--------------------------------------------------------------------------
Юрий Юрьевич Елисеев - Свои берега
--------------------------------------------------------------------------
Скачано бесплатно с сайта https://prochtu.ru
Часть 1. САМОЕ НАЧАЛО.
ТЁТЯ ОЛЯ
Стоял июнь. Самое начало. Андрей Николаевич Смыслов лениво прохаживался перед раскрытой дверью ритуального автобуса, выстукивал шаг наконечником "Фултона" и то и дело прислушивался к приятному скрипу своих новеньких дырчатых полуботинок, дешёвых как всё китайское, однако чистой кожи и итальянского фасона. Чуть поодаль подошедшие только что окружили Татьяну. "Да-да, - озабоченно морща переносицу повторяла она, - да, конечно... Минут десять, думаю. Пока вывезут и всё такое прочее..."
Появилась Веруньчик - в пышном кремовом платье с оборками. Протиснувшись сразу к Татьяне; почти скороговоркой - бред тифозника в сильном жару, каким его изображают актёры - поинтересовалась: "Уф! Я не опоздала? Бежала, прям промокла вся, а автобус не остановился, а следующего долго не было... А как у вас? Уже?.." "Нет-нет, пока ничего... Пока ждём..." По асфальтовой дорожке вспугивая с чёрно-бурых газонных заплат воробьиные стаи прошелестела больничная "Волга". "Надо же - тётя Оля! Ты когда нам позвонила... Как я тебя понимаю - у меня мама почти такого же возраста... - выводила Веруньчик особым страдательным тоном. - Недавно она, ты знаешь, тоже в больничке лежала. Да нет, неплохо подлечили. У-гу... И ведь всё на мне теперь, всё на мне... А совета получить не у кого."
Полная пожилая дама между тем долго расспрашивала мужа Татьяны о мёде. Он уверял, что мёд везде продаётся обманный, замешанный на манке или из химии, поэтому не лечит, а вот когда он поставит у себя на участке улья, вот тогда...
Наконец всех позвали внутрь.
На каталке в самом простом обитым синей материей гробу лежало тело, почти эфемерное, кое-как обозначенное светлой тканью, платьем или ночнушкой, из ворота которой вырастала густо напудренная голова со знакомым горбоносым профилем.
Татьяна достала из сумки бумажные вещицы.
"Это, кажется, надо положить в руки, чтоб держали, а это укрепить на лбу."
Веруньчик взяла вещицы, наклонилась над телом и, немного поковырявшись и пискнув раза два "не получается", распрямилась с победной улыбкой.
"Цветы, давайте цветы!" - предложила Татьяна.
Ёлочкой разложили цветы: в ногах оказались гвоздички, розы пустили поверху, так, чтобы самые крупные приютились в изголовье. Собравшиеся обступили гроб. Веруньчик накинула с плеч на голову траурный кружевной платок и в полной тишине начала причитать: "Ой тётя Олечка! Дорогая наша тётя Олечка! Ты сегодня покидаешь нас. Ты была чудесная женщина, замечательный душевный человек. Так пусть земля тебе будет пухом... ("Да, да - пухом..." - повторили кругом.) Мы никогда тебя не забудем. И в этот день, в этот тяжёлый день... Печальный... Вот... ("Это у ней профессиональное, годами выработанное, - шёпотом пояснила Сергею Долгову пожилая дама, - плачится, жалуется, клянчит..." "А кем она?.. Врачом?" - пробормотал Сергей. "Нет. В школе. Педагог.") Тётя Олечка... Мы прощаемся с тобой, тётя Олечка. Нам, конечно, тяжело, тётя Олечка, но, тётя Олечка, память о тебе, тётя Олечка..."
"Вер, на кладбище прощаться ещё будем... " - подсказала Татьяна.
"А-а-а..." - протянула несколько разочарованно Веруньчик и, убрав носовым платком с края глаза накатившуюся слезу, виновато улыбнулась.
"Я думаю, в автобус, что ль, надо садиться..." - пробормотал кто-то.
На выезде с кольца автобус безнадёжно зарылся в пробке. От просочившейся в салон выхлопной гари Смыслова здорово болтануло, накатило и остановилось где-то под "яблочком" воспоминание об испорченном пончике, купленным сдуру в жару на базаре. Пожилая дама, которой, казалось, гарь была нипочём, нарочито громко восхищалась современным строительством.
