: «...защищать нас?» Новый порочный круг: я не иду в армию, потому что никто не идет.
Вся территория белых была покрыта этими ведьмиными кругами.
Нет довольствия — будут грабежи, население станет прятать провиант и вредить «белобандитам» по мере сил и возможностей.
Нет резервов — войска начнут отступать, а в отступающую армию добровольцев не загонишь.
Нет информации — все будет делаться на авось и держаться на соплях.
Нет веры, что командиров заботит твоя судьба, — и вот Новороссийск уже переполнен солдатами, самовольно покинувшими позиции.
— Нам надо реорганизовать силы...
— Будем выгонять тыловиков на фронт...
— Хватит, навоевались! Пускай буржуи в окопах вшей кормят.
Опять это завистливое слово «буржуй» — человек, который счастливее тебя и которого непременно надо сделать несчастным.
Белая армия во всем зависела от поставок союзников. Если бы не энергия британского военного министра Уинстона Черчилля, Гражданская война в России вряд ли бы состоялась: слишком велико было превосходство красных в людях и вооружении.
Матвей Львович неоднократно беседовал с представителем английской военной миссии подполковником Де Вульффом.
— Почему вы не пришлете войска? Ведь большевики и месяца не выстояли бы против регулярной британской армии.
Подполковник качал головой:
— Война стоит денег. Что получат британские налогоплательщики, кроме десятков тысяч гробов и дыры в бюджете? России нечем расплачиваться: ваша промышленность в руинах, добывать полезные ископаемые невыгодно — нужны инвестиции, долгосрочные кредиты, а это огромные риски: дурная погода и транспортные расходы съедят всю прибыль. Кроме того, вы должны понимать: англичане устали от войны и по большому счету им глубоко безразлична судьба Белой армии. Говорю это не без горечи, но таковы факты. Один из моих сотрудников только что прибыл из Салоник, где находятся перевалочные базы для поставок сюда. Если тамошним офицерам чего-нибудь не хватает, они приезжают и берут с «русского склада» все, что им надо. Им плевать, что вы получите аэроплан с отвинченным пропеллером. И это не единичные случаи — это повсеместное явление.
Матвей Львович кивал: да, все так.
— Правительство Деникина уже получило большие кредиты на Западе, — продолжал полковник. — Вы хотели к октябрю быть в Москве — этого не случилось. Кроме того, в Сибири Колчак потерпел полное фиаско. Банкиры нервничают: если вы проиграете войну, они потеряют деньги... А со своей стороны, я думаю: если Великобритания и Россия — союзники и мы стремимся к общему благу, то должна ли моя страна участвовать в убийстве ваших граждан? Имеем ли мы право вламываться в чужой дом с кулаками, если нам кажется, что там творится что-то неправедное? Лично я в этом не уверен.
Матвей Львович все понимал — на дипломатическом, финансовом, философском уровнях... Действительно, чем раньше выйдешь из неудачного предприятия, тем меньше денег и авторитета потеряешь. Но на грешной земле дела обстояли по-другому: здесь и сейчас тиф выкашивал тысячи людей — из-за нехватки лекарств; здесь и сейчас офицерам по полгода не выплачивали жалованье, и они срывались с фронта, чтобы достать хлеба своим голодным детям; здесь и сейчас Матвей Львович писал в газетах: «Союзники нам помогут!», но читатели видели, что союзники жмутся и далеко не уверены, что им стоило ввязываться в российские дела.
Все чаще и чаще знакомые спрашивали Матвея Львовича, куда он намерен эмигрировать. Поехать в Швейцарию, к нелюбимой жене, которую он не видел пять лет? Да кто его туда пустит? Ни одна европейская страна не жаждала принять у себя больных, нищих, морально раздавленных русских эмигрантов.
«Вы, господа европейцы, надеетесь, что с вами ничего подобного не произойдет? — с горечью думал Матвей Львович. — Вы полагаете, что большевизм — это такая буря, которую можно пересидеть дома, если поплотнее закрыть окна? Однажды вы вспомните конец девятнадцатого года — и поймете, что у вас был шанс всё изменить, но вы им не воспользовались».
Тем не менее вопрос об эмиграции надо было решать. Матвей Львович привык считать себя большим тузом, перед которым все двери открыты, но вскоре оказалось, что он — один из бесчисленных «буржуев», тщетно осаждающих иностранные миссии и Комитет по эвакуации под предводительством господина Тверского, помощника Деникина по гражданской части.
Беженцев вывозили в Крым, на греческий остров Лемнос, в Константинопль, Сербию и на Принцевы острова. В первую очередь шли больные и раненые военнослужащие, потом их семьи, потом гражданский персонал военных учреждений. Остальных женщин и детей брали за плату, в последнюю очередь эвакуировали начальство.
Матвей Львович направился прямо к Тверскому:
— Мы можем договориться?
Он заплатил тысячу долларов за билет и за риск, но на следующий день выяснилось, что Тверской сбежал в Константинополь. Когда стража примчалась в его ведомство, то нашла только списки и документы людей, ждущих эвакуации, причем никто из них не имел права на выезд. В конторе сам собой начался пожар, и Матвей Львович остался без визы.
Впрочем, завидовать счастливчикам, получившим необходимые бумаги, не стоило: в порту гражданские суда досматривал «офицерский контроль». Пьяные хамы никого не боялись, ни перед кем не заискивали: рылись в багаже, лапали женщин под предлогом обыска, а мужчин зачастую выкидывали за борт — чтобы другим неповадно было бежать.
3.
Последние слухи по политической и военной части можно было узнать в кафе «Махно», где располагался штаб Черной Орды — грозного братства спекулянтов. Кафе было не столько трапезной, сколько клубом и биржей. На торги выставляли всё — от солдатских подштанников до акций сталелитейных заводов. Влияние этого заведения было таково, что котировки валют печатались в газетах под заголовком «Кафе».
Грязная зала, по углам — чахлые пальмы, в центре — печь. Официанты — волосики на пробор, манишки белые, ногти чистые; кельнерши в драгоценностях.
— Человек! Шампанского и кильку! — требовали посетители.
— Сию секундочку, месье!
Матвей Львович сразу направился к своему столику, на котором мелом уже было написано: «Заказ».
— Салат «Капри» с томатами и черными оливками, — на ходу сообщал официант Вадик, великий мастер угождать. — Филе камбалы с виноградом; креветки, поджаренные с лимоном на шпажках...
Матвей Львович не слушал. За пустым столом у окна сидела девушка, до странности напоминавшая Нину Одинцову.
Но разумеется, это была не она: волосы острижены, гимназическое платье... хм... обычно в таких сюда являлись отчаявшиеся старшеклассницы.
Она сидела боком, нога на ногу. На соседнем стуле — сложенное пальто, фетровая шляпа и небольшой саквояж.
И все-таки это была Нина: повзрослевшая, заострившаяся каждой черточкой. Раньше была прозрачной акварелью, сейчас стала рисунком тушью — черно-белым, темным и бледным.
— Утка в кисло-сладком соусе... — напомнил Вадик.
Матвей Львович двинул ладонью: «Исчезни!» — и направился к Нине.
— Забавно... Мы опять встретились в кафе.
Она вздрогнула:
— Вы?
Матвею Львовичу показалось, что Нина обрадовалась ему. Он держал ее руку в своей жесткой лапе и говорил несуразности:
— Господи, Ниночка... Вот уж не думал... Сколько лет-то прошло?
— Всего два года. — Она улыбнулась так, что у него перехватило сердце. — Как ваши дела?
— Верчусь потихоньку... Ерунда всё, мелочи... Вы-то как?
Нина опустила взгляд, высвободила руку и спрятала ее под стол. «Досталось, верно», — сразу понял Матвей Львович.
— А где Жора? — спросил он. — В армии? Ему уж двадцатый год пошел?
— Он погиб. — Нина подалась назад, вжалась в спинку стула. — Все погибли: Елена, дядя Гриша и... Остались только мы с Софьей Карловной.
Матвей Львович перекрестился:
— Царствие Небесное.
Оказалось, что Нина и старая графиня только что приехали из Ростова и еще нигде не устроились. Софья Карловна отправилась во французскую миссию — вести переговоры по поводу отъезда, — а Нина осталась ждать в «Махно».
— Вы говорите, у нее хорошие связи в Париже? — переспросил Матвей Львович.
Было бы неплохо с помощью графини попасть во Францию, минуя карантинные лагеря и унизительное оформление беженских справок.
— Где вы хотите остановиться?
Нина пожала плечами:
— Пока не знаю. Нам сказали, что все гостиницы переполнены.
— Значит, остановитесь у меня.
— Сколько вы хотите за комнату?
Матвей Львович рассмеялся:
— Ниночка, ну что с вами? Деньги приберегите: цены тут дикие — яблоко на привозе пятьдесят рублей стоит.
Нина изумилась:
— Почему так дорого? Мы ехали на поезде — за перевалом полно садов.
— Туда и носа никто не покажет: там зеленые.
— Кто?
— Партизаны. Вернее, банды дезертиров, уклоняющихся от мобилизации. Они всех лупят: и белых, и красных, — а иногда спускаются с гор и режут стражников. Так что без документов лучше на улицу не выходить: поймают — сразу в контрразведку потащат по подозрению в помощи партизанам. Есть деньги — откупитесь, нет — выпорют. Это в лучшем случае.
Нина еще больше побледнела:
— У нас пока нет документов. Софья Карловна надеется исхлопотать их через французов.
— Вот видите, значит, вам сам Бог велел поселиться у меня. Там вы будете в безопасности — у меня надежная охрана.
Нина взглянула на него — холодно, оценивающе, — и Матвей Львович вдруг понял, что она не хочет подпускать его слишком близко.
— Вы приехали не одни? — спросил он напрямик.
Нина покачала головой.
— А что случилось с аргентинцем, который увивался за вами?
— Я вышла за него замуж.
— Вот как?.. И где ваш супруг?
— Два месяца назад его убили.
Вернулась взволнованная Софья Карловна и рассказала, что ее встретили полковник Гийомар и полковник Корбейль — оба чудесные люди; они пообещали сделать все возможное, чтобы переправить графиню и ее невестку во Францию.
Матвей Львович слушал, не отрывая взгляда от Нины.
Эта девочка — чужое счастье, которое не полагалось ему по возрасту, должности и отношению к воинской повинности. Она уедет, а он подохнет в Новороссийске от тоски, если прежде не схлопочет красную пулю. Так на роду написано: ни Родина, ни любимая не отвечали ему взаимностью.
ГЛАВА 39
1.
Солнце — яркое, невыносимое — запекло веки, иссушило, как лист: от тела остался один контур с прожилками. Слабость и вытягивающая боль, особенно в груди — от каждого вздоха. То ли треск цикад, то ли шум в голове. И вдруг — грохот, железный звон, горячий ветер по щекам.
Клим открыл глаза: наверху по насыпи летел, сея искры, бронепоезд. Бряцающие вагоны, черный дым — и снова все затихло, только земля еще долго дрожала, как избитая.
Клим попытался сесть и тут же откинулся назад от невыносимой боли. Отдышался, попробовал снова — уже осторожнее. Вся гимнастерка была залита полузасохшей кровью. Страшно было посмотреть туда, на развороченную рану: что там? смертельно? выкарабкаюсь или уже не спастись? Не сразу, но все-таки понял: легкое не задето, пуля прошла по касательной, разорвав лишь мышцы на груди.
Смутно, как бред, вспомнились события прошлой ночи: как прыгнул в распахнутую дверь — может, за долю секунды до выстрела, — и, видимо, повернулся боком. Ударился о землю — наверняка получил сотрясения мозга, поэтому так мутит.
Нина... Клим будто подавился воздухом, схватил себя за лоб. Боже мой, она ведь там осталась, в вагоне!
2.
Босой, с подобранной на земле палкой, Клим брел вдоль железнодорожного полотна. Неумелая повязка, кое-как сделанная из гимнастерки. Кругом ни души, горбатая земля, высохшие травы и перелески... Еды нет, воды нет — ни попить, ни рану промыть. Без лекарств наверняка начнется заражение. Надолго сил не хватит — слишком много крови потерял.
Несколько раз Клим падал и лежал, уже ничего не ощущая, кроме стука собственного пульса. Хоть бы кто-нибудь пришел: пусть белые, красные — все равно. Просто воды дайте, а потом, если хотите, можете добивать.
Горячечный страх: «Что с моею женой? Где ее искать? Ведь эти изверги могли изнасиловать ее, изуродовать... Осип, не тронь ее... пожалуйста... пожалуйста...»
Клим молился тихо, бессмысленно, то и дело сбиваясь и путаясь. Неотвратимый ужас наваливался, как стена: «Ты видел ее в последний раз, и уже никто не скажет, где ее искать. Пропала без вести, и что хочешь с этим, то и делай...»
Сначала погас слух — Клим перестал слышать птиц, гудение телеграфных проводов, треск веток под ногами. Разговаривал сам с собой, не различая собственного голоса. Потом начались видения: плавающие над горизонтом серые избы, прямая тропинка через пшеничное поле — будто девичий пробор в золотистых волосах. На тропинке — большая панцирная кровать с горящими в закатном солнце шарами на спинке. На ней — два мальчика в лохмотьях.
Клим хотел заговорить с ними, но они растворились в густом дрожащем воздухе. Он подошел к кровати — привидится же такое! — лег... Теперь уже точно всё — никуда больше не пойду.
3.
Клима растолкали беспризорники — худые грозные мальчишки: один с кухонным ножом, другой с косой, во взрослой рубахе и башлыке — ни дать ни взять маленькая смерть.
— Слезай, это наша кровать.
Потом пришли две девочки, пугливые и настороженные. Они долго ходили вокруг Клима на безопасном расстоянии, не зная, что с ним делать. Потом все-таки принесли ему воды.
— Взрослые в деревне есть? — спросил Клим, немного отдышавшись.
— Никого нету, — ответила младшая из девчонок, обритая наголо. — Красные всех мужиков мобилизовали и хлеб забрали, бабы сами ушли — жрать-то нечего. А мы в барском доме живем, вон там, за пригорком.
— Молчи, Пиявка! — одернула ее старшая девочка.
За сырую картофелину Клим согласился слезть с кровати.
— Куда вы ее тащите? — спросил он, когда мальчики вновь подхватили кровать за ножки.
— В усадьбу. Там иностранный раненый пилот лежит — это для него. Может, он нас за это на аэроплане покатает.
Клим провел ночь в пустой избе, а утром с грехом пополам добрался до барского дома.
Везде следы грабежа и большого военного лагеря. Разбитый выстрелами потолок, пол с выломанными дощечками паркета, вся большая мебель изрублена, на полу — разодранные книги и фотографии. Только старинные гобелены остались нетронутыми: кому они нужны? Материя трухлявая, ничего путного из нее не сошьешь.
Клим не слышал, как Пиявка приблизилась к нему:
— Пойдем, я тебе пилота покажу. Он в барыниной комнате лежит: там обои розовые, а стекла в окне — цветные.
У Клим от голода и усталости мутилось в голове.
— Где здесь можно еды раздобыть?
Пиявка пожала костлявыми плечиками:
— Мы за окурками ходим к железной дороге. Их из вагонов бросают, а мы подбираем, чтобы остатки табака на картоху сменять.
— Только этим и живете?
Пиявка почесала нога об ногу:
— Еще милостыню в большом селе просим — иногда щелбана, а иногда хлеба дадут.
4.
Лейтенант Эдди Мосс должен был отвезти пакет британскому военному наблюдателю при корниловской Ударной бригаде. Но на обратном пути его аэроплан срезала пулеметная очередь красного бронепоезда. Двигатель заглох, из машины вырвалось пламя, и она понеслась к земле, воя, будто от боли. Пилот погиб сразу — еще от пули, а Эдди спасло то, что аэроплан упал на деревья, а сам он вывалился из кабины и потому не сгорел — только ноги и правая рука были в глубоких ожогах.
Его нашли беспризорные русские дети, самому старшему от силы двенадцать лет. Они перетащили его в разграбленную усадьбу, кормили и помогали менять повязки. Эдди не знал русского языка и мог объясняться только знаками и картинками, но художественного таланта у него было маловато, к тому же рисовать приходилось левой рукой, и дети часто не понимали, что ему надо.
Главное — попасть к своим. Эдди нацарапал в записной книжке аэроплан, целый час бился, пытаясь растолковать детям свой вопрос: не видели они такой же? Эдди был уверен, что его ищут.