"Архитектура, я смотрю, красивейшая! Да, для народа теперь строят со вкусом - дом железобетонный, из плит, а внешне будто кирпичный. И почему раньше до такого не додумались!? И как быстро возводят: день - этаж, день - другой!"
"Да, очень красиво, - согласился сидевший рядом с пожилой дамой пристрастный к мёду татьянин муж, обладатель крутого ирландского подбородка и ломаного узбекского носа, говорун и умница, которого все величали запросто Владимиром. - У нас, вот увидите, когда с кладбища приедем, тоже дом ничего. Планировка современная. Кухня большая. С жильём теперь проблем нету. Нам теперь дачу отстраивать нужно. Квартира её (он кивнул на гроб) теперь как раз под это дело и пойдёт. Я ж участок взял огромный - двадцать соток. И ехать удобно - пятнадцать минут по трассе - и ты там. Забором пока кирпичным огородился, а на дальнейшее освоение тити-мити (тут он, нежданно осклабившись, протёр щепотью перед самым носом пожилой дамы), тити-мити нету."
"Да, - нервно кивнула пожилая дама, - с деньгами сейчас трудно."
"Сейчас вообще трудно. - откликнулась сзади Татьяна. - Особенно мужчинам. Стрессы..."
Веруньчик вдруг захихикала, прервав на полуслове обращённый к Сергею Долгову монолог о неблагодарных детях: "Угу... Вот поэтому-то они все поголовно и не работают!"
"Да, поэтому не работают." - повторила эхом Татьяна, приопустив одновременно голову и веки. - Такая нынче жизнь."
"Ох... - вздохнула Веруньчик, ехидно поводила головой от плеча к плечу, и вновь обратилась к троюродному брату, впилась глазами в кирпичного цвета нос и усы - топорщившийся ежом аксессуар мужественности. - Ну так вот, мой милый братик, что я хочу тебе сказать..." Она нашла благодатную почву - по привычке давно семейного человека Сергей Долгов терпеливо сносил всякий женский словесный продукт.
Между тем уже сказано было, что Наташка-то дома не ночует, матери не слушается, одевается безобразно, просто гадко: в такие мини - дальше некуда! И работа у девчонки странная - в салоне красоты ногти красит. А рядом - дверь в дверь - массажные кабинки... И что тут думать?
"Я говорю: "Давай подъеду посмотрю что у тебя за работа такая. С начальством твоим пообщаюсь, с коллегами..." Она: "Нет!" Я тогда говорю: "Раз ты дома не ночуешь, по какой-то надобности работу свою от матери скрываешь, то мне, думаю, сама знаешь, как тебя следует называть." Ну, понятно, и назвала. А она, негодяйка, как подскочит - я на постели лежала, яблоко кушала - и прям хлоп меня вот сюда. Вот сюда - между глаз. Кулаком! Во - синяк даже до сих пор остался! Видишь? А хорошо ли это - мать свою бить? Я что - не имею права поинтересоваться чем она там занимается? Если у меня сердце болит? У-у?"
После кончины мужа Веруньчик пребывала в поиске. Так тяжёлая лиана, вдруг повисшая в воздухе, раскачивается на ветру и тянет во все стороны усики в надежде за кого-нибудь зацепиться. Она забегала по тёткам - советоваться, поскольку советоваться привыкла (так уж она была воспитана); но она бы оставила их всех в покое - это совершеннейшая правда - ей было бы достаточно и мамы, единственной верной своей подруги, но та из-за инсульта что-то совсем перестала соображать.
"В школу просто не успеваю. Отпрашиваюсь, отпрашиваюсь, а на меня уже косятся. Директриса интересуется - буду я работать или нет. "А вы как думаете? - говорю. - Если я за мамой ухаживаю? Вот вы бы что на моём месте сделали?" А она мне: "На вашем месте пока находитесь только вы." Такая вот толчея в ступе. Она мне так, а я опять: "Вот я вам и говорю: если бы вы были я, то вы бы как поступили?"
"Много ваших уходит... - задумчиво сцедила полная пожилая дама, упершись глазами в окно. - Два года как Люба умерла, а Германа с Витей хоронили - будто вот только что..."
"Да, - Татьяна кивнула несколько безразлично, как поддакивают смирившиеся с невзгодами люди. - Года не прошло."
"И правда, - согласился Смыслов, - года не прошло..."
ГЕРМАН И ВИТЯ
На прощание они с матерью тогда не успели: перепутали выход метро, не там повернули, в результате получили крюк, и тут двери им отсекла милиция в серых куртках - в Склиф приезжал Президент на встречу с жертвами теракта - мелким обывателям сказано было обождать. Противно всё это было: и этот дождь пакостный, осенний, и террористы, и серые куртки, и Президент...
Вышли Сергей Долгов и Татьяна с Владимиром. "Уже отправили," - сказала Татьяна. "Как же так получилось?" - спросила мать. "Когда квартира занялась, они на лестницу выскочили оба - ещё живые были; их в реанимацию отвезли, да видно надышались гарью..." "А отчего полыхнуло?" "Никто не знает. Может, Витя курил в постели... Он же дымил как паровоз... Неизвестно."
На Короленко дочки Татьяны (две крепкие молодицы в чёрных брюках) приготовили стол, он застыл важно посреди комнаты: весь в накрахмаленной скатерти, в нетронутых пока блюдах - словно богатый жених на свадьбе. Вокруг стола теснились нерешительные люди. Наконец сказано было: "Садитесь... Кому как удобно..." - и люди расселись. Кроме родственников прибыло трое бывших сослуживцев Германа. Все с жёнами. Один, забархатившийся манжет его рубашки всё время порывался осесть в тарелку, вспоминал Корею, уточнял, что Северную, он там бывал, там страшно не любят японцев, а русских - наоборот; другой, моложавый ещё старичок, гордился, что имел честь работать под началом ныне усопшего Германа Климентьевича, широкой души человека, гражданина и патриота, внесшего свой вклад в общее дело. "Какую страну развалили!" - запричитал тут Владимир. "А какой вклад он внёс, если не секрет?" - поинтересовался Андрей Николаевич. "Какой?.. - задумался моложавый ещё старичок. - Ну, к примеру... Ступицу наша группа разрабатывала. Мы ж двигателисты... Знаменитый "КБ-300"! Ступицу для двигателя. Их потом на МиГ двадцать первой серии ставили. Серьёзная работа..." "Да-да..." - закивала Татьяна. Тот, который вспоминал Корею, перешёл на Микулина и начал травить байки о нём. "Академик! Герой Труда! А вообще-то, положа руку на сердце - он был чистой воды авантюристом. Удачливым авантюристом, добавлю." Третий, по имени Борис, попросил слова. "Ну скажи, скажи..." - пробормотал Владимир.
"Я близко знал нашего дорогого Германа Климентьевича. Мы не только коллеги - являясь также его соседом по лестничной площадке я, так сказать, имел счастье и честь наблюдать его жизнь изнутри. Это был удивительный и, как только что справедливо заметил мой коллега, большой души человек, всегда интересовавшийся политикой, культурой, последними научными разработками... Он до последнего буквально фонтанировал идеями... В конце восьмидесятых увлёкся лазерами. Думал как приспособить их, как это тогда модно было называть, под конверсию. Чтоб лодки подводные для утилизации резать. Просто так-то, автогеном, не разрежешь - у них же сталь особая, да и толщина - во! - тут говоривший опустил голову и несколько долгих секунд стоял как зачарованный. - Несколько слов о его сыне... Виктор, конечно же, был гением. Чёрным гением, его демоном, так сказать... Вы понимаете, о чём я... Что ещё?.. Уникальные это были люди! Память о них навсегда останется в наших сердцах!"
"Герман говорил, что пишет заметки, воспоминания... Он мне бумаги показывал! - проухала тётя Оля, бродившая челноком из комнаты на кухню. - Вот бы опубликовать."
"Главное, чтоб не пропали... Уф! - хорошо пошло... Рукописи, значит, чтоб не пропали..." - заев рюмашку скрипучим огурцом, откликнулся Владимир.
"Да, да, конечно! - согласился Борис. - Мы, если, значит, найдём рукописи, сразу вам, так сказать..."