Но дети подумали, что ему неудобно лежать на полу и он просит достать ему хорошую кровать. Они действительно приволокли ее — правда, без матраса. Радостно лопотали, довольные, что смогли помочь раненому авиатору (они принимали его за пилота). То, что он летал по воздуху, завораживало их — мальчишки то и дело показывали ему свинченные с обгоревшего аэроплана детали и тут же затевали игры: носились по дому, раскинув руки и изображая рев мотора.
Эдди был в отчаянии. Пропал... Самому отсюда не выбраться — ноги и рука горели, от боли впору было застрелиться. Но однажды произошло чудо — к нему в комнату вошел человек и спросил с сильным русским акцентом:
— Как вы сюда попали?
5.
Одиннадцатого ноября 1918 года Лондон праздновал победу в Великой войне: к полудню пришли телеграммы, сообщившие, что Германия капитулировала. Город кричал от радости заводскими сиренами, пароходными гудками и автомобильными клаксонами. В церквах — благодарственные молебны, в пабах — гульба; люди танцевали на улицах — пьяные и счастливые. У каждого в петлице или на шляпе — цветок мака, в память о тех, кто не дожил до победы.
Приказчики раздавали мальчишкам апельсины, кондукторы не брали плату за проезд, надменные обитатели Сити предлагали незнакомцам глотнуть виски из фляжек в серебряной оправе, женщины целовали солдат.
Эдди Мосс ехал в кэбе по Pall Mall и чуть не плакал от того, что он молод и жив, что на небе яркая луна, а на окнах нет светомаскировки. Совсем недавно немецкие дирижабли бомбили Лондон — погибло более семисот человек.
Эдди остановил кэб у Королевского автомобильного клуба. На мраморных ступенях джентльмены в расстегнутых пальто хором орали Mademoiselle from Armentières . В баре Эдди ждали ребята:
— О, явился! Наливайте ему, пусть пьет штрафную за опоздание!
На улице кто-то разбил фонарь, засвистели полицейские, и все побежали смотреть на драку. Лейтенант Болт подсел к Эдди и обнял его за плечи:
— Ты чем займешься после войны?
— Ну... не знаю... У моего брата фирма в Йоркшире — он производит удобрения.
— Коровье дерьмо? — захохотал Болт. — Представляю, как ты им будешь торговать.
— Это не дерьмо, а химия!
Эдди смутился — а что делать, если война кончилась и всех демобилизуют?
— Мы едем в Россию, — сообщил Болт. — Там, на юге, будет организована наша военная миссия: требуется около трехсот добровольцев. Хочешь с нами?
Эдди пытался сообразить, что он знает о России: снег, бородатый царь в эполетах, однажды виденный им на обложке журнала...
— Русская чернь взбунтовалась, и благородные дамы ждут своих спасителей, — соблазнял Болт. — Военное министерство желает помочь генералу Деникину восстановить законный порядок. Скоро мы уже будем пировать в Москве.
Ребята вернулись в бар, довольные, что помогли отбить у полиции разбуянившегося американского морпеха.
— Так вы все едете? — спросил Эдди друзей.
— Все, кроме тебя, если ты предпочитаешь работать дерьмовозом.
Болт предложил заключить джентльменское соглашение: тот, кто первым заработает медаль, получит первую русскую герцогиню, с которой удастся познакомиться.
— А у них есть герцогини? — удивился Эдди.
— Найдутся. Россия — очень богатая страна, там всего полно. Остальные получают вторых, третьих и так далее герцогинь и графинь. Нас встретят поцелуями и слезами благодарности — мы же их родину, черт возьми, спасаем!
Пили за маму-Россию, за Москву и царя с царицей, если они до сих пор живы. Хохотали и горланили во всю мочь:
Ho! — for the cognac! Ho! — for the wine!
Ho! — for the Mam’selles,
Every one is fine.
Ho! — for the hardtack, bully beef and beans!
To hell with the Kaiser and goddamn Marines!
Долгое путешествие по морю, грязный новороссийский порт, поезд до Екатеринодара, где располагалась британская миссия. Никаких герцогинь там, разумеется, не было, но русские чуть ли не на руках носили англичан: представитель Великобритании, генерал-майор Пуль, поклялся сделать всё, чтобы его правительство направило войска на помощь Деникину. Поговаривали, что за написание соответствующего рапорта Пуль получил солидную долю в компании по освоению северо-восточного побережья Каспийского моря.
— Акций на сто пятьдесят тысяч фунтов! — шепнул Эдди лейтенант Болт. — За папку, в которой лежало пятьдесят пять страниц.
Но в Лондоне к предложениям Пуля отнеслись скептически, и вскоре его заменил кавалерийский генерал Бриггс. При нем начались поставки военного имущества для нужд Белой армии.
Эдди то и дело посылали в Ново (так для краткости называли Новороссийск) — то пакет отвезти, то проследить за разгрузкой танков. Он в изумлении смотрел на ржаво-серые громадины. В газетах писали, что первые «самоходные броненосцы» привезли на фронт в деревянной обшивке, на которой было написано tank — «резервуар». Так словечко и прижилось.
В Ново устроили показательный бой: с железным грохотом танки один за другим валились в крутой овраг и, тяжело ворочая гусеницами, выползали по другому откосу. Публика трепетала.
— Объясните им, что машины типа Mark V делятся на «самцов», с пушечно-пулеметным вооружением, и «самок», на которых установлены только пулеметы, — требовал капитан Прайд, танкист Его Величества.
Но объяснить было некому. Среди русских попадались офицеры, знающие английский на разговорном уровне, но как только речь заходила о коробках передач или воздухозаборниках, они немели. Словарей не было, учились друг у друга, тыкая пальцем в ту или иную деталь.
На юге России был хлеб, но почти не было промышленности. В русских интендантствах составляли бесконечные списки того, что требовалось для фронтовых нужд, но их некому было переводить. Англичане смотрели на славянские закорючки, пожимали плечами и присылали то, что осталось после Великой войны.
Штыки не подходили к винтовкам, ленты — к пулеметам, снаряды — к орудиям. Санитарные «студебеккеры» были слишком тяжелыми для российских дорог, подковы — слишком большими для казацких лошадей (а их прислали сто шестнадцать тысяч!). Сто тысяч стальных касок пылились на складах — русские никогда их не использовали. Огромные массы добра перетекали со средиземноморских военных баз без малейшего понимания, кому и зачем оно предназначается.
Русские прибегали скандалить, орали, махали руками.
— Они говорят, что англичане нарочно издеваются над ними, — бесстрастно говорил переводчик. — Что цель Великобритании — не восстановление России, а ее развал.
С переводом таких слов проблем никогда не возникало.
Один из пароходов привез тридцать ящиков с фехтовальными принадлежностями: рапиры, нагрудники, маски... Казачий сотник, которому все это досталось, набил морду британскому часовому, который не хотел пускать его в миссию. Отобрал винтовку и разломал ее о мостовую. Генералы долго обменивались извинениями по поводу инцидента.
— Английские коммунисты подговаривают портовых рабочих Лондона, чтобы они не посылали оружие для борьбы с братьями большевиками, — объяснял Бриггс. — К сожалению, мы не можем поставить контролера рядом с каждым грузчиком.
Деникин обвинял в тыловом хаосе союзников, союзники кивали на воров-интендантов. Тыловики поголовно расхаживали в новенькой британской форме; что имелось на военных складах, то продавалось на базарах — по бешеным ценам, разумеется. Через полгода Бриггса отозвали домой.
В Лондоне выжидали: никто не мог предсказать, стоит или не стоит делать ставку на Деникина. С одной стороны, большевизм представлял угрозу мировому порядку — в самой Англии то и дело вспыхивали изнурительные забастовки. С другой стороны, правительство Ленина настолько разорило свою страну, что Россия уже не могла угрожать интересам Его Величества — что, разумеется, приветствовалось.
Политика не волновала Эдди: служба была нетрудной, английские фунты ценились высоко, в Екатеринодаре и Ново было полно ресторанов и красивых девчонок (пусть и не герцогинь). То, что очередной глава миссии, генерал Хольман, постоянно отправлял его с пакетами к военным наблюдателям, только радовало Эдди — ведь приходилось летать на аэропланах! Если раньше он отправлял брату карточки «Я на фоне танка Mark V», то теперь в Йоркшире получали фотографии «Я и бомбардировщик DH.9» c подробным описанием, каково это — летать по небу.
Открытки: «Привет из Ростова!», «Мы наступаем!»... И вот разоренная усадьба где-то у черта на рогах могла стать последним пунктом в жизни Эдди Мосса.
6.
Эдди вцепился в Клима:
— Не бросай меня! Тут никто по-английски не понимает... Мне без тебя не выжить — помоги!
Клим смотрел на его покрытое застарелой копотью лицо: короткий нос, густо усеянный веснушками, голубые блестящие глаза со слипшимися ресницами.
— Извини, мне жену надо спасать.
Он расспросил Пиявку, как добраться до ближайшей станции. Она с сомнением поглядела на его зачерствевшую от крови повязку, на разбитые ноги:
— Не дойдешь.
Клим действительно смог добраться только до крыльца и потерял сознание. Беспризорники перетащили его назад, к Эдди Моссу. Так и провалялись оба больше месяца — в комнате с розовыми обоями.
Полубредовые дни, лихорадка. Изнуряющая мысль, от которой внутри все плавилось и дымилось, — Нину не вернуть. Климу казалось, что если бы не черная воспаленная рана на груди, если бы не сбивающая с ног тошнота, он мог бы ее спасти... А теперь уже поздно: все страшное уже случилось.
Осип не простил ему изощренного многомесячного вранья, выстрелил, не желая понять, что он сам поставил Клима в безвыходное положение: ему нельзя было говорить правду. Саблина Осип наверняка убил — весьма удобный случай раз и навсегда расправиться с соперником. И с женщинами он церемониться не стал бы... Они для него не живые люди, а классовые враги.
Любочка прокляла их всех, и вышло, как ей хотелось. Господи, надо было оставаться в Нижнем — пусть нахлебниками в чужом доме, пусть подневольной «рабсилой»!
Эдди тормошил Клима:
— Где идут бои? Почему пушек не слышно? Что дети говорят?
Дети понятия не имели о том, где проходит фронт. В окрестных деревнях никакой власти не было — ни советской, ни белогвардейской.
Эдди страдал от неизвестности больше, чем от ожогов.
— Если нас найдут красные, сразу прикончат? — спрашивал он Клима.
— Скорее всего.
— А если белые? Ты сможешь объяснить им, что я состою на службе Его Величества?
— Смогу.
Эдди был душевным парнем — простым, как солдатский жетон, болтавшийся у него на шее. Когда ему было легче, он рассказывал Климу про британскую миссию в Екатеринодаре:
— Нас там много: сотня офицеров и еще сто тридцать солдат — все волонтеры. Народ подобрался — хоть цирк открывай. Один услышал по радио Черчилля, который выступал с призывом помочь России, и решил записаться в состав экспедиции, потому что Черчилль — его кумир. Другому Бог велел в Россию отправиться; третий всю Великую войну просидел в немецком плену и не успел отличиться: сослуживцы в медалях, а он — как дурак... А еще у нас инструктор-пулеметчик есть — он прямо говорит, что сбежал от полиции. Россия, конечно, дыра, но все лучше, чем Скотланд-Ярд.
— А ты зачем приехал? — спросил Клим.
— Мир посмотреть. Если бы меня демобилизовали, я бы так и застрял в Йоркшире. А чего я там не видал?
Они целыми днями разговаривали: Клим рассказывал об Аргентине, Эдди — о химических атаках под Ипром, о том, как чудом избежал отравления, потому что в день, когда немцы обстреляли их минами с какой-то ядовитой дрянью, его послали в тыл за почтой. Эдди вернулся — а вся рота ослепла: читать письма некому.
Этот парень родился в тот же год, что и Нина, и он ничего не видел в жизни, кроме войны. Ему было странно, что Клим не хотел записываться в Белую армию.
— Ты же ненавидишь большевиков — почему ты не хочешь воевать с ними?
— Это не моя война.
— Если каждый будет думать, как ты, большевики победят.
— Теперь уже все равно.
Детей было жалко. Какое будущее ждало долговязого Федю? Юру, который никогда не расставался с ржавой косой? Вечно сопливую Жанку и большеголовую Пиявку? Они воровали у крестьян, были биты, сами постоянно дрались между собой, причем Федя особо жестоко лупил девчонок — чтоб уважали.
Когда Клим был маленьким, он всегда кидал монеты шарманщикам, которые водили по дворам детей и животных. Весть о щедром прокурорском сынке разнеслась по округе, и нищие стали изводить Клима. Отец выдрал его и на две недели лишил карманных денег.
— Жалость — не только постыдное, но и вредное чувство, — говорил он, прохаживаясь взад-вперед по кабинету. — Ты дашь шарманщику гривенник, он его пропьет, а назавтра опять придет к тебе под окно клянчить. Тем самым ты отвращаешь его от созидательного труда.
— Он мальчика своего накормит! — протестовал Клим. — Ведь он должен его кормить, а то мальчик с голоду умрет!
— Вот и правильно, что умрет. Иначе он рано или поздно попадет в тюрьму — с таким-то воспитанием.
Отец таскал Клима в острог и заставлял арестантов рассказывать о том, как они стали преступниками. Почти все истории были одинаковыми: нищета, побои, ненависть несчастного звереныша к сытым и богатым.
— Видишь? — усмехался отец, кивая на чахоточного убийцу в сером халате. — Ему добрые люди милостыню бросали, не дали ему подохнуть, а он вырос и купца зарезал. Хорошо это?
7.
Иногда Клим рассказывал детям сказки или показывал карточные фокусы: в планшете у Эдди оказалась колода карт — правда, с непристойными картинками. Пиявка смотрела на Клима влюбленными глазами:
— Как ты это делаешь? Ты что — колдун?
Ночью она укладывалась спать рядом с Климом:
— Я с тобой полежу. Мне сны дурные снятся: ты толкни меня, если буду кричать.
— А что тебе снится?
— Да так... Разное.
Потом Федя сказал, что у Пиявки всю семью расстреляли.
— Кто?
— А черт его знает.
Сперва Клим не мог понять, почему беспризорники — сами вечно голодные — делились с ними едой.
Дело было не в карточных фокусах и не в аэропланах. Любым детям нужны взрослые, которые будут смотреть на них с интересом. В детстве Климу казалось, что отец его ненавидит, и из-за этого был глубоко несчастен. А этих малолетних преступников ненавидел весь мир, и если кто-то не гнал их, ждал от них хлеба, а не пакости — это уже было чудом.
— Выздоравливайте быстрее, — говорила Жанка, — а то мы на зиму в город перебираемся. У нас хорошее место есть над заводской котельной: там прямо рай. Можете жить с нами, а если облава нагрянет, вы скажете, что мы ваши дети. Нам, главное, в сиротский дом не попасть, а то вмиг с голоду подохнем — там ведь не кормят.
Легко сказать — «выздоравливайте». Завернули холода; Клим и Эдди кутались в старинные гобелены — оба обросшие бородами, худые, лохматые. И уже непонятно было, отчего по утрам так трудно заставить себя подняться — от затянувшейся болезни или от голода. Все время, ежеминутно, им хотелось есть. Клим обшарил весь дом, весь парк в поисках съестного. Только на верхушке хилой рябины висели необорванные ягоды, но как их достанешь, если ветки слишком тонкие — туда даже Пиявка не доберется? А у самого настолько мало сил, что нечего и думать сломать дерево.
Камин в розовой комнате топили остатками мебели: лак и краска жутко воняли, от дерева шел густой бурый дым, но так удавалось сохранить тепло на ночь. В поисках продовольствия дети уходили все дальше, приносили все меньше. Федя стал зол и задумчив и уже не интересовался аэропланами.
8.
— Они нас бросят... — сказал Эдди, когда угрюмый Юра принес им на двоих заплесневелую горбушку и тут же исчез за дверью.
Клим и сам это понимал: давеча Пиявка долго плакала и отказывалась объяснять, в чем дело. Они, верно, посовещались и решили податься в город: двоих взрослых им было не прокормить.
Клим прикидывал, что до города будет верст пятнадцать: если что-нибудь придумать с обувью, то можно дойти. Но Эдди не мог ходить: его ноги покрылись коростой и любое движение причиняло ему боль. Остаться — значит вместе умереть с голоду, уйти — значит бросить Эдди на верную смерть.