"Вы квартиру после пожара не видели, - пробурчала дочь Бориса, некрасивая девушка лет тридцати, сидевшая строго напротив Смыслова. - Там везде копоть, гарь в палец толщиной. Всё выбрасывать пора."
"Нет, вы уж там разберитесь, пожалуйста. Труды Германа - это ведь документ эпохи!"
"Нет, нет, конечно разберёмся! Само собой!"
"А вы знаете, у него ведь интервью брали." - как всегда важно ухнула тётя Оля откуда-то из-за спин застольщиков.
"У кого это?"
"У Генечки. Приезжал тут один... Журналист или историк - не помню. Вот тут я жирненького принесла на закуску - кушайте, кушайте... Из Швеции. ( "Да..." - подтвердила Таьяна.) Диссертацию он, что ли, по России писал. Выспрашивал всё про старые времена, про войну Отечественную, про секреты немецкие, какие он из Германии вывез, про Туполева... Генечке нашему было ведь что рассказать. Потом журнал прислал с его интервью. О том как живут сейчас те, кто ковал щит Родины..."
"А денег, поди, не прислал?"
"Нет, о деньгах я ничего не слышала."
"Да-а... Вот так вот..."
"А Витя - он вообще ничего не зарабатывал?"
"Нет, почему же?.. Он как-то задачу разрешил математическую. Никто не мог, а он решил! - ему тогда сто долларов заплатили. Он же математиком был по образованию, Университет закончил..."
Никто из бывших сослуживцев Германа на чай с тортом не остался. Владимир отколупил ложкой свой клин, ошарил сотрапезников колким взглядом, и, так и не решив к кому бы именно ему обратиться, спросил сразу у всех: "Ну и как вам эта Наталья?"
"Которая это?" - полюбопытствовала баба Ж.
"Ну вот та, что ушла только что, молодая, Бориса дочь? Ведь это ж на неё теперь квартира их переписана."
"Ну да?!"
"Ну да! На ней и висит. А нам - шишь! Как они его уговорили - ума не приложу. Вроде как ухаживать будут и деньги платить, а за это после его смерти - квартира им..."
"Это называется "продажа с пожизненным проживанием", - уточнил Андрей Николаевич. - Вы это имеете в виду?"
"А как же Витя? - всё удивлялась баба Ж. не забывая посасывать кругляк колбасы. - Ведь это и его была квартира?"
"Он-то и кочевряжился до последнего. Герман только свою долю им продал. Десять лет как. А мы-то ничего не знали! А как год назад Тамара его померла (зажилась она, конечно - лет пятнадцать, бедная, маялась, с постели не вставала!) как она померла, так и Витя тоже, как отец, подписался..."
"А может, они их и спалили?.."
"Кто - вот эти?.."
"Да нет, не может быть - только в сериалах такие ужасы выдумывают... Они ж пили оба, а Витя ещё и куряга. Нет - они сами..."
"А кто знает? Мы не знаем..." - уныло протянула баба Ж., и вдруг в глазах её блеснул радостный хулиганский огонёк.
"А вы вот что сделайте, - предложила она, привстав, - вы те документы, по которым им квартира достаётся, вы их у них стибрите."
"Как это?! Как это?! Что значит - стибрите?!"
"Ну так: слямзите, свистните. Раз - и нету!"
"Нет, баб Ж., так нельзя-я..."
"Отчего же это "нельзя"? Очень даже можно. Приходите вы, значит, к ним, просите: покажите-ка, дескать, мне документы ваши, любопытно, дескать, взглянуть, а сами раз-раз, так потихонечку их и стибрите. Отвлеките их там чем-нибудь. "Вон, - скажите, - там на улице что-то затевается." Они - к окну, а сами не робейте. Засуньте их вот сюда... (Тут пальцы её заиграли на пуговицах у самой шеи, будто она и впрямь собирается прямо сейчас прятать что-то под кофточкой меж высохших грудей своих.) Или сюда. (Пальцы поползли ниже, за юбку.) Всё очень просто!"
"Нет!!! Не по-людски это! Они же бумаги обратно потребуют!"
"Ну и что, что потребуют? А вы ручками у них перед носом покрутите - мол, ничего не знаю, ничего не знаю, ищете, мол, у себя!"
"Мама, ну хватит!" - всполошилась Веруньчик.
"А что?! Я - ничего!"
Прощавшиеся было закашлялись и засобирались, но тётя Оля остановила всех грозным выхрипом: "На фотографии генечкины не желаете взглянуть?"
ДЯДЯ ВАСЯ
Фотографий набралось три альбома и коробка.
"Да. Это он в Куйбышеве, в эвакуации, Генечка наш. - комментировала тётя Оля, водя высохшим пальцем по глянцу. - Он тогда всех товарищей своих просил, чтобы они его Константином заместо Германа называли, а то мало ли что... К нему ведь подходили откуда надо, интересовались, отчего это у него имя немецкое. А чего ж и не немецкое? Мама наша по молодости в театр ходила, в Большой, на "Пиковую даму", между прочим. И до того ей та опера в душу запала, что первенца она Германом назвала. Вот так дело-то было. А те заподозрили..."
"Но если ж он себе новое имя взял, так тем более подозрительно, нет?"
"А он как раз своё новое имя там с кем надо согласовал. Это в Москве можно хоть как обзываться, а в провинции люди бдительные: если что-как не по их лекалу - сигнализируют! Он, значит, как к смежникам сунется, как представится, документы предъявит, так его за белы ручки сразу в Первый отдел тащат. "Пройдёмте, - говорят, - гражданин, так надо." А там уточняют - не этнический ли немец, не имеет ли родни в Германии? Он говорит: "Нет", - а они: "А почему мы должны Вам верить?" Он им объясняет про Большой театр и про "Пиковую даму", а они переглядываются в восхищении, и говорят, что такой легенды от шпионов они ещё не слыхали. Мол, с какой фантазией в Абвере людей готовят! Не верят то есть. Предлагают для начала анкету ему заполнить, а заодно и объяснительную написать - по поводу имени, если сам он якобы русский, и чего он с таким именем забыл на секретном оборонном предприятии во время войны с Германией? Под подпись. Вот он бумажки-то эти всё пишет, пишет, а дело, за которым он приехал, стоит! Съездил он так раза два-три в местные командировки, так уже родные отдельщики его вызывают и говорят: "Выправляем тебе на время работы в эвакуации новые документы с новым именем. Иначе сам работать не сможешь, и нам головная боль. Выбирай, какое хочешь, такое впишем, только не немецкое." Вот он и выбрал на свой вкус - нейтральное - Константин. И всю эвакуацию так Константином и пробыл. А как в Москву возвернулся, обратно Германом заделался. Это он сам мне рассказывал."
"А это кто такой?"
"Не узнал разве? Это ж Вася ваш."
"Дядя Вася?"
"Ну да! В войну снимался. Для форсу в гражданку вырядился."
Очень давно, в те времена, какие Андрей Николаевич, казалось бы, и помнить не мог, его дядя Вася, известный любитель выпить и погундеть, избавил их с матерью от злобной мужиковатого вида соседки, клеющей на кухне бумажные пакетики для заработка. Дело обстояло следующим образом. Соседка грозилась убить его совершенно седую, опухшую от сердечной слабости бабушку, как сама поясняла, только за то, что та шаркает по ночам до туалета и обратно, то есть своим разнузданным видом (ночнушка и неубранные волосы) растлевает её чудесного мальчика, слабоумного Петю двенадцати лет, которому приспичило (возраст, понятно), подглядывать за женщинами. Мать соседку стыдила, говорила, что подозрение нелепо: бабушка очень больна и, вообще, не о том думает; и действительно, мать частенько вызывала для бабушки "скорую". Приезжие врачеватели вели себя очень уверенно: ходили по комнате не снимая ботинок, распоряжались матерью как слугой, поторапливали её (они всегда куда-то спешили), слушали бабушку фонендоскопом, параллельно кипятили на кухне шприцы, кололи "кубики" камфоры прямо в сердце (тогда бабушка оживала) и уезжали.
Когда по телевизору шла трансляция парада, и вперебивку с танками и ракетами на экране мельтешили головы членов Политбюро в барашковых шляпах-пирожках, бабушка изо всех голов выделяла одну. Косыгинскую. И не мудрено: лицом своим - задумчивым, дряблым, с бесформенным носом и тяжёлыми нащёчными бляжками, утягивающими глаза глубоко вниз, - Председатель Советского Правительства и сам здорово походил на бабушку. За это ли сходство или за что другое бабушка называла его человеком.