Вечером дети не вернулись — надо было принимать решение. Эдди то говорил, что дня через два-три он сможет подняться, то просил пристрелить его.
— Заткнись, ради бога, — морщился Клим. В голове роились фантастические планы: добраться до города и упросить людей привезти Эдди... Как же, погонит кто-нибудь лошадь по прифронтовой полосе за никому не нужным англичанином!
Было слышно как по железной дороге проносились поезда — в двух шагах от усадьбы. Но кто остановится, чтобы подобрать двух раненых? Даже если встанешь на путях и будешь отчаянно махать руками, тебя просто сшибут и поедут дальше.
Именно этого Климу больше всего и хотелось. Надоело всё... Бороться стало не за что.
ГЛАВА 40
1.
Спасение приехало к Климу и Эдди на танке. Огромный стальной ящик в заклепках снес ворота и подкатил к крыльцу. Гарь, лязг гусениц, на засыпанной снегом дорожке — черные ребристые следы. Из гремящего нутра выбрался человек в британской форме.
— Парни, тут наверняка есть печка! — заорал он по-английски и побежал к крыльцу. Следом из танка выбрались еще пятеро.
Эдди не мог поверить своему счастью — это были те самые ребята, которым он помогал устраивать показательный танковый бой для новороссийской публики.
— Откуда вы тут взялись? — спросил он, когда его понесли к танку.
Капитан Прайд объяснил, что английский поезд передвигался вместе с Добровольческой армией. По мере надобности танкисты спускали машины с платформ и гоняли красных. Танки наводили ужас на недавно мобилизованных деревенских мужиков, и серьезный бой приключился только один раз. Красные дрались с таким остервенением, что англичане диву давались: ну нельзя же с одной винтовкой на броню лезть! Столько людей положили... Потом из рассказа пленных выяснилось, что это были курсанты из Твери: их убедили, что танки у белых поддельные — крашенная под цвет стали фанера, ткни штыком — она и развалится.
Танки не могли передвигаться самостоятельно на длительные расстояния, поэтому они никогда не забирались далеко от железной дороги. Их берегли: машины дорого стоили, случись что — как их вывозить с поля боя? где чинить?
Танкисты жили в переоборудованных товарных вагонах, и там по ночам стоял жуткий холод. Капитан Прайд решил, что им нужна небольшая печка. Он издали увидел густой бурый дым, поднимающийся над деревьями, посмотрел в бинокль: вроде крыша дома с европейской архитектурой, значит, там может быть плита или камин, а не огромная печь, какие устанавливают в русских избах. Прайд велел машинисту остановить поезд и отправился на добычу.
— У нас не было настоящих дров, и Клим разжег в камине сломанную мебель, — объяснил Эдди. — Этот парень спас меня: сделал из камней болеадорас — такой аргентинский метательный снаряд. Он ими зайцев подбивал — они на наш огород прибегали.
Капитан Прайд долго тряс руку Климу.
— Cколько вы тут продержались?
— Не знаю. Мы давно потеряли счет времени.
Танкисты выломали камин из стены, довезли на танке до железной дороги и, разобрав крышу, поставили в вагон.
— Тепло будет, как у моей мамы в гостиной, — сказал Прайд. — А пулеметные инструкторы все задницы себе отморозят! Отказались нам помогать? Теперь мы их погреться не пустим.
Он вызвал Клима к себе:
— Где вы учили английский?
— Сперва дома с гувернером, потом в английской миссии в Тегеране, потом в Шанхае.
— Хотите нам переводить?
Прайд рассказал, что на прошлой станции им пришлось отдать под трибунал половину денщиков и переводчика после того, как выяснилось, что они продавали с поезда все, что плохо лежало, от офицерских ботинок до танкового двигателя системы «Рикардо».
— Беда у нас с переводом! — горячился Прайд. — Мы пытались русских нанимать — так они либо воры, либо языка не знают. Прислали нам эмигрантов-евреев с Ист-Энда — еще хуже получилось: русские их так ненавидят, что отказываются с ними говорить, одного прямо на наших глазах застрелили. Тем нашим, кто в школе учил французский, еще повезло — они кое-как могут объясниться с русскими из благородных сословий. А мне-то что с этого? Я за всю войну только одну фразу выучил по-французски: Ça coûte combien? — «Сколько стоит?» Ну... чтоб уличных девок спрашивать.
— Я не очень хорошо знаю военную терминологию, — признался Клим.
— Нам оно и не надо, — отмахнулся Прайд. — Это инструкторам приходится объясняться с русскими насчет устройства пулеметов. А у нас сейчас одна забота — нанять прачек, чтобы они штаны нам постирали: денщиков-то нет.
Клим подписал контракт и его поставили на довольствие.
2.
Клим переводил Прайду депешу за депешей: Юденич на Севере разбит, Колчак оставил Омск. В середине ноября Красная армия взяла станцию Касторное — важный железнодорожный пункт. Стало ясно, что до Москвы белым не дойти.
В народе их называли «гастролеры»: они нигде не задерживались надолго. Налетят, перебьют красный гарнизон, соберут народ:
— Граждане, вы свободны, Россия спасена! — И дальше пойдут, прихватив добро, принятое от «благодарного населения».
Сколько раз Клим видел грандиозную, упоительную картину грабежа: солдаты бегали от вагона к вагону, сбивали прикладами замки, срывали пломбы.
— Братцы! Белье! Подштанники!
— А здесь артиллерийские хомуты!
— Седла! Седла! Зови наших!
Полковой батюшка колотил мародеров зонтиком:
— Не тронь! Грех это! Не сметь!
Его толкали в грязь.
Белые заставляли мужиков перевозить добычу и долго не отпускали их, уводя все дальше от дома. Денег не платили, коней не кормили. Иной готов был плюнуть и обменять свою хорошую лошадь на раненую, лишь бы вернуться в родную деревню. А там уже хозяйничал новый комиссар — присланный взамен повешенного:
— Граждане, ваши оковы пали, занимается утро нового дня!
Добровольцы теряли солдат и обрастали беженцами; люди везли скарб, гнали стада.
— Я не понимаю, почему мы не продолжили наступление на Москву, — пожимал плечами капитан Прайд. — Впрочем, командованию лучше знать.
Всё было видно невооруженным глазом: Добровольческая армия как предприятие обанкротилась. Ей не хватило ресурсов — ни материальных, ни человеческих.
Грустная нелепица: Первый корниловский полк захватил две сотни пленных, офицер выстроил их в шеренгу:
— Здорово, сволочь!
— Здравия желаем, ваше благородие!
— Из вас будет сформирован запасной батальон. Мы воюем за единую и неделимую Россию, и всякий честный человек должен присоединиться к святому Белому делу...
Через пару дней пленных посылали против вчерашних товарищей, а они при первой возможности опять сдавались — теперь уже красным. Некоторые по пять-шесть раз умудрялись переходить из рук в руки.
Белая армия отступала потому, что без подкреплений сражаться невозможно. Бои — из месяца в месяц, до отупения, до полного истощения сил. Паек — гнилые сухари, всё остальное надо отбирать у местных жителей. Добровольцы прекрасно понимали, что на помощь никто не придет. Постепенно ими овладевало отчаяние, близкое к равнодушию. Когда легкие сотрясает застарелый бронхит, когда у тебя погибли все друзья, а желудок воет от голода, единственное, что ты можешь испытывать, — это лютую ненависть к тем, кто засел в тылу и выжил за твой счет.
3.
Большей частью английский поезд стоял на запасных путях. Танки уже не спускали с платформ — не было горючего. В вагонах англичан царило нервное веселье, весьма похожее на то, что Клим наблюдал в притоне картежников в трактире Лукина. Куда больше борьбы с большевиками танкистов занимала партизанская война с пулеметными и артиллерийскими инструкторами из соседнего вагона. Танкисты величали их «классными дамами», а сами с гордостью носили имя «тушенки».
— О, мясо из консервных банок пожаловало! — орали инструкторы, завидя врагов.
Те, дурачась, делали реверансы:
— Добрый день, мадам! Как прошли ваши уроки?
Инструкторы тоже сидели без дела: если в первые месяцы войны их еще посылали в русские части, чтобы показать, как справляться с британской техникой, то сейчас о них никто не вспоминал.
Танкисты и инструкторы соревновались во всем — от стрельбы по бутылкам до дружеских матчей по боксу. Перемирие заключалось, только когда курьерский поезд привозил французские журналы — L’Illustration и La Vie Parisienne. Из-за картинок с девушками велась бешеная торговля, особенно если попадались красивые — с декольте и чтоб ножки было видно.
В глубине души каждый терзался вопросами: «Что мы тут делаем? Кому мы вообще нужны?»
Физически Клим окреп — кормежка у англичан была отменная: какие хочешь консервы — от сгущенки до говядины в собственном соку; но все эти месяцы он скорее не жил, а терпел жизнь.
Все, что от него требовалось, — это переводить новости, командовать вновь нанятыми денщиками и помогать в мимолетных сердечных делах. Инструкторы бешено завидовали танкистам из-за Клима и то и дело просили его «в аренду». Прайд заламывал немыслимые цены:
— Пожалуй, ящик виски сойдет. Хотя можете принести мне новый самовар.
За время путешествия он собрал целую коллекцию русских самоваров; она хранилась в вагоне с боеприпасами — под усиленным надзором конвойных.
Инструкторы потешались над ним:
— Большевики рано или поздно взорвут наш поезд, и твои самовары, Прайд, разлетятся по округе. Русские запишут в хрониках: в тысяча девятьсот девятнадцатом году в небе наблюдалось удивительное явление — самоварный дождь.
Вечерами танкисты собирались в «салоне с камином». Клим пил вместе с ними, смеялся над сальными шутками и все смотрел на карту на стене: траурная линия железной дороги вела на юг — через Ростов и Екатеринодар до самого Новороссийска. А вдруг Нина сбежала от красных и все-таки добралась туда?
Хотя какой смысл себя обманывать? Ему никогда не найти жену. Если Нине несказанно повезло и Осип пощадил ее, если ее не убили и не ранили по дороге, она давно уехала из России. Куда — бог весть. Может, во Францию, а может, и нет. Она, в любом случае, думала, что Клим погиб, и не ждала его.
Сознание металось, как запертый зверь, билось о стены и не находило выхода.
— Э, да у тебя меланхолия, — говорил Прайд, заглядывая Климу в глаза. — Я видал такое на фронте. Давай кружку — я тебе рому плесну.
4.
Клим зашел к Эдди в вагон-лазарет:
— Как ты?
Тот отложил газету.
— Вот, собственно, и всё... — произнес он и принялся насвистывать It’s a Long Way to Tipperary . — Мы едем домой.
— В смысле? — не понял Клим.
Эдди протянул ему газету. Британский премьер-министр Ллойд Джордж в речи на банкете в лондонской ратуше заявил: «Мы не можем позволить себе продолжать такую дорогостоящую интервенцию в бесконечной Гражданской войне». Для ведения эффективных боевых действий Англия должна прислать в Россию четыреста тысяч солдат, что совершенно немыслимо. Рано или поздно красный режим падет, но генерал Деникин — это не тот лидер, который способен возглавить антибольшевистскую кампанию. Если бы за ним действительно стоял российский народ, большевики никогда бы не смогли его одолеть.
— Ерунда, конечно... — усмехнулся Эдди. — Как будто победа в бою — это что-то вроде голосования. Но теперь мы будем выступать исключительно в роли наблюдателей.
5.
Известия о том, что Великобритания прекращает снабжение, повергла белых в ужас. Все чаще звучали призывы сменить старорежимного Деникина на блестящего кавалерийского генерала Врангеля. По всему Кавказу кипели политические страсти, кубанские казаки отказывались поддерживать добровольцев, если им не пообещают независимость.
Отступление превратилось в бегство. Англичане справляли Рождество посреди степи: паровоз встал. За окном насколько хватало глаз — шелковая белая равнина и бархатная звездная ночь. Камин растопили прикладами от сломанных винтовок; все по очереди вертели ручку фонаря-жужжалки. Праздничный банкет был скорее вечером воспоминаний:
— Моя мама делала телячий рубец с потрохами, — рассказывал капитан Прайд, вскрывая банку опостылевшей тушенки. — Мы так объедались, что едва могли ворочаться.
Эдди разлил виски по кружкам:
— А у нас подавали индейку. А еще яблочный и тыквенный пироги...
Говяжьи ребра, молодая картошка пяти сортов, йоркширский пудинг, который просто тает во рту...
— Джентльмены, заткнитесь, пожалуйста!
Но разговоры продолжались:
— Фаршированный гусь... Омлет с ветчиной...
Эдди поднял кружку:
— Помните, как мы пили за Рождество в Москве?
Лязгнула дверь и в салон вошел проводник.
— Паровоз починили, но мы не можем развести пары, — перевел Клим. — Начальник поезда просит всех помочь наполнить тендер снегом.
— Сейчас выпьем и придем, — отозвался капитан Прайд. — С праздником, джентльмены! Желаю вам приятного Рождества и счастливого тысяча девятьсот двадцатого года!
Все, кто мог стоять на ногах, до утра таскали снег — ведрами, сумками, плащ-палатками. Ведро снега таяло и превращалось в несколько чашек воды.
Поезд кое-как дотащился до Ростова. Подъездные пути были забиты, беженцы штурмом брали вагоны, надеясь уехать на юг.
Капитан Прайд расставил пулеметчиков и велел стрелять, если кто-нибудь попытается влезть в английский поезд.
Они с Климом до вечера колесили по разворошенному истеричному городу — никто не знал, где штаб, где командование; телеграф не работал — провода уже перерезали.
— Красные на подходе? — спросил Клим ошалевшего полковника, командующего погрузкой лошадей.
— Очнулись — да они с минуты на минуту тут будут!
Клим перевел его слова капитану. Прайд побелел:
— Нам нужен другой паровоз. На нашей развалюхе мы и десяти миль не протянем.
Вокруг депо ржавело целое кладбище издохших паровозов. Исправных нельзя было достать — ни за деньги, ни за посулы тушенки. Прайд вернулся к начальнику депо с солдатами и выстроил всех служащих у стены.
— Переведите, — велел он Климу, — если у меня не будет транспорта, я всех расстреляю.
— Да что я, рожу его, что ли?! — надрывался начальник депо.
Солдаты взяли карабины на изготовку.
— Капитан Прайд! Капитан Прайд! — По шпалам мчался один из инструкторов. — У нас есть маневренный паровоз! Мы встретили наших из ростовской миссии: они эвакуируются и берут нас с собой! Но в поезде только два вагона — паровоз больше не тянет.
Прайд велел бросить всё — танки, арсенал, свои ненаглядные самовары...
— Будем спасать людей.
Обслуживающий персонал тоже было решено оставить.
— У ростовцев есть свой переводчик из англичан, — сказал Прайд Климу. — Если я возьму тебя, у меня не будет причины отказать остальным русским.
Клим сказал, что прекрасно всё понимает. Эдди высунулся из двери вагона и сунул ему в руку комок мятых купюр:
— Держи, мы тут с ребятами собрали по карманам... — У него тряслись губы. — Чувствуем себя последним дерьмом... Извини, что так вышло...
6.
Черная, жуткая толпа военных и беженцев перебиралась по льду на другой берег Дона.
— Во буржуйская сила драпает! — сказал беспризорник, сидевший на вмерзшей в землю лодке.
У этих «буржуев» не было ни копейки — и у тех, кто до революции танцевал вальсы на паркете, и у тех, кто ворочал тюки на пристанях. Непонятно было: куда они идут? где остановятся? что будут есть?
Вдоль железной дороги на несколько верст растянулся калмыцкий табор. Заморенные бескормицей лошади, огромные, забрызганные грязью верблюды со скатавшейся шерстью... Сморщившиеся синегубые дети, окоченевшие старики, женщины с пустыми, уже ничего не выражающими лицами...
Было непонятно, почему белые не в состоянии наладить оборону? Откуда это всеобщее неверие в совместные действия? Каждый по-нищенски был готов убивать за мерзлую морковь, за возможность сидеть в санях, а не идти, за место в теплой хате, а не в сугробе.
Клим подчинялся законам беженской стаи: был нейтральным и незаметным, — иначе не добраться до Новороссийска, до кораблей, до спасения, которое непонятно на кой черт было нужно.
Ему опять повезло — он был тепло одет и у него имелись деньги. Но по ночам после долгих переходов у него, как и у остальных, начинались галлюцинации: охапки роз на истоптанном снегу. Их видели все — чудесное массовое помешательство: идти по ковру из бело-розовых умопомрачительно пахнущих цветов.