В простые же дни по заведённой традиции после завтрака и мытья рук бабушка читала внуку Пушкина. Меж толстыми пальцами проступали рисунки. Особенно запомнился тот, где Пушкин в развевающейся за спиной чёрными крыльями пелерине стоит высоко на скале над самой пропастью. Внук любил смотреть на этот рисунок, в нём было что-то такое, отчего захватывало дух, поэтому частенько он просил её почитать вот здесь. "Кавказ подо мною. Один в вышине..." - начала как-то бабушка, но вдруг перестала читать, побледнела вся, захватала ртом воздух и простучала ладонью столешницу в поисках лекарства. Очки свалились на пол, но она не нагнулась их поднять. Он молил её отчаянно, в слезливой истерике, чтобы она сейчас вот так не умирала. "Ничего... Это ничего... - еле ворочая ставшими вдруг синими губами зашептала бабушка. - Там, на окошке ва... валидол должен быть - принеси." Он рванул к окну за жестяным футлярчиком, вытряс из него плоскую пуговицу валидола и протянул ей. Она нащупала пуговицу собранными в щепоть пальцами, не глядя - словно слепая - сунула в рот. Внук замер в ожидании чуда. Пососав кое-как пуговицу, она кивнула, подтверждая правильность сделанного выбора, подышала, сказала, что ей лучше, приступ прошёл, и послала его в буфет за корвалолом - нацедить в мерный стаканчик двадцать капель. Он побежал бы сразу, но долго не мог разжать кулачки, намертво вцепившиеся в бабушкин рукав.
Недобрую соседку бабушка между тем раздражала всё больше, и однажды, когда матери Андрея суждено было быть на работе, чего-то себе нафантазировав, соседка подкараулила бабушку в коридоре. "Беги на кухню, бери нож! Режь её, стерву, режь насмерть - ты недееспособный, дурак, тебе ничего не будет!" - держа бабушку в охапке науськивала слабоумного Петю его безумная мать. Сцену очень удачно застал Герман Климентьевич, тогда ещё не дряхлый, выслепленный катарактой старик, а интересный лысоватый мужчина, до краёв полный своих молодых пятидесяти с хвостиком лет, умудрившийся навестить в такой неурочный час свою тётку. Герман Климентьевич изумился всей сцене, в особенности слову "насмерть", отобрал у Пети нож, интеллигентно шуганул соседку (чего та совершенно не испугалась, но всё же отпустила бабушку и скрылась у себя в комнате за дверью) и направился в ближайшее отделение. Несмотря на объявившегося свидетеля, орудие преступления и письменное заявление пострадавшей стороны, милицейские люди развели руками - ничего, мол, поделать не можем, больными, так сказать, не занимаемся, не наша компетенция, идите в муниципалитет. Герман Климентьевич повозмущался для порядка и уехал домой рассказать подробности необычайного происшествия родне.
Мать Андрея тем же вечером в истерике побила истязательницу веником, и та, на самом деле будучи гораздо увесистей матери, жалко ретировалась, но поутру пришла в себя и с той поры завела привычку дежурить по утрам в коридоре с поспетым чайником наготове в надежде окатить противницу кипятком (о чём всякий раз со злорадством предупреждала), так что матери, дабы успеть на работу, приходилось сигать во двор из окошка (впрочем, с первого этажа делать это ей было вполне сподручно). После таких процедур матери Андрея, как и всякой бы женщине с развитым воображением, мерещилось Бог знает что: вот она плачет у трупа зарезанной бабушки, ломает руки и зовёт: "Мама-мама!" - а вот прохожие на улице или пассажиры метро (достаточно интересные сытые мужчины) где-нибудь в переходе на кольцевой брезгливо морщась ускоряют шаг после случайного взгляда на её изуродованное паром лицо.