У Клима была и его личная, еще более возвышенная галлюцинация. Жена являлась к нему в синем платье с переливающейся вышивкой на груди, с кудрями, заколотыми резным гребнем. Он специально вызывал ее и настолько забывался, что иногда, как слепой, наталкивался на людей.
Вкалывать подкожно, вливать внутривенно — в дозах, намного больше разумных. Снаружи ты законченный неврастеник, с вывихнутым чувством юмора, с подбитым ощущением реальности, который не запил только потому, что денег жалко на водку. А внутри у тебя танго, театр «Колон» в дни премьеры, огни и флаги... И плевать, что Буэнос-Айрес оскотинился, как и все вокруг: ты все равно туда не вернешься и не увидишь его позора.
«Нина, потанцуй со мной. Рисовать тобой танго-узоры, обнимать тебя бережно, просто быть рядом — это самое лучшее, что со мной приключилось».
Галлюцинации — благословение: если перестаешь понимать, что реально, а что нет, то не приходишь в ужас при виде раздетых детских трупов, выброшенных из окон поездов; не возмущаешься, отыскав в оставленном штабном вагоне бархатную мебель и чучело тигра.
Красные наступали. Морозы мешали их конникам догнать и порубить шашками беженцев, но они же выкашивали ряды белых. Ходили слухи, что где-то в степи замерзли шесть тысяч казаков генерала Павлова: красные утром вылезли из теплых хат, а вокруг — обледенелые мертвецы.
Города, станицы, хутора — весь путь до Екатеринодара Клим проделал пешком, и только там ему удалось втиснуться в истерзанный поезд. Счастливцы победно храпели на полках, прочие спали стоя, мотая головами. Поезд долго вихлял между горными кручами, нырял в тоннели, тащился то вверх, то вниз. Солнце вставало, и разрисованные снегом горы меняли цвета — от пурпурного до золотого.
ГЛАВА 41
1.
В Новороссийск уже пришла весна. Тепло и ветрено. Снега нет.
На маленькой грязной станции — одеяла, пеленки, примусы: беженцы жили тут неделями. Здесь и умирали — по залу ходили санитары и ловко переваливали на носилки мертвых. Тиф...
Клим вышел на переполненную вокзальную площадь. Сильный порыв ветра сорвал с его головы фуражку и бросил под ноги стражнику, сидящему на сломанной коновязи.
— Это еще ничего... — усмехнулся тот. — А зимой тут норд-ост заворачивает. Такие ураганы бывают — спасу нет.
— Вы не знаете, где можно снять комнату? — спросил Клим.
Лицо стражника просияло.
— Пятьдесят четвертый! — заорал он, приложив ладонь ко рту.
Грузчик с бляхой на мощной груди показал ему большой палец:
— Порядок!
— Мы тут поспорили, сколько человек спросят о квартире, — добродушно объяснил стражник. — Я говорю: до обеда точно сотня набежит.
Клим огляделся по сторонам: барыни с детьми, офицеры, казаки, калмыки — все толкались, бежали куда-то, месили грязь...
— Все равно люди где-то живут, — произнес Клим. — Значит, квартиры есть.
Стражник пожал плечами:
— Сходи на привоз, поинтересуйся: может, какая вдова и пустит под бок.
Ветер гремел жестяными вывесками, в небе клубились роскошные облака. На тротуарах было так тесно, что люди продвигались вперед, будто в трамвае. Сотни нищих, но стариков очень мало, в основном взрослые и подростки. Ряды крытых телег и сломанных автомобилей — в них жили военные, тут же разводили костры, тут же разделывали конские туши. Мертвецы — кто с огнестрельным ранением, кто целый... на них не обращали внимание, как на сбитых собак у дороги.
Никто не знал, что где находится, но после долгих блужданий по стекающим к морю улочкам Клим все-таки добрался до привоза.
Вдоль каменного забора вплотную стояли арбы, запряженные длиннорогими волами. Запах сырой земли и подгнившей картошки мешался с дымом от жаровень.
— Шашлык! Кому шашлык?
— А вот кому арбузов соленых?
— Пакупай курага! Вкусный, сладкий, как губы джигита!
Здесь продавалось всё — от адмиральских кортиков до апельсинов, от серебристой ставриды до жидкого супа, который торговки наливали в кружки и котелки.
Голубоглазые казачки презрительно торговались с беженками, долго рассматривали на свет рубли-«колокольчики» и, ворча, совали их за голенища мужских сапог. Барахолка, игра в карты, драка, цементная пыль...
Клим подошел к тележке с газетами — пачки «Русского времени», «Свободной речи», «Великой России»... Смысл передовиц: «Ура во что бы то ни стало!»
Листовка «К братьям крестьянам!»:
Вся земля, захваченная во время революции, должна быть возвращена ее законным владельцам. Но учитывая, что озимые уже засеяны, одна треть будущего урожая будет передана государству, вторая — владельцам, а последняя останется у крестьян за их труд.
Идиоты... Как раз к этому и надо призывать население, когда Белая армия находится на краю гибели!
«Великой Россией» торговал ветхий еврей с заросшими ушами, маленький, сутулый, в картузике.
— Не подскажете, сколько времени? — спросил Клим.
Тот на всякий случай поклонился и ответил — очень подробно и вежливо:
— Господин может выбирать любое из пяти: первое время — наше местное; второе — на кораблях; третье — петроградское, стандартное для железной дороги; четвертое объявляется фабричным гудком для рабочих; пятое — время британской миссии. Так что на часы смотреть не имеет смысла.
Старика звали Зяма Фройман. Он рассказал Климу, что население Новороссийска делится на три категории: городские, казаки и стража. Городскими называли беженцев, вечно ищущих работу, ночлег и пропитание. Казаки, жители окрестных станиц, презирали их и обманывали, как могли. Стража попеременно грабила и тех, и других.
— Вы, как я понимаю, беженец? — спросил Зяма Клима. — Из Нижнего Новгорода приехали? Как же, как же... Ваша Ярмарка мне очень хорошо известна: там с евреев повышенный налог брали, а потом и вовсе закрыли все наши лавки, кроме первогильдейских.
Старик мечтал о Палестине, о еврейском государстве, где не бывает ни черносотенцев, ни погромов.
— Белые очень нас не любят, а с моей внешностью не притвориться русским мужиком. Вы себе не представляете, что творилось на Украине и вообще на юге прошлой зимой — таких погромов не было со времен Богдана Хмельницкого. Они считают, что раз я торгую — стало быть, я богат. Они мне говорят: «Ты нажился на крови и слезах русского народа». Если бы я знал, кому продать кровь и слезы, я бы прекрасно обошелся семейными запасами.
— А что Деникин говорит по поводу погромов? — спросил Клим.
Зяма махнул тонкой ручкой:
— Жаловаться бесполезно. Даже самые добрые офицеры никогда не вступятся за евреев. Они боятся, что люди скажут: «И этот продался жидам». Мой замечательный сын Яша раньше держал в Новороссийске газету, но потом ее реквизировали, и сейчас мой умный ребенок вынужден сидеть в отделе объявлений, потому что во всем городе вы не сыщите мальчика, который разбирается в объявлениях лучше Яши. Отсюда его изгнать не посмели, потому что у русских — я очень извиняюсь — совсем нет понимания такого деликатного дела.
— Я журналист, — сказал Клим. — Как вы думаете, я могу устроиться в Яшину газету?
Зяма с сомнением покачал головой:
— Господин, вы же понимаете, в какие времена мы живем...
— Давайте лучше спросим вашего замечательного сына, — предложил Клим. — Он умный и наверняка что-нибудь присоветует.
2.
Дом Зямы был реквизирован для американского Красного Креста, и владельцы перебрались в подвал. Зямина жена, Ривка, навела там подобие уюта. За длинным верстаком сидели их внуки — ушастые, боязливые подростки-отличники. Они готовили уроки, не отвлекаясь ни на деда, ни на Клима, ни на причитания бабушки:
— Кого ты привел, погибель моя? Это не гость — все гости кончились в моем доме в четырнадцатом году. Я податному инспектору больше обрадуюсь, чем таким гостям!
— Цыть, женщина! — прикрикнул на нее Зяма. — Или я не хозяин тут? Мы будем ждать Яшу со службы.
Чтобы не мозолить глаза Ривке, Клим вышел в заполненный грузовиками двор. Сновали сестры милосердия, у крыльца выстроилась длинная очередь. Клим подошел к американскому морскому пехотинцу из охраны; тот сказал, что почти все иностранцы перебрались на другую сторону бухты, где на территории цементных заводов размещалась британская миссия.
— Новороссийск сдадут? — спросил Клим.
Морпех оглядел из-под ладони горы:
— Здесь сам Бог велел держать оборону — это же естественная крепость. Но все уже сдались — задолго до прихода красных.
Когда Клим вернулся в подвал, Зяма подлетел к нему, схватил за рукав:
— Вы по-английски знаете?! Я видел, как вы с этим американцем говорили. Вот Яша обрадуется! У него к вам разговор будет.
— Какой?
— Сынок мой все вам скажет. Это дело очень щекотливое... Вы у нас оставайтесь; если хотите — спите на верстаке.
Ночлег был найден. Подобревшая Ривка насыпала Климу чашку сухого молока:
— Другой еды нет, а молоко нам дает Красный Крест. Как хорошо, что вы по-иностранному понимаете! Ведь это спасение, честное слово. Учитесь, бестолочи! — прикрикнула она на внуков. — Берите пример с образованного человека.
3.
Яша все не приходил. Помолившись, Фройманы улеглись.
— Забрали в контрразведку, — доносились из темноты всхлипывания Ривки. — И нечего меня утешать! Я знаю, что забрали.
— Не пугай детей — они вырастут заиками! — сердился Зяма. — Яшеньку задержали на службе: без него там как без рук.
Клим заразился всеобщим томительным ожиданием. Верстак был неудобным: «Лежу тут как покойник перед похоронами».
Рядом на сундуке ворочался старший Зямин внук — четырнадцатилетний Сема.
— Не спишь? — шепотом спросил Клим. — Расскажи мне про Новороссийск. Что тут у вас происходит?
Сема передохнул:
— Когда выгнали наших… то есть красных... офицеры собрали матросов, кто не убег, и заставили их яму рыть. Потом перестреляли — полторы тысячи, наверное... Они как рыба бились, пока их не засыпали. Гнить на весь город начали. Тетки к коменданту пошли. «Дозвольте, — говорят, — перезахоронить, а то дюже воняет». А он им: «Да хоть студень из них варите!» Этого коменданта потом в нужнике утопили — руки-ноги целы, а башки нету.
— Молчи! — цыкнула Ривка. — Вы, господин, не слушайте его. Дитё — не понимает.
Как же — «не понимает»... Красных ждали в Новороссийске. Для многих они были той же легендой, сказкой, что и белые для нижегородцев.
«Надеются, что придет своя власть и всем задаст, — думал Клим. — Только они понятия не имеют, чтó это за власть».
4.
— Да откуда я знаю, кто он таков! — услышал он сквозь сон голос Ривки. — Отец твой с привоза привел.
Клим сел. В углу горел масляный светильник. Узкоплечий мужчина — маленький, лысый, трагичный — стаскивал с ног сапоги. Мать совала ему кружку:
— Яшенька, на выпей молочка.
Зяма сидел рядом с сыном и держал его за плечо, будто боялся, что тот опять исчезнет.
Клим подошел к ним:
— Доброй ночи.
— Доброй, доброй... — криво ухмыльнулся Яша, и Клим заметил на его лбу огромную ссадину.
— Опять все деньги отобрали! — запричитала Ривка, подперев щеку ладонью.
— Слушай меня, Яков Фройман, — возбужденно зашептал Зяма и показал на Клима: — Этот молодой человек может говорить по-английски... Его нам сам Бог послал!
Фройманы понимали, что эвакуация им не грозит — у них не было денег, чтобы купить билеты на гражданские пароходы, а попасть на военные даже мечтать не стоило. Оставаться на милость большевиков? Дети, непонятно где нахватавшиеся социалистических идей, считали, что следует ждать красных.
— Я им ничего не говорю, чтобы не пугать, — сказал Яша. — Но когда здесь все рухнет — а это может произойти со дня на день, — в Новороссийске начнется паника, и для евреев безопасно будет только в могиле... К тому же я не уверен, что мне простят «буржуйское прошлое» и службу в белогвардейской газете. У нас в Нью-Йорке есть родственники, они состоятельные люди. Я уверен, что мой двоюродный брат поможет нам перебраться в Америку. Нам надо только связаться с ним.
— Так что вы хотите, чтобы я сделал? — спросил Клим.
— Вот там, в наших комнатах, — Яша ткнул пальцем в потолок, — находится американский Красный Крест. Надо написать их главному прошение, объяснить нашу ситуацию... Они занимаются добрыми делами — они должны взять нас с собой. А когда мы доберемся до Америки, мы уж, конечно, не останемся в долгу.
Клим с сомнением покачал головой. Насколько он мог судить из разговоров, услышанных на привозе, даже князья с деньгами не могли уехать из Новороссийска, что уж говорить об обнищавших евреях?
Но Фройманы не сдавались:
— Вы наша единственная надежда. Составьте прошение! Вдруг начальник Красного Креста сам из Нью-Йорка? Может, он знает нашего Соломона?
— В Нью-Йорке живут миллионы людей...
— Надо попытаться! Мы просили русского переводчика, чтобы он помог нам, но этот молодой человек не любит евреев. Он даже требовал, чтобы нам не давали сухое молоко, а у нас четверо детей. Они растут без матери — ее убили за «шпионаж». Агентам контрразведки полагается половина денег, найденных при задержанном большевике — живом или мертвом.
— Для некоторых это заработок, — дрогнувшим голосом произнес Яша, — подсмотреть, кто с получкой идет, подсунуть коммунистическую листовку и тут же пристрелить... Им ничего за это не бывает.
У Зямы все было готово: лист белой бумаги, остро отточенный карандаш.
— Только, пожалуйста, аккуратней — нельзя, чтобы были помарки, — суетился он. — Американцы — люди очень щепетильные: документ должен выглядеть документом.
Клим чувствовал себя Ванькой Жуковым из чеховского рассказа, который пишет письмо «на деревню дедушке». Фройманы стояли вокруг него и шепотом диктовали, что еще следует указать: свои прежние заслуги, описание богатства Соломона из Нью-Йорка, его почтовый адрес, куда можно направить телеграмму...
Никогда, ни при каких обстоятельствах Красный Крест не будет заниматься бедами здоровых людей в то время, когда в городе полно больных, находящихся в еще более плачевной ситуации. Но разубеждать хозяев было немыслимо.
— Чем я могу расплатиться с вами? — спросил Яша, спрятав драгоценную бумагу в карман.
— Чем хотите, тем и расплачивайтесь, — вздохнул Клим. — У меня нет ни квартиры, ни работы.
— Он хотел спросить, можно ли устроиться к вам в газету, — подсказал Зяма.
Яша насупился:
— Никак нельзя. У нас литераторов складывать некуда, и все столичные, знаменитые... Каждый хочет опубликовать свою писанину, каждому денег подавай, а в газете только четыре полосы.
Внезапно Климу пришла в голову мысль.
— Вы ведь занимаетесь объявлениями? Моя жена пропала без вести, но, может, кто-то слышал о ней?..
— Давайте попробуем поместить объявление в рубрике «Разыскивается», — предложил Яша. — Напечатаем самым крупным шрифтом, чтобы позаметнее было. Денег я с вас не возьму: все равно красные займут город быстрее, чем к нам ревизия явится. А там всё одно пропадать.
ГЛАВА 42
1.
Цинизм — лучшее из лекарств. Ранним утром Нина выходила на узорчатый балкон с чашкой кофе — полюбоваться на рассвет и панику. Когда-то Клим мечтал о том, что они будут вместе пить кофе на балконе его дома в Буэнос-Айресе...
Низкие облака над горами чуть розовели, голубой луч прожектора с английского дредноута обшаривал склоны и гас. Ухала пушка — так союзники стращали зеленых. Партизаны в открытую разгуливали по городу, а три дня назад штурмом взяли городскую тюрьму и вывели оттуда всех заключенных.
Дул пронзительный ветер, Нина мерзла, но не уходила. По Воронцовской улице бесконечным потоком двигался народ — одуревшие казаки тащили за собой лошадей с больными, истертыми спинами, бешено сигналили автомобили, барыни толкали детские коляски, набитые домашним скарбом.
Никто не знал, что делать дальше — регистрироваться, отправляться на окопные работы, мобилизоваться или уезжать. Все учреждения превратились в перегороженные простынями соты, в которых обитали семьи эвакуированных. Кто-то надеялся попасть на пароходы, но большинство уже гадало о своей судьбе при новом режиме.
Знакомые Матвея Львовича уверяли Нину, что еще не всё потеряно: скоро союзники пришлют болгарский корпус. Нина слушала их и кивала: «Конечно, конечно... Кто-нибудь непременно приедет и спасет вас...»
Она плотнее запахивала шаль, ставила чашку с кофе на перила и следила за каким-нибудь усатым красавцем в тесной, только что купленной гражданской одежде, с матерчатыми сумками в руках — из одной торчат окоченевшие куриные ноги, из другой — голенища сапог. В кармане — поддельное удостоверение, в голове только одна мысль: «Спасайся, кто может!»
Зря торопитесь, ваше переодетое благородие, на корабль вы все равно не попадете. У русских пароходов нет угля, а те, что еще способны передвигаться, застряли в Константинополе и греческих портах. Иностранцы знают, что в Новороссийске эпидемия тифа, и прежде чем впустить очередную партию беженцев, их по нескольку недель держат в карантине на судах. Обещанных союзниками транспортов тоже не ждите: шторм разметал английскую эскадру — об этом вчера прислали радиограмму.
Сама Нина надеялась эвакуироваться вместе с французской миссией — осталось только дождаться подтверждения виз. Из-за того, что у них с Софьей Карловной не было паспортов, дело затянулось на несколько месяцев: пока консульство отправило запрос в Париж, пока оттуда пришло подтверждение...
Матвей Львович тоже ждал французскую визу. Он нервничал, а Нина посмеивалась над ним:
— Вы так переживаете, будто надеетесь на долгую и счастливую жизнь в эмиграции. Смиритесь: все призы мы уже получили, теперь придется расплачиваться за удовольствие.
— А может, еще покутим напоследок?
Нина как-то подслушала разговор кухарки с приятельницей:
— Никуда моя барыня не денется: покочевряжится для порядку, а потом выйдет за Матвея Львовича. Он, конечно, ей в отцы годится, да выбирать все равно не из кого. Родит она ему детишек, а барин годков через пять-десять помрет от удара.
Нина знала, что если им удастся выбраться из Новороссийска, то этим и кончится. Матвей Львович всё делал правильно — не приставал к ней и невозмутимо улыбался, когда она рассказывала о своей любви к Климу. Ей доставляло мрачное удовольствие дразнить Фомина: она нарочно растравляла раны — и свои, и его. Так самые отчаянные преступники задирают перед казнью судей, которые могут спасти их от петли, и нарываются на дополнительные муки: чем хуже всё будет, тем лучше.
Вечерами они отправляли Софью Карловну спать, а сами напивались шампанским, реквизированным в Абрау-Дюрсо. Так и сидели до утра: бессонные ночные животные. Смеялись над собой и над Белым делом, пели русские песни, разговаривали о политике... Матвей Львович утверждал, что белогвардейцев погубили англичане, которые всегда стремились уничтожить Россию.
— У вас слишком высокое самомнение, — отвечала Нина. — Любая страна живет ради себя, а не ради того, чтобы кого-то уничтожать. Сталкиваются интересы — значит, будет война. Не сталкиваются — да и бог с вами. В Новороссийске как раз не только не сталкиваются, но и не пересекаются, поэтому помощи нет. Белые проиграли не из-за англичан, а из-за того, что их не поддержало население.
— Да черт знает, кого оно вообще поддерживало! — сердился Матвей Львович. — Кто его спрашивал? Кто вел статистику?
Когда наступал рассвет, Нина варила ему и себе кофе. Матвей Львович собирался на службу — делить шкуру не только убитого, но и сгнившего медведя: решать, что из огромных военных запасов, сосредоточенных в Новороссийске, должно быть уничтожено, а что следует увезти в Крым.
2.
Нина вернулась в комнату, прикрыла балкон. Софья Карловна причесывалась перед трюмо.
— Полковник Гийомар просил прийти к восьми часам, — сказала она. — Визы должны быть готовы.
— Я попрошу Фомина дать вам сопровождающего, — отозвалась Нина. — Вы видели, что на улице делается?
Софья Карловна вздохнула:
— Ох, люди, люди...
Хлопнула входная дверь: прибежал разносчик, принес газеты. Нина спустилась в прихожую, где поджидала охрана Матвея Львовича.
— Где Фомин?
Шушунов, огромный хмурый казак с перебитым носом, показал на столовую. Матвей Львович — одна рука в рукаве шинели — стоял у окна и читал газету, приблизив к тексту стеклышки очков.
— Софью Карловну нельзя отпускать одну, — проговорила Нина.
Матвей Львович вздрогнул и поспешно сунул газету в карман. Лицо у него было такое, что Нина встревожилась:
— Что-то случилось?
— Нет... ничего...
Она принялась объяснять, что графине нужен провожатый, который доставит ее до французской миссии и привезет обратно. Но Матвей Львович не слушал.
— Не выходите сегодня из дома, — наконец вымолвил он и, надев шинель, направился к двери.
— Я Софью Карловну на авто отправлю, а Шушунов пусть за ней присмотрит! — крикнула ему вслед Нина, но Матвей Львович даже не обернулся.
3.
Объявление «Ищу Купину Нину Васильевну...» удалось напечатать только через неделю — от властей для опубликования то и дело поступали распоряжения и приказы, и газетных площадей не хватало. Все эти дни Клим жил у Фройманов, но Ривка с ее причитаниями была настолько невыносима, что он уходил с Яшей в редакцию.
Точно так же, как в «Нижегородской коммуне», здесь всех гоняли на «военное обучение». Сотрудники строились во дворе и ворчали, что от маршировки только зря портится драгоценная обувь.
На двери рукописный приказ о мобилизации мужчин от семнадцати до пятидесяти четырех лет — извольте рыть окопы. «Окопников» гнали на станцию Тоннельную, где они сутками сидели на перроне — без еды, без воды и даже без лопат.
Вокруг редакции крутились толпы неприкаянных литераторов. У них были свои вожди, комитеты и заседания. Председатель — сумрачный господин в дорогом несвежем костюме — метался между польским консульством, английским эвакуационным бюро и спекулянтами из кафе «Махно»: умолял спасти «цвет русской культуры».
Надежда — нелепая, ни на чем не основанная — совершенно поглотила Клима. Ведь может такое статься, что кто-то видел Нину, хотя бы слышал о ней? Он то и дело одергивал себя, готовился к худшему — вернее, к тому, что ничего не изменится, но тем не менее старался не выпускать Яшу из виду: вдруг он передумает печатать объявление? вдруг его отправят рыть окопы? вдруг какой-нибудь негодяй опять прицепится к его семитским очам?
— Вы мне как ангел-телохранитель, — говорил, улыбаясь, Яша.
Прошение было передано в верхние комнаты, и он ходил, насвистывая детские песенки. По вечерам в подвале Фройманов шли совещания: что брать с собой в Нью-Йорк и как получше там устроиться?
Газета печаталась ночью и попадала на прилавки в семь часов по местному времени. Клим понимал, что глупо ждать откликов с самого утра: даже если кто-то не поленится прийти, вряд ли он помчится в редакцию, как только прочитает объявление. О господи, да не надо обманывать себя! Ведь это капля в море — тираж в тысячу экземпляров на переполненный до краев город!
Тем не менее всем сотрудникам было сказано, что если кто-нибудь будет спрашивать Клима Рогова, то он будет ждать у стола Фроймана за шкапом. Сам Яша отправился к художникам — колдовать над иллюстрацией, рекламирующей леденцы для свежего дыхания (очень востребованный товар среди дамочек, надеющихся в последний момент соблазнить влиятельного чиновника и эвакуироваться с ним в Константинополь).
Клим отыскал карандаш и поставил его на крышку чернильницы-пирамиды — получились весы. Стал раскладывать сверху кнопки и скрепки, чтобы добиться равновесия, но ничего не выходило — канцелярская мелочь сыпалась на столешницу.
За шкапом послышались шаги, Клим оглянулся... Матвей Львович!
— Ну, здравствуй, господин аргентинец, — сказал он, но руки не подал.
Матвей Львович обогнул стол, ударился бедром об угол, ругнулся. Тяжело осел на Яшино место, хлипкая табуретка заскрипела под его весом.
Несколько секунд они напряженно смотрели друг на друга.
— Вы знаете, где Нина? — первым не выдержал Клим.
Матвей Львович не ответил. Его левое веко подрагивало, крупные зубы скалились.
— Что ж ты ее проворонил, а? — наконец произнес он. — Уж коли досталось такое счастье, надо было беречь. Где ты остановился?
— У Фроймана.
— Понятно... Положение отчаянное, денег ни копейки, а обед в чехословацкой столовой тянет на сто пятьдесят рублей. Морду побрить и то сто рублей выкладывай... Ну-с, и что ты намерен делать, «учтя, что зреет драма»? В эвакуацию ты, разумеется, не попадаешь...
— Что вам угодно? — нахмурился Клим.
За шкап сунулся Яша, но увидев Матвея Львовича, подался назад. Тот поманил его:
— Заходи, заходи, жиденок... Чего испугался? Я в кассе спросил — как этот субъект расплачивался за объявление в моей газете. Оказалось, что денег от него не поступало... — Матвей Львович, весь красный от бешенства, поднялся. — Ну что, господин из Аргентины... Я тебе разрешения сидеть в своей конторе не давал. Так что пошел вон.
4.
Софья Карловна вернулась быстро:
— Ниночка, мне прислали паспорт, а вам дали визу. Но Фомину отказали: французы вывозят только семьи своих граждан. Не представляю, как сообщить об этом Матвею Львовичу.
Нина побежала к телефону. В Комиссии по учету общегосударственного имущества ей сказали, что Матвей Львович звонил из редакции и обещал подъехать только вечером. Происходило что-то неладное: последние недели Фомин не наведывался в газету, так как считал, что она отжила свое — достоверных сведений ни о чем нет, а призывы и стихи о патриотизме требуются только авторам, чтобы подзаработать.
С утра Матвей Львович был расстроен, не захотел говорить, в чем дело...
— Софья Карловна, я сейчас до редакции и обратно, — сказала Нина, сбегая вниз. — Шушунов, поехали со мной на Серебряковскую!
Тот надел папаху:
— Добро.
Он считал ниже своего достоинства быть у дамочки на побегушках и не любил, когда Нина гоняла его по своим делам. Огромный, кривоносый, одетый в серую черкеску с газырями, он казался Нине бесстрастным ящером — такой будет неподвижно лежать на камне, думая о своем, а потом бросится и перекусит пополам.
Они сели в открытый автомобиль, водитель завел мотор.
— Есть какие-нибудь новости? — спросила Нина Шушунова.
Тот сплюнул далеко за борт:
— Отменили эвакуацию мужчин, кроме больных и раненых.
Нина усмехнулась. Как любит начальство красивые жесты, которые хорошо выглядят на страницах газет, а на практике выливаются в еще несколько тысяч смертей! Лазареты все равно не вывезти — транспорта нет и в такой сумятице его невозможно найти. Все это приведет только к задержкам, очередному витку коррупции и торговле медицинскими справками.
Бешено сигналя, автомобиль мчал по улице. Если Матвей Львович не уедет, его ждет верная гибель. Отступать из Новороссийска некуда: в горах — партизаны, Сухумское шоссе перережут. А в том, что большевики будут зверствовать, можно не сомневаться: после многодневного перехода и отчаянных боев они устроят резню, чтобы выплеснуть всё, что накопилось.
Софья Карловна сказала, что ей и Нине уже сейчас можно перебраться на борт французского дредноута «Вальдек Руссо». Но как бросить Матвея Львовича? Ведь он столько времени им помогал: кормил, обеспечивал всем необходимым, любил в конце концов,— а это немало значило.
У здания редакции радостно улюлюкали зеваки: кого-то били. Шушунов велел водителю остановить автомобиль, встал на сиденье, чтобы посмотреть.
— Ба! Еще одного большевика поймали.
Нина тоже поднялась. Взглянула, и улица поплыла у нее перед глазами.
Они нападали всей стаей. Били кулаками, ногами... орали во все обезьяньи глотки... Темноволосый человек в залитой кровью английской форме пытался подняться, но они снова валили его на землю. Не помня себя, Нина выхватила из ридикюля дамский револьвер, подарок Матвея Львовича, и пальнула в воздух. Толпа на мгновение замерла.
— Шушунов, ради бога... спаси его! — простонала Нина. — Я тебе всё отдам! Всё, что есть!
Тот перевел на нее насмешливый взгляд. Стиснутая в зубах цигарка двигалась вверх-вниз. Он спрыгнул на землю, по-хозяйски раздвинул притихшую шпану:
— Кто это?
— Коммунист... Листовки распространял...
Шушунов оглянулся на водителя:
— В контрразведку его.
Вдвоем они закинули Клима на заднее сиденье. Шушунов встал на подножку.
— Без самоуправства, понятно? — строго сказал он толпе. — Поймали большевика — тащите на допрос. Вы его прибьете, а там, может, дело серьезное. Пусть он расскажет, кто его послал и зачем...
Он сел на переднее сиденье.
— Трогай! — приказал водителю.
5.
Все эти дни Нина жила словно подо льдом, — и вдруг ее рывком вытащили на солнце. Она ловила ртом воздух, дрожала всем телом и потерянно смотрела на Клима. Жив... Цел... Побит, как яблоко, упавшее с горы, но жив!
Он немного пришел в себя и тоже глядел на Нину так, будто не мог поверить своим глазам. Протянул руку, чтобы коснуться ее, но она испуганно замотала головой: нельзя, чтобы Шушунов с водителем догадались, кого они только что спасли.
Клим понимающе улыбнулся.
— Жив... — выдохнула Нина, чуть не плача.
Автомобиль подкатил к неотштукатуренному двухэтажному дому на Морской улице.
— Вам правда сюда, Нина Васильевна? — спросил, повернувшись, водитель.
Только сейчас она поняла, что их с Климом действительно привезли к контрразведке. Часовой на крыльце, длинная очередь родственников, пришедших справиться об арестованных, на крыше — российский флаг, разорванный ветром на три цветные полосы...
Нина достала портмоне и принялась вытаскивать деньги, но пальцы не слушались ее. Сунула все Шушунову:
— Возьми — поделите между собой.
Тот молча спрятал портмоне за пазуху.
Нина наклонилась к Климу:
— Ты можешь идти?
Он кивнул.
— Оставьте нас тут, — велела она Шушунову. — И никому ни слова. Это мой друг — вот такие случайные встречи бывают... А сейчас, пожалуйста, уезжайте.
Кривясь от боли, Клим выбрался на мостовую. Нина захлопнула дверцу, и автомобиль исчез за поворотом. Пахло морем, за голыми деревьями на набережной виднелись черно-синие волны с белыми барашками.
Нина взглянула на Клима:
— Пойдем куда-нибудь посидим.
6.
Иногда слов просто нет: силишься что-то сказать и только плачешь. А Клим опять насмешничал:
— В кого же ты целилась, когда пальнула в небо? В Господа? Я тоже на него обиделся: почему, когда мы встречаемся после долгой разлуки, кого-нибудь из нас обязательно надо убивать?
— Не богохульствуй! — сердилась Нина. — Вот теперь просто не смей!
Он улыбался — с кровоподтеком во всю скулу, с разбитой бровью, но прежний — любимый, родной...
Они сидели у самой воды. Смотрели на полыхающие солнечные блики на море, на раздвинувшиеся, как занавес, облака. Дикая радость от того, что разрешили побыть бабочками-однодневками, переждать время до апокалипсиса вместе.
Клим рассказал Нине о встрече с Матвеем Львовичем:
— Наверное, это он нанял бандитов, чтобы прибить меня.
Ненависть, налетевшая внезапно, как норд-ост. Непонимание: как можно — одаривать одной рукой, а другой отнимать самое дорогое? Страх: что же теперь делать? Куда идти? Как выбираться из Новороссийска? А что, если Шушунов с водителем разболтают Матвею Львовичу, что Нина выкупила его врага — за его собственные деньги?
— Значит так, — сказал Клим, — вы с Софьей Карловной сегодня же переберетесь на французский корабль. Я, по крайней мере, буду за вас спокоен.
— Я никуда не поеду, — твердо произнесла Нина. — Мы выправим тебе документы: французы эвакуируют семьи своих граждан, ты мой супруг, значит, тебе положена виза.
Клим усмехнулся:
— Хорош родственник французской гражданки: муж вдовы ее сына. У меня ведь и паспорта нет — только удостоверение переводчика, выданное англичанами.
— В любом случае, возвращаться к Фройманам тебе нельзя. Комнату в городе не найдешь ни за какие деньги. Другого выхода нет: тебе придется жить на чердаке в нашем доме.
Клим в удивлении посмотрел на нее:
— У Матвея Львовича?
Нина кивнула:
— Тебе надо отлежаться, пока мы с Софьей Карловной будем хлопотать о визе.
— А ты будешь жить с Матвеем Львовичем внизу?
— Не болтай ерунды!
Ссориться, тут же мириться, что-то путано обещать... Нина, плача, обнимала Клима, целовала в колючие щеки, в губы:
— Надо идти, а то мы не успеем устроить тебя до возвращения Фомина.
7.
Нина отослала прислугу с поручениями и вернулась за Климом, поджидавшим ее за углом:
— Путь свободен!
Они вошли в особняк. Клим оглядывался по сторонам — пыльные портьеры, тесные сумрачные комнаты, заставленные дорогой ободранной мебелью.
— Так вот где ты жила все это время... А я ведь пару раз проходил мимо.
Нина торжественно ввела его к Софье Карловне:
— Смотрите, кого я отыскала!
Графиня выронила лорнет:
— Клим, вы живы?!
Нина рассказала ей, что случилось.
— Это безумие, что вы привели Клима сюда! — воскликнула графиня. — Вдруг Матвей Львович его обнаружит? Он заходил в обед, узнал, что ему не дали визу, и так рассердился, что я думала, он кого-нибудь убьет.
Нина достала револьвер и сунула его Климу в руку:
— Пусть он будет у тебя. Софья Карловна, вы должны пойти к полковнику Гийомару и рассказать ему, что Клим нашелся и что без него мы... во всяком случае, я никуда не поеду. У Клима нет паспорта, но вы объясните, что это чушь собачья — требовать паспорта в такой ситуации!
Нина носилась по дому, кормила Клима, грела воду, искала, во что ему переодеться. У него все тело было в малиновых кровоподтеках, и она хваталась за сердце, вспоминая о собственном перитоните.
— Тебе точно не надо показаться врачу?
— Не надо, родная.
Софью Карловну поставили к окну смотреть, не идет ли кто, но она то и дело покидала свой пост, чтобы возмутиться вероломством Матвея Львовича:
— Я не ожидала, что он способен на убийство из-за угла!
Клим подмигивал ей:
— Все правильно: обозленный джентльмен должен вызывать другого джентльмена на дуэль, а не натравливать на него дурно пахнущих босяков. Ничего, дуэль мы попозже организуем.
— Перестань! — умоляюще шептала Нина.
— По-моему, Клима нельзя оставлять на чердаке, — качала головой графиня.
От ее слов Нина еще больше распалялась:
— А куда мы денемся?! На улице будем ночевать?
На чердаке было пыльно и душно. За слуховым окном курлыкали голуби. Нине все казалось, что Климу будет неудобно. Она принесла ему одеяла, еду, воду, пачку старых номеров «Нивы», добродетельного журнала для семейного чтения... Остановилась, не зная, что еще предпринять.
— Вечером я затоплю печь, так что от трубы должно быть тепло. Лежи вот тут — над моей комнатой, хорошо? А насчет Матвея Львовича не беспокойся: он все время на службе, так что днем мы будем вместе. Лишь бы прислуга не пронюхала, что ты тут.
— Матвей Львович приехал! — крикнула с лестницы Софья Карловна.
Нина торопливо поцеловала Клима, перекрестила его.
— Да не бойся ты за меня! — нахмурился он. — Ничего твой Фомин мне не сделает.
Нина прижала палец к губам:
— Помнишь ты говорил: «Я все устрою»? Теперь моя очередь.
8.
Матвей Львович был молчалив и мрачен, и Нина то и дело ловила себя на мысли, что переигрывает — слишком уж дергается, слишком заискивает перед ним.
— Вы чем-то расстроены? — спросила она за ужином.
Он поднял на нее угрюмый медвежий взгляд:
— Так, один еврейчик напакостил... Ну да я ему все ребра переломал: не скоро, сукин сын, оклемается.
Нина схватилась за сердце. Клим говорил, что Яше Фройману наверняка из-за него досталось.
— Где вы были сегодня днем? — вдруг резко спросил Матвей Львович.
Нина сжалась: «Он все знает!» Софья Карловна, старая дура, беспокойно поглядела на потолок. Нина взяла со стола нож для резки мяса: «Я убью его, если он только попытается...»
— Я гуляла, — сказала она и сама удивилась тому, как жестко прозвучал ее голос. — Погода хорошая была.
— Шушунов сказал, что вы не взяли его с собой.
Нина смотрела на него в упор: «Черт, надо было оставить револьвер себе».
— Так не годится, душа моя, — проговорил Матвей Львович. — Вы молодая женщина, а в городе всякого отребья полно. В следующий раз обязательно берите с собой Шушунова.
Все-таки охранник с водителем не проболтались...
Матвей Львович налил себе стопку коньяку, выпил залпом.
— Я придумал, как мне эвакуироваться. Только мне потребуется ваша помощь — надеюсь, вы не откажете. Коль скоро французы соглашаются вывозить только близких родственников французов, то почему бы вам не выйти за меня замуж? Это чистая формальность, разумеется, и я ни к чему не собираюсь вас принуждать.
— Но вы женаты! — проговорила в испуге Нина.
— Кто об этом знает?
— Гийомар сразу поймет, что это фиктивный брак, — сказала Софья Карловна. — Вам только что вернули документы. Ну и потом, я рассказала полковнику историю Нины...
Матвей Львович побарабанил пальцами по скатерти:
— Ну что ж, тогда мне придется стать Климом Роговым. Не хотелось бы, конечно, влезать в чужую шкуру, но ничего не поделаешь. Я опубликовал в газете объявление, что господин Рогов разыскивает супругу: он остался жив и — ах, какое чудо! — воссоединился с семьей. Вы говорили Гийомару, что Рогов — гражданин Аргентины? — обратился он к графине.
— Говорила.
— Тогда скажете, что случайно напутали: он просто долго жил в Южной Америке. Аргентинские документы мы тут не изготовим, а русский загранпаспорт мне принесут завтра днем вместе со справкой об освобождении от мобилизации. Сделаем Рогова второго немного постарше и впишем везде мои приметы. А вам, Софья Карловна, придется убедить полковника Гийомара, что он должен оформить визу человеку, который заменил вам родного сына. Если он потребует денег — дайте ему понять, что мы договоримся.
Нина и Софья Карловна переглянулись.
— Хорошо, — отозвалась графиня.
Нина не могла вымолвить ни слова. Если все пойдет по плану, Матвей Львович, сам того не ведая, обеспечит Климу и паспорт, и визу. А с ним самим что будет?
«Ах, да пропади он пропадом! Он хотел убить моего мужа, я ничего ему не должна».
Вечером в гости явился капитан Игошин, служивший в контрразведке. Матвей Львович заперся с ним и долго что-то обсуждал. Нина измучилась, ожидая, когда капитан уедет, а Матвей Львович отправится в постель.
Она натопила печь так, что в комнате нечем было дышать: лишь бы Климу было тепло. С чердака не доносилось ни звука: все ли там в порядке? Ох, нет-нет, слава богу, что Клим ничем не выдает себя.
Наконец Игошин поехал домой. Матвей Львович постучался в Нинину комнату:
— Не хотите пропустить рюмочку за разрешение визовой проблемы?
Надо было быть вежливой и любезной, но у Нины не было сил на притворство:
— Матвей Львович, идите отдыхайте. Вы посмотрите на себе — вы же сутками не спите!
— Как и вы, сударыня.
— Я сейчас ложусь.
С английского корабля ударила пушка. Матвей Львович поцеловал Нине руку:
— Ну что вы так трясетесь? Подумаешь, зеленых пугают.
Глаза у него были в красных прожилках, зрачки расширены. Нину пронзила острая жалость к нему — нелюбимому, обреченному, потерявшему всё и вся... Но она вытянула пальцы из его шершавой ладони:
— Спокойной ночи.
9.
Через час она крадучись подобралась к его комнате и заглянула внутрь. Горело электричество, на столе стояла пустая бутылка из-под коньяка, а сам Матвей Львович храпел на диване — так и уснул не раздевшись.
Тихо-тихо, вся обратившись в слух, Нина поднялась по лестнице, ведущей на чердак. Ступеньки предательски скрипели под ногами, и каждый раз она замирала: вдруг кто-нибудь услышит? Медленно отворила люк. Нежилой запах, холод... Все-таки холод!
Ни зги не видать, но свет не зажжешь.
— Клим... — едва слышно позвала она.
— Я тут.
Горячая волна прокатилась по телу. «Слава богу, все в порядке!»
Ощупью, выверяя каждый шаг, Нина добралась до Клима. Ткнулась головой ему в плечо. Он накрыл ее одеялом, прижал к себе, сдавленно охнул:
— Намяли мне бока...
Нина всхлипывала, в груди блуждал горячий огонек: «Ничего мне больше не надо... Только любить тебя... Только быть с тобой...»
Клим тихонько перебирал ее волосы.
— Поверить не могу, что ты нашлась... Мне все слышно, о чем вы там говорите. Этот контрразведчик наврал Матвею, что его ребята убили меня и выкинули в море. Ему за это пятьдесят франков перепало — вот так и узнаешь себе истинную цену. Я тут лежал, словно действительно вознесся на Небеса...
— Не говори об этом! — взмолилась Нина.
Полная темнота; целуешь будто призрака, будто пришедшего на твой зов духа. Осторожничаешь, но постоянно забываешься и соскальзываешь в теплое счастье.
Снаружи опять началась винтовочная пальба. Нина приподнялась:
— Надо идти, а то кто-нибудь проснется и обнаружит, что меня нет.
— Иди... — Клим все еще держал ее за руку. — Нин... Это правда, что я тебя нашел? Может, это просто бред? Впрочем, пусть будет бред.
ГЛАВА 43
1.
Саблин был с Добровольческой армией полгода. Он видел маршевые колонны, развернутые от горизонта до горизонта. Видел жестокие кавалерийские сечи, когда две лавины сталкивались на полном скаку и в дикой ярости крошили друг друга.
Всякое прошло перед глазами: конно-горные батареи, увязающие в снегу пушки, оглохшие артиллеристы, которые умели разговаривать только криком... Калмыки, шедшие в бой под грохот бубнов, с шаманом, и возвращавшиеся с отрубленными головами на пиках... Донские казаки в выцветших гимнастерках и шароварах с красными лампасами; кубанцы и терцы в папахах и черкесках; добровольцы в русской и британской форме... Единственное, что было общего между ними, — это разбитые сапоги, символ великого отступления.
Теперь, если на дороге попадались мертвые, их тут же деловито разували — что ж добру пропадать? От начхозов уже никто ничего не ждал: за два месяца они лишь однажды прислали обувь — только левые армейские ботинки.
— Не надо Бога гневить, — говорил фельдшер Кирилл Саввич, — радуйтесь тому, что есть: может, вам правую ногу отстрелят — вот левый ботинок и пригодится.
Если б еще быть уверенным, что отстрелят именно правую...
Бегство — но медленное. Степь оттаяла, и все потекло: на колеса наворачивались грязевые круги, санитарные повозки уже не ехали, а тащились волоком — Саблин помнил, что нечто похожее было в Маньчжурии, во время Русско-японской войны.
Кони падали без сил и даже не пытались подняться. Саблин — сам забрызганный грязью до плеч — подходил к санитарам, столпившимся вокруг лошади. Бока ее тяжело вздымались, уши дергались.
— Нужно распрячь ее, схватить за гриву и завалить на бок, — командовал Саблин.
Высвобождал подогнутые ноги, опять тянул за гриву, потом кверху за хвост. Лошадь вставала и ее вновь запрягали.
— Мочи нет смотреть на это, — говорила Фея, страшненькая, как чертик, сестра милосердия. — Может, ей надо чуть-чуть отдохнуть?
Саблин презрительно фыркал:
— Она бы не двинулась с места и скоро подохла. Ею руководить надо. Помните, на мосту моя Ласточка попала копытом в расщелину между досок? Если бы я оставил ее в покое, она бы все ноги себе переломала: лошади в панике биться начинают.
— Как и люди, — вздыхала Фея.
Вскоре лазарет остался один — его все обогнали, только изредка мимо пробирались арьергардные части. Саблин оглядывался назад — не видно ли красных? Но потом махнул рукой.
Ночевали на полу в хатах, нередко брошенных. Саблин ложился последним: прежде надо было обойти лошадей, проверить, что железо вынуто изо рта, что подпруги отпущены, что есть сено. Через два часа опять встать, убедиться, что кони напоены. Доверять никому нельзя — люди отупели от усталости: скажут: «Слушаюсь» — и не исполнят. Только Фея помогала: если надо, таскала воду; если требовалось, торговалась с казáчками из-за фуража:
— Мне требуется сено и ячмень для лазарета.
— Нема ячменя.
— Слушай, я заплачу деньгами. Если откажешь, найду фураж и ничего не дам. А красные все равно его отберут.
На Саблина Фея ворчала:
— Все о лошадях заботитесь, а о себе не помните. Если конь падет, я другого разыщу — хоть из-под земли достану. А где нам второго доктора найти? Идите спать немедленно!
Даже утром, когда все собирались, она отгоняла от него санитаров.
— Сами все делайте! — доносилось сквозь сон до Варфоломея Ивановича. — Дайте человеку хоть минутку полежать.
2.
После сдачи Екатеринодара будто бы наступила передышка. Большевики поотстали: Кубань разлилась, а все мосты через нее были взорваны. Идти стало много легче: лазарет обогнали калмыки со своими стадами, и овцы так утоптали грязь, что она превратилась в крутое, пружинящее, но не липкое тесто. Лазарет сократился до восьми повозок: все легкораненые ушли вперед, половина тяжелораненых умерла в дороге.
Воздух был нежным, вдали отчетливо вырисовывались сизые горы, кое-где покрытые остатками снега. Саблин часто засыпал в седле — а может, и не засыпал: просто терял ощущение реальности. Ласточка сама несла его вслед за повозками. Доктору снился Нижний Новгород, дом, жена... Казалось, что все это принадлежало кому-то другому, а Саблин только посмотрел удивительный — цветной и звуковой — фильм-биографию.
— Господин доктор, — послышался голос Феи, — смотрите!
Шоссе уходило в расщелину в горах, и в нее, как в воронку, вливались бесчисленные обозы и воинские части. Зрелище величественное и жуткое: будто Белая армия исчезала в другом, параллельном мире.
Переход по каменистым горам: все ущелья, все тоннели были затоплены грандиозным потоком людей, лошадей, верблюдов и повозок. Партизаны могли появиться из-за каждого камня. Саблин познакомился с поручиком, который уже несколько раз бывал в Новороссийске. Тот объяснил, что весь Кавказ набит зеленоармейскими группировками, как казацкая папаха вшами. «Пилюковцы», «Сочинцы», «Отряд грома и молнии», «Группа мстителей»...
— Кому хоть они мстят? — устало спросил доктор.
— Всем и за всё.
Бороться с ними было невозможно: они убивали, кого хотели, и уносили, что могли.
— Иной раз подумаешь: к чему все это? — вздыхал фельдшер Кирилл Саввич, оглядывая бесконечные колонны отступающих. — Знать бы наперед, что так выйдет, и не стоило затевать ни Добровольческой армии, ни войны: все одно Россия пропала. Только зря измучились да народу без счету положили.
Саблин криво улыбался. Может, и не стоило, но если бы ему вновь пришлось делать выбор, он бы все равно присоединился к добровольцам и заново проделал путь от Орла до Кавказских гор.
Клим Рогов как-то говорил, что ему неинтересно заниматься войной — жаль тратить время на дурное дело. А война без спросу занялась им самим. Она забирала всех — и тех, кто готов был в ней участвовать, и тех, кто не готов.
Идти против большевиков — значит стрелять в насильно мобилизованных русских людей. Не идти — значит, смотреть, как рушат твой дом, и даже не пытаться спасти его. Эффект капкана: коль скоро ты попал в него, у тебя нет правильного выбора — либо ты отгрызешь себе лапу и уйдешь калекой, либо дождешься, когда придет охотник и сделает из тебя чучело со стеклянными глазами.
Каждый принимал решение сам — чтó для него предпочтительнее. Саблин сопротивлялся до конца — насколько хватало сил. Он видел себя таким — не сдающимся: это было по-саблински. А уж имела смысл его борьба или не имела, кто разберет? Со смыслом у жизни вообще туговато.
3.
С малообъяснимой наивностью Саблин верил, что когда они доберутся до Новороссийска, самое страшное останется позади. Будет организованная эвакуация, раненых переведут на корабли и отправят... командование скажет куда. Но как только лазарет перевалил через горы, стало ясно, что все надежды были напрасными.
Тихий весенний вечер, склоны, окутанные лиловой дымкой, вдалеке — спокойное море... Внизу — насколько хватало глаз — спутавшиеся, беспорядочные воинские части. От подножья гор поднимались огромные столбы клубящегося серо-черного дыма.
— Где корабли союзников? — с беспокойством спросила Фея.
Кирилл Саввич протянул ей бинокль:
— Вон там, на горизонте. А в порту, кажется, нет транспортов. Ну что, господа, поздравляю: нам остается только броситься в море.
Саблин велел разбивать лагерь, а сам — после долгих расспросов «кто за что отвечает?» — отправился на Ласточке к генералу Кутепову, который заведовал комиссией по эвакуации.
Его штаб располагался в вагоне недалеко от пристаней. На подъездных путях несколько теплушек стояли, охваченные пламенем.
У Кутепова шло заседание. После ругани с часовыми и офицерами Саблину удалось протиснуться в жаркое нутро вагона. Там дым стоял коромыслом. Казаки и добровольцы орали, хватались за оружие... Кутепов призывал их к порядку, но свары вновь разгорались.
— Вам известно, что генерал Кирей эвакуирует снаряды и артиллерийское имущество, в то время как люди остаются на берегу? — кричал пожилой полковник с сабельным шрамом на лбу. — Этот подлец дал объявление, что те, кто погрузит не менее пятидесяти пудов, получит место на корабле.
— Почему вывозится артиллерия, а не больные и раненые? — спросил Саблин капитана-дроздовца.
Тот скрестил руки на груди:
— Потому что все уже думают о том, как будут жить после войны. Больных и раненых не продашь за границей.
Заседание тянулось четыре часа. Каждой дивизии выделили пароходы, которые надлежало занять соответствующими караулами, чтобы не пускать на борт посторонних.
— Господа, — в десятый раз повторял Кутепов, — уверяю вас, транспорты будут. Мы уже получили соответствующие радиограммы.
Сколько Саблин ни бился, ему не удалось найти место для лазарета. Кто отводил глаза, кто посылал его к черту, кто советовал обратиться к союзникам.
— Французы сказали, что дадут сорок пять мест, не больше, — говорил дроздовец. — От англичан до сих пор не поступило определенного ответа: они заняты — из Константинополя только что прибыл второй батальон Королевских шотландских стрелков. Он должен обеспечить эвакуацию иностранных миссий и — если получится — небольшого числа белогвардейцев.
Саблин вышел из вагона. На стене — выцветший на солнце плакат: Гулливер в британской каске тащил за веревочки стайку броненосцев — «Я, англичанин, дал вам все нужное для победы!».
И тут же на земле, прямо под штабным вагоном, отпечатанные на гектографе бумажки:
Долой золотопогонников и бездельников!
Все солдаты Белой армии теперь имеют право вернуться на родину, кроме монархистов, помещиков, кулаков, фабрикантов, купцов, спекулянтов и прочих паразитов, которые изгоняются из Советской России.
Предъяви эту листовку в политотдел любой из советских армий.
Воткни штык в землю! Присоединяйся к Красной армии! Присоединяйся к истории!
Вперед навстречу новой заре человечества!
Саблин вернулся в лагерь — оглушенный и бесчувственный. Долго сидел у костра, глядя в огонь. К нему подошла Фея:
— Я только что была в порту, что там творится — ужас! Пришел итальянский пароход, все сразу к нему. Женщину насмерть задавили.
Саблин и слушал и не слушал ее. Что делать? Провизии осталось дня на три-четыре; в кассе — пара тысяч рублей-«колокольчиков», на которые уже ничего не купишь. Он огляделся — склоны гор были усеяны походными кострами: это десятки тысяч людей. Их невозможно эвакуировать, сопротивляться они не в состоянии — что ждет их, когда в город войдут красные?
Дым от пожарищ заволок все небо. В горах слышались выстрелы — значит, бои уже идут там. Впрочем, кто его знает — может, это зеленые кого-то грабят?
Быстро сгущались сумерки, лагерь гудел, возился, устраивался. В кустах чирикала птица.
Саблин поднялся — надо было проведать пациентов. Раненые так и остались в повозках; сестры милосердия меняли бинты; свет керосинки озарял их загорелые, худые, будто иконописные лица.
Доктор подошел к крайней повозке. Никита Еремин, двадцать два года... Три дня назад Саблин ампутировал ему съеденную гангреной ступню.
— Как дела?
Еремин лежал, положив руки за голову.
— Хорошо, Варфоломей Иванович. Вы посмотрите, луна-то какая! Ну чисто сыр с дырками! У моей маменьки была гастрономическая лавка в Киеве, на Подоле: там такой сыр продавался.
— У нас мыло есть? — крикнула кому-то Фея. — Бинтов чистых не осталось, надо стирать.
— Иди лучше на английский склад, — отозвался из темноты какой-то человек.
Саблин оглянулся на звук его голоса и обомлел: прямо на него шел казак, обвешанный походными медицинскими сумками.
— Что это? Откуда?
Казак кивнул на город внизу:
— Англичане уничтожают военные склады и кое что раздают бесплатно.
Саблин посмотрел на Фею:
— Бери Кирилла Саввича, и поехали к англичанам!
— Доктор, не бросайте нас! — вдруг вцепился в него Еремин.
Саблин сердито выдернул руку:
— Да что ты как маленький! Никто не собирается тебя бросать.
Но Еремин не слушал:
— Доктор, побожитесь, что не бросите нас! Вы посмотрите, что делается: ведь мы тут пропадем... Как есть, пропадем без вас!
Саблин, Фея и Кирилл Саввич уже далеко отъехали от лагеря, а он все кричал.
ГЛАВА 44
1.
Полковник Гийомар получил взятку и пообещал Софье Карловне решить вопрос с визой, но во всем остальном план Нины оказался далеко не так хорош, как хотелось. Матвей Львович больше не ездил на службу и не давал ей покоя, постоянно требуя ее присутствия. Когда они сидели на втором этаже, Климу было слышно почти каждое слово. Как бесило его то, что приходилось прятаться от какого-то негодяя, терпеть, что он изводит Нину!
Она поднималась на чердак глубокой ночью, когда все забывались тяжелым, не приносящим облегчения сном.
Они не зажигали огня и не видели друг друга — это еще больше усугубляло нереальность происходящего. Все, что доставалось Климу, это прикосновения и взволнованный шепот:
— Потерпи еще чуть-чуть!
Иногда луч прожектора заглядывал в слуховое окно, и тогда перед Климом на секунду появлялось белое лицо Нины с темными горящими глазами. Потусторонняя, страшная красота...
Нина целовала его, брала обещания ни при каких условиях не спускаться вниз и не подвергать себя опасности:
— Матвей Львович приказал охранникам не выходить из дома, — говорила она. — В городе начались повальные грабежи, и он боится, как бы к нам не ворвались.
Клим ненавидел себя за вынужденное бездействие. Но в Нинином револьвере оказался один патрон — с таким арсеналом не повоюешь с охраной.
2.
Днем — вытягивающее силы ожидание. Крыша раскалялась, солнце било в слуховые окна, с улицы доносился рев моторов, стук подков и гул бесноватой толпы.
Даже размяться как следует нельзя — Клим рисковал выдать себя любым неаккуратным движением. Он спал, читал, думал...
Как Нина изменилась за два с половиной года! В ней всё еще было много девчоночьего, шкодливого, непослушного — она прятала Клима, как гимназистки прячут первую любовь от строгих родителей. Только у Матвея Львовича был не ремень наготове, а охранники с пистолетами.
Война не сломила Нину, но беспощадно пообломала: она настолько привыкла видеть недруга в каждом человеке, что не доверяла даже Софье Карловне:
— Ты ее не знаешь! — говорила она Климу. — Она нас с тобой никогда не любила.
Клима восхищала Нинина деловитость и стойкость, но настораживало ее внезапно проснувшееся жестокосердие: он слышал, чтó она говорила Матвею Львовичу — врагу не пожелаешь. Фомин любил ее, а Нина то и дело подчеркивала, что не расценивает его как мужчину, что Белое дело было проиграно из-за таких, как он, что в эмиграции его ничего хорошего не ждет, так что лучше сразу застрелиться. Матвей Львович подарил ей шелковый платок — видно, очень дорогой, — а она вытерла им разлившееся вино и бросила кухарке:
— Если отстирается, можете взять себе. — Она мстила Фомину за свой страх и зависимость.
Клим не сочувствовал Матвею Львовичу, но ему хотелось видеть Нину великодушной. Бессердечие и цинизм — закономерные следствия глубокой раны: Нина пропустила через себя смерть всех любимых людей. Пройдет много времени, прежде чем она вновь станет сама собой — и Климу придется иметь с этим дело. Как хочешь исхитрись, но она должна жить в мире, достатке и душевном тепле — только этим и поможешь.
Два с половиной года назад Клим тоже был другим: тщеславным, беззаботным нахалом, искренне уверенным в собственной исключительности.
Деньги были предлогом, а не причиной его возвращения в Россию. Отец думал, что его сын ни на что не способен, а вышло по-другому. Климу хотелось вернуться в родной город победителем: отметиться, поставить точку над «i»... Но победа не задалась.
Если война сделала из Нины циника, Клим превратился в стоика. Как там у Эпиктета?
Если нас пригласят к обеду, мы едим то, чем нас потчуют. В жизни между тем мы требуем от богов, чего они не могут нам дать, требуем, уже получив от них очень многое.
Несчастье — это либо чувство вины за прошлое, либо страх будущего. Человек опасается не нынешнего момента, а поджидающих его страданий, но он никогда не будет жить в этом страшном будущем, ему всегда придется иметь дело с настоящим, с которым все-таки можно совладать.
Хотя древние стоики наверняка осудили бы страсть Клима к жене — почтенные мудрецы не одобряли сильных привязанностей. Но они, верно, ничего слаще репы не пробовали и не разбирались в данном вопросе.
Чтобы понять, что такое любовь, надо посмотреть на ее противоположность. Это не ненависть, а война. Когда любят, в тебе видят нечто священное; когда ненавидят, ты, по крайней мере, заслуживаешь ненависти. А война — это инфляция людей: тебя убивают не как человека, а как тлю, случайно попавшую под каблук. Ты никто, а быть никем совершенно невыносимо.
На войне приходится спасаться либо геройством, либо любовью — только так можно отстоять свое моральное право на жизнь. Но военные подвиги в основном заключаются в убийстве других людей, так что выбор не особенно велик.
Мы хотим, чтобы нас ценили, понимали и верили в нашу исключительность. Мы счастливы, когда ощущаем такую поддержку, а без нее наоборот всё теряет смысл — в том числе жизнь как таковая. Схема любви похожа на греческую букву Λ, где каждая сторона удерживает другую от падения.
Так что, господа мудрецы, вы как хотите, а нам без любви нельзя.
3.
Все утро стояла беспрерывная канонада: на станции жгли снаряды. В воздухе пахло гарью, пылали цистерны с нефтью.
В девять часов Шушунов отвез Софью Карловну к Гийомару — получать визу. Но вот уже наступил полдень, а они не возвращались. Клим слышал, как внизу тяжелой поступью ходит Матвей Львович.
— Кажется, ваша свекровь не вернется, — сказал он Нине. — Она либо сама померла по дороге, либо ее прикончили. Как вы полагаете, могло такое произойти?
— Откуда я знаю?! — резко ответила Нина.
— Надо было мне самому ехать...
Клим пытался представить, сколько охранников осталось в доме: водитель и Шушунов уехали, послали с ними еще кого-нибудь или нет?
Как быть, когда графиня привезет документы? Если бы Клим знал, что сегодня визы будут готовы, он выбрался бы из дома еще вчера ночью и подождал Нину и Софью Карловну в условленном месте. А теперь что? В лучших традициях Робина Гуда внезапно появиться и ограбить Матвея Львовича?
Клим мог убить, защищая и защищаясь. Но тут речь шла о том, чтобы вырвать чужой спасательный круг, чтобы выплыть самому, — пусть даже на кон был поставлен теоретически его паспорт.
Как-то оно сложится в ближайшее время — придется делать выбор... И у Клима были все шансы самому получить пулю: Матвей Львович и его казаки явно стесняться не будут.
— Час дня... — раздался голос снизу. — Что делать будем, Нина Васильевна? В порту сейчас смертоубийство, военные силой захватывают корабли и таких, как мы с вами, либо расстреливают, либо выкидывают за борт.
Нина не ответила. Движение, топот ног...
— Сударыня, идите вниз, — приказал кто-то чужой.
Клим напрягся.
— А, опять контрразведка пожаловала! — с деланой веселостью произнес Матвей Львович. — Чем могу служить?
Задвигались стулья.
— Слушай, Матвей, я в курсе, что ты сдал дела Комиссии, но я также знаю, что в январе ты получил векселя на предъявителя, которые были изъяты в харьковском банке...
— Ты о чем? — угрожающе начал Матвей Львович
— Ты прекрасно знаешь о чем. Ты не поставил эти векселя на баланс: сделал вид, что их никогда не было. Так? И именно на них ты собрался безбедно жить в эмиграции... Только эти деньги принадлежат не тебе...
— А кому? Тебе?
— Я предлагаю сделку: ты избавишь меня от необходимости устраивать обыск в твоем доме, а взамен получаешь место на пароходе. Думаю, это выгодно для всех: у меня мало времени, а ты без моей помощи в любом случае пропадешь — с векселями или без.
Клим не разобрал ответа Матвея Львовича. Несколько минут он напряженно прислушивался, но внизу было тихо. Во дворе взревел мотор.
— Английская миссия! — вдруг закричала Нина, но ее крик тут же оборвался.
Позабыв об осторожности, Клим бросился вниз. В комнатах никого не было... Он выбежал на улицу: большая черная машина на полной скорости удалялась в сторону порта.
— Черт! Черт... — Вне себя Клим пнул створку ворот: по двору прокатился железный гул. Английская миссия — это на другой стороне бухты: к тому времени, когда он доберется туда пешком, пароход уже уйдет.
Другой автомобиль медленно поравнялся с воротами.
— Что вы тут делаете?! — воскликнула Софья Карловна. — Где Нина?
— Он увез ее! — в отчаянии крикнул Клим. — Только что! Они вас не дождались!
Графиня охнула. Шушунов с водителем переглянулись.
— Мы не могли сразу приехать, — растерялась Софья Карловна. — Нам пришлось ждать... Но я принесла вам документы...
Клим, не глядя, сунул паспорт в карман, схватился за дверцу:
— Шушунов, отвезите меня к английской миссии!
Тот вытащил кисет и, не торопясь, принялся сворачивать цигарку:
— Сколько дашь?
У Клима не было ни копейки: молодчики, работавшие на контрразведку, первым делом вывернули его карманы.
— Мне нужно попасть к англичанам!
Шушунов прикурил:
— Не пойдет.
Софья Карловна вздохнула, покачала головой и вынула из кармана пять франков:
— Запомните, Клим, у человека из общества всегда должны быть деньги на проезд. Иначе он рискует оказаться в крайне неприятном положении. Садитесь в машину!
ГЛАВА 45
1.
Вот уже несколько дней все сотрудники английской миссии предавались невиданному по масштабам вандализму.
Пятьсот галлонов рома вылить в море.
Покидать в воду артиллерийские затворы.
Танкисты утюжили новые аэропланы — сорок штук, еще в фабричной упаковке. Потом сами танки с включенными двигателями были отправлены в залив.
Все пытались казаться спокойными, но это плохо удавалось. На набережной росли горы винтовок, ранцев, седел, упряжи... Шотландские стрелки поливали их керосином и поджигали. Море перед пристанью было покрыто плавающими обломками; иногда между волнами показывались спины мертвецов.
Склады, находящиеся в черте города, отдали на разграбление, но о том, чтобы пустить русских на территорию миссии, не могло быть и речи. Самим иностранцам тоже нельзя было появляться за ограждением — их тут же осаждали с просьбами об эвакуации. Два дня назад Эдди Мосса отправили на вокзал с пакетом к генералу Кутепову, но как только он выбрался из автомобиля, к нему кинулись женщины с маленькими детьми. Они совали ему вопящих младенцев и кричали: «Pozhaluista! Pozhaluista!», как будто он мог хоть что-то сделать для них. Одна упала на колени и схватила Эдди за руку, стараясь поцеловать ее. Он оттолкнул ее, чувствуя себя убийцей.
Переводчик в штабе Кутепова объяснил Эдди, что вышел новый приказ: теперь следовало вывозить только военных, которые смогут продолжить борьбу с большевиками в Крыму. Английскому командованию была передана просьба помочь с эвакуацией.
2.
Англичане торопливо грузились на ощетинившийся пушками «Ганновер». Стучали армейские ботинки, скрипели колеса, взбитая цементная пыль ложилась на искаженные потные лица.
Вопль стоял над портом. За колючей проволокой, отгораживающей пристань, бесилась толпа. Солдаты на вышках то и дело давали пулеметные очереди в воздух, чтобы сдержать ее натиск, но даже это не помогало. Тех, кто пытался перебраться через заграждение, отпихивали назад прикладами.
Эдди старался не смотреть на русских. «Это не наша вина, что мы не можем их спасти. Они растопчут нас, если их пустить за заграждение». Белогвардейцы считали, что англичане относятся к ним корректно, но с ледяным равнодушием. Но это было не равнодушие! Это был невыразимый шок и стыд: «Мы-то уезжаем... Мы обещали помощь, но вынуждены бросить вас на верную смерть».
В который раз Эдди вспоминал Клима Рогова — в тот день, когда они оставили его в Ростове. Но что, черт возьми, можно было сделать?! Остаться самому из солидарности — не до конца вылечившемуся? Чтобы стать для него дополнительной обузой, а потом сдохнуть где-нибудь в промерзшей степи?
«Они сами виноваты...» — когда так думаешь, делается немного легче.
Снаружи, из-за заграждения, раздался паровозный гудок.
— Мосс, к воротам! — закричал капитан Прайд.
Паровоз — единственный способ пробиться сквозь толпу и доставить к причалу людей из миссии. Пар, скрежет, вопли. Кто-то попал под колеса?
Шотландские стрелки навалились на беженцев, не давая им прорваться в открывшиеся ворота.
— Назад! — орал Эдди, размахивая пистолетом. — Назад или я буду стрелять!
Паровоз медленно втянул внутрь четыре вагона. Эдди хотел отдать приказ о закрытии ворот, как вдруг заметил пробивающегося сквозь толпу всадника на гнедой лошади. Вишневые петлицы и околыш на фуражке — это был офицер Королевского армейского медицинского корпуса.
— Что у вас? — закричал Эдди.
— Лазарет! — отозвался медик сдавленным, видно, простуженным голосом. — Помогите провезти моих пациентов!
Эдди схватился за голову:
— Да где ж вас носило все это время?! Почему вы до сих пор не на корабле?
Медик только рукой махнул.
Шотландские стрелки выстроились в цепь, чтобы пропустить восемь повозок с бледными, замотанными в свежие бинты ранеными.
— Вы из госпиталя нашей военной миссии? — допытывался Мосс, но ему никто не отвечал. Доктор спешился и принялся командовать санитарами и медсестрами, перекладывающими раненых на новенькие носилки, которые они привезли с собой:
— Быстрее, быстрее! Заносите их на корабль! — У него был странный акцент.
Из вагонов выходили русские штабные офицеры, которые по договоренности с командованием получили места на «Ганновере». Высокий бритый наголо человек тащил за руку отбивающуюся женщину. Волосы ее растрепались, в глазах стояли слезы, она что-то ожесточенно кричала по-русски. Человек влепил ей пощечину. Она вскрикнула, схватилась за скулу.
Вся накопившаяся злость вскипела в Эдди: он подскочил к негодяю и тыкая пистолетом ему под подбородок, заорал:
— Не сметь!
Тот поднял руки.
— Вы не понимаете! Это моя жена! — проговорил он на плохом английском.
Эдди схватил его за плечо и толкнул к шотландцам:
— Выкиньте его отсюда! — Он подошел к плачущей женщине: — Вы в порядке, мадам?
Она ничего не ответила — видимо, не знала английского языка. Ее всю трясло.
— Идите на корабль, мы скоро отправляемся.
Внезапно она увидела за его спиной офицера-медика:
— Доктор Саблин!
Женщина кинулась к нему и зачастила словами. Тот растерянно смотрел на нее, что-то сказал умоляюще, и Эдди вдруг понял: это был русский, и все раненые тоже. Доктор переоделся в британскую форму и нашил себе малиновые петлицы, чтобы выдать себя и своих пациентов за англичан и сесть на пароход.
Доложить начальству? Нет, конечно. Пусть капитан узнает «радостную весть», когда корабль отчалит. Эдди решительно подошел к доктору:
— Велите своим людям молчать: по крайней мере до конца погрузки. Я помогу вам устроиться.
В голове крутилась торжественная песня:
It’s the only, only way,
It’s the only game to play...
3.
Графиня сказала Климу:
— Сначала едем на французскую пристань. Извините, но я слишком стара для военных приключений и хочу наконец попасть на корабль.
За дополнительные двадцать франков Шушунов обещал помочь ей добраться до пропускного пункта.
— Поедемте со мной, — позвала Клима Софья Карловна. — У вас есть документы, а Нину вывезет Матвей Львович.
Клим отвел взгляд:
— Англичане вывезут ее в Египет или еще куда-нибудь, и я уже никогда ее не найду.
— Вы и так не найдете, — вздохнула графиня. — Впрочем, желаю удачи.
Они обменялись рукопожатиями, и Софья Карловна вышла из автомобиля.
— Если каким-то чудом сумеете выбраться отсюда, напишите на центральный почтамт Парижа. Идемте, Шушунов.
В порту автомобиль пришлось бросить. По дороге бесконечной колонной шли донские казаки. Лес пик, море конских голов, на земле — сукна, кожа, консервы, винтовки...
Клим пробирался у лошадей под брюхом.
Сотник приказал казакам спешиться.
— Коней оставляем!
Казаки снимали седла и уздечки; у многих по запыленным лицам текли слезы. Как бросить коня — который больше, чем друг? Ведь он с поля боя выносил, делил с тобой все — переходы, голодуху...
Казаки обнимали лошадей за шеи, гладили по щекам. Один вставил револьвер в конское ухо, хотел выстрелить, но ему не дали.
— Что, пусть комунякам достанется?! — бился он в руках друзей. — Да это хуже, чем бабу свою отдать!
Конское ржание, мат-перемат. Казаки с остервенением бросали седла в воду:
— Все пропадай!
Топот сотен, тысяч ног по сходням: полки шли на погрузку. Пароходы кренились.
— Приказано отходить — больше мест нет! — орал в рупор капитан, но его никто не слушал.
— У нас еще три полка арьергардной части!
Провыл снаряд и по склону, совсем близко, шарахнул взрыв.
— Бой уже на станции Гайдук... — проговорил кто-то. — А может, и в Кирилловке.
— Потопите пароход! — надрывался капитан. — Вам с рейда вышлют транспорт, он вас возьмет!
От пристаней одно за другим отваливали перегруженные, низко осевшие суда; люди гроздьями висели на снастях. Когда подходило новое судно, толпа с воплем начинала бегать по набережной, не зная, где оно причалит. Ревели потерявшиеся дети, женщины бились в истерике. Калмык с двумя онемевшими от страха ребятами бестолково метался среди солдат:
— Где мне ехать? Куда мне?
Несколько лошадей спрыгнули в море и поплыли вслед за отчалившими пароходами.
Клим сумел пробиться к английским пристаням только к вечеру. Перед закрытыми воротами стояла громадная толпа, но она уже не бесилась, а в оцепенении смотрела сквозь ряды колючей проволоки на удалявшийся военный корабль.
Туман с гор мешался с дымом пожарищ. Кто-то решил идти на Геленджик, кто-то — вернуться в город. Клим краем уха слышал, как офицер-марковец предлагал силой захватить очередной пароход:
— Теперь каждый сам за себя...
— Не будет очередного парохода, — отозвался знакомый голос.
Клим вздрогнул: в двух шагах от него стоял Матвей Львович — в шинели с оторванными пуговицами, без фуражки.
— Где Нина? — бросился к нему Клим.
На лице Матвея Львовича играла смутная улыбка:
— А, господин аргентинец пожаловал... Нет больше Нины Васильевны: ни для тебя, ни для меня.
4.
Саблин велел Нине, чтобы она таскала раненых. Пытался ее удержать, когда по окончании погрузки она кинулась назад на верхнюю палубу:
— Мне нужно в город! Там Клим!
Саблина позвал капитан, который все-таки выяснил, что на судно незаконно пробился русский лазарет.
— Фея, не спускайте с Нины Васильевны глаз, — велел доктор чернявой сестре милосердия. — Она себя не помнит: чего доброго за борт кинется.
Все это время Фея ревниво поглядывала на Нину.
— Если хотите остаться, оставайтесь, — сказала она, как только Саблин ушел.
Нина протолкалась к сходням:
— Я не могу ехать... — попыталась она объяснить английским матросам.
Они помогли ей перебраться на заваленный брошенными вещами причал. Из трубы повалил густой дым, якорная цепь с грохотом потянулась наверх.
«Ганновер» ушел в море.
Нина долго стояла у перил, глядя на огненные отблески в волнах залива. Мимо прошел последний транспорт, тянувший за собой переполненную баржу.
Толпа за колючей проволокой поредела: люди уходили сначала по одному, потом группами. Вскоре у пристаней никого не осталось.
На умирающий город быстро спускался мрак; за плотными тучами время от времени вспыхивали розовые блики взрывов: на перевале шли последние оборонительные бои.
Нина подобрала с земли шоколад, развернула обертку. Почти забытый запах, вкус... Она силилась осознать, что сделала с собой — почему не захотела спастись? «Мне не нужно такое спасение...»
В душе не осталось ничего, кроме серой апатии. Где искать Клима? Что с ним могло приключиться? Она была не в состоянии еще раз пережить его потерю.
Брошенный конь подошел к Нине и положил голову ей на плечо. Он весь дрожал, косил испуганным глазом, фыркал. В зрачке светился кружок фиолетового огня. Нина подобрала юбку и, вставив ногу в стремя, села верхом. Ветер холодил колени, непривычные к наготе.
— Пойдем домой, — проговорила она, тронув повод.
5.
В городе шел погром. Улицы были заполнены золотистым отсветом пожаров, низкие облака казались кофейно-коричневыми; везде летал пепел и обгоревшие бумаги.
Нина медленно ехала посреди дороги. Мимо пробегали босяки со связками кожаных курток, ботинок и ремней. Тут же, на улице, разбивали ящики и переваливали в заплечные мешки пачки галет, дрожжей и крахмала. Невозможно было понять, почему все это экономилось и пряталось, когда в последние дни люди в Новороссийске голодали?
Земля дрожала от стука тысяч копыт. Оставленные казаками лошади сбились в табуны; бородатые черкесы с гиканьем носились за ними.
На Воронцовской было пусто: все попрятались в ожидании неизбежного. Нина въехала во двор, спрыгнула на землю и вдруг замерла, не веря своим ушам: в доме кто-то смеялся.
Она взбежала на крыльцо, рванула на себя дверь... В гостиной горели две свечи. За столом сидели Клим и Матвей Львович и играли в карты.
— Думаю, из меня получился бы неплохой комиссар по продовольственной части, — сказал Фомин.
Клим согласно кивнул:
— Вполне может быть... — Увидев Нину, он вскочил. По лицу его пробежала судорога: — Зачем ты осталась?!
Она бросилась к нему:
— Да куда ж я без тебя?
У Клима вздрагивали руки. Он целовал Нину, прижимал к себе:
— Все будет хорошо... Это даже к лучшему, что мы не попали на Запад: там, говорят, находится Царство Мертвых... Мы подадимся на Восток. При всем желании большевики не смогут перекрыть границу с Китаем — это тысячи верст: мы найдем способ, как перебраться через нее.
Матвей Львович взвел курок маленького дамского револьвера.
— Вы, сударыня, оторвали нас от важного дела, — насмешливо проговорил он. — Когда вы покинули нас, мы с господином аргентинцем решили устроить карточную дуэль: нам показалось это забавным. Выигравший получает драгоценную пулю в висок — чтоб не мучаться, а проигравший ждет, когда его зарубят красные конники. Ваш супруг меня обыграл.
Нина помертвела:
— Матвей Львович, не сходите с ума!..
— Господин Рогов, если желаете, я могу выдать ваш выигрыш Ниночке. Все как вы скажете.
Отсвет свечного пламени горел на вспревшем лбу Фомина, углы губ дергались.
— Да не переживайте вы так: ненадолго расстаетесь, — захохотал он. — Красные будут тут через пару часов и перебьют оставшихся. Встретимся на Небесах, помянем былое, посмеемся...
— Руки вверх! — вдруг выкрикнул звонкий голос. В дверях стояли худые подростки с винтовками.
От неожиданности Матвей Львович подчинился: уронил револьвер на скатерть и поднял руки. Но через секунду осознал, что перед ним всего лишь трясущиеся от собственной наглости мальчишки.
— Вам что тут надо? — проговорил он зло.
Матвей Львович потянулся к револьверу, но старший паренек ткнул его дулом в грудь. Второй мальчик забрал оружие.
— Поговорить пришли — насчет нашего отца, Якова Фроймана.
Матвей Львович скривился:
— Вон как... Ну что ж, молодые люди, присаживайтесь.
Старший мальчик повернулся к Климу:
— Уходите. У нас тут свои счеты.
Клим схватил Нину за руку и они выбежали во двор. Над деревьями полыхало оранжевое зарево.
— Кто эти дети? — прошептала Нина.
— Авангард советской власти, — отозвался Клим. — Пойдем, нам надо найти, где спрятаться.
В доме раздался винтовочный выстрел.
6.
Перебравшись на дредноут «Вальдек Руссо», Софья Карловна сразу из новороссийского кошмара попала во Францию. Обед из пяти блюд, каюта с ванной, присмиревший, услужливый Шушунов, которого графиня провела на корабль как своего лакея...
Дредноут стоял далеко на рейде, но даже отсюда были видны тучи дыма и зарево пожаров. Софья Карловна не смотрела в ту сторону. Море было тихим, сиреневое небо чистым, над горами поднималась луна, похожая на старинную, полустертую камею.
На палубе юнкера эвакуированного Александровского училища выстроились петь молитву. Графиня слушала их чистые юные голоса и крестилась.
Все как положено: хозяйка бала попрощалась с гостями и пожелала им покойной ночи. Теперь она может идти отдыхать, а прислуга выметет мусор и уберет со столов.
Год спустя Софья Карловна узнала из газеты, купленной на Монмартре, что после Новороссийской катастрофы часть белогвардейцев разбежалась, часть попала в плен. Многие пошли на добровольную регистрацию, поверив обещаниям об амнистии. Потом по этим спискам их арестовали: кто попал в лагеря, а кто — уже в качестве красноармейцев — в мясорубку Польского фронта. Поляки остановили победоносную Красную армию, рвущуюся на Запад, и большевикам пришлось оставить надежду на мировую революцию — по крайней мере на время.
1997 — 2010 гг.
Нижний Новгород, Россия — Лэйквуд, Калифорния, США
Продолжение серии — романы «Белый Шанхай» (2010 г.) и «Князь советский» (2012 г.)
Проекты Эльвиры Барякиной в Интернете
Роман «Аргентинец» — http://www.argentinetz.com
Роман «Белый Шанхай» — http://whiteshanghai.com
«Справочник писателя: как написать и опубликовать книгу» — http://www.avtoram.com
«Женщина с большой буквы Ж» — http://www.agent-marge.com
Официальный сайт Э. Барякиной — http://www.baryakina.com
Блог Э. Барякиной — http://agent-marge.livejournal.com
Другие книги скачивайте бесплатно в txt и mp3 формате на prochtu.ru