В отчаянии она посетила милицию (с тем же исходом, что и Герман Климентьевич), затем муниципалитет (с аналогичным результатом), затем психдиспасер, ведущий учёт буйных больных, откуда путь её лежал к главному московскому психиатру, то ли однофамильцу, то ли родственнику детского поэта. Тот подтвердил, раскрыв папку: да, мол, имеется такая-то, состоит на учёте. "Мы подобных больных, - пояснил то ли однофамилец, то ли родственник, мрачно сверкнув из-под роговых очков чёрными миндалинами, - специально к нормальным людям подселяем для их социальной адаптации, а иначе - если их с такими же селить - они, чего доброго, потоп или пожар в квартире какой учинят, а то и поубивают друг дружку (и такое случается)! Так что она будет жить где живёт, а вы воспитывайте её в меру сил покамест она не исправится."
"А ей и вправду ничего не будет, если она кого из нас зарежет?"- поинтересовалась посетительница.
"Нет, нет, - кое-что будет. Подержим её с годик в психушке. Но Вам не стоит по этому поводу сильно беспокоиться - она, как женщина крепкой конституции, конечно, храбрится, на кураже похваляется, но вряд ли решится на страшное. Это обычные весенне-осенние обострения, женские штучки, знаете ли - фигли-мигли всякие - они быстро проходят."
"А если у меня нервы не выдержат?"
"В смысле?.."
"Если я её на тот свет отправлю, меня, как, тоже отпустят?"
"А-а-а... Да нет - Вы же совсем другое дело! Вас-то как раз посадят, непременно! И не в дурдом! Ведь Вы - нормальный человек? Как - уже сомневаетесь? Впрочем, Вы имеете право на обмен. Однако учтите: при обмене нельзя скрывать, что Ваша соседка числится на спецучёте!"
"Так если я скрывать не стану - кто ж тогда на мои хоромы позарится? Замкнутый круг получается!"
"Не знаю, не знаю! Просто уведомил... Впрочем, не моя компетенция."
Обострения прошли. Лишь изредка соседка позволяла себе недостойно развлечься подсыпая в кастрюльку с детской малашей, на минуту оставленную без догляда, сапожные гвоздики, которые потом мать Андрея с содроганием вынимала, - мелкая пакость, не более того, но мать Андрея это обстоятельство почему-то особенно волновало. Именно с таким гвоздиком она и приехала однажды к дяде Васе, потому что брата своего она уважала, всегда заступалась за него и прощала ему его пьяные выходки.
Тот, кажется, всё понял с полуслова.
"Говоришь, гвоздики в кастрюльки подкладывает?! Говоришь, мать мою резать велела?! - ревел он захлёбываясь слезами и, одновременно, комкая на груди фланелевую ковбойку. - Что ж ты раньше-то молчала? Поехали! Кстати, у тебя выпить чего не найдётся?"
"Будет. Только - умоляю тебя! - без рук!"
"Не бзди. Я её морально уничтожу..."
Долго торчал дядя Вася перед соседкиной дверью, бухал в неё и ногами, и руками; изголялся, в красках расписывая, чего он с той соседкой сотворит, ежели она хоть раз, вот разок ещё - не то что пальцем - рот разинет на его мать и сестру.
"А тебя в тюрьму посодят!" - тявкнули из-за двери.
"Тюрьмой напужать хочешь?! Хе-хе! Ты думаешь - ты чокнутая, а я нет? - живо поинтересовался сей пьяный сатир в замочную скважину и залился сатанинским хохотом. - Дура! Да я штрафную прошёл, десять раз в рукопашную ходил - вот такой я чокнутый! Вру - шесть, но и этого вполне достаточно, чтобы стать психом на всю голову. Я немцу, живому, глотку зубами перегрыз! - понимаешь, ты?.. И мне с тех пор двуногого убить - тьфу! - как комара прихлопнуть. И для такого дела мне и справка не нужна, и тюрьмой ты меня не запугаешь. Плевать я хотел на твою тюрьму с высокой башни! Потому что чокнутый! А слышала, дурында, про озеро Балатон? Курортное, говорят, местечко. Воды, говорят, там отменные - язвенников (чтоб их скрючило!) лечат. И там я - веришь ли? - побывал. В сорок пятом. Кровавые ванны принимал - вот такие у меня были процедуры. Эй, дурында! Слышишь, что ль?"
Невероятная, тишайшая тишина была ему ответом.
"Ты на звёзды-то любуешься, аль нет? - продолжал тем временем плести свой страстный монолог добрейший дядя Вася. - А я, представь себе, любуюсь, хоть подзорной трубы и не имею. Так я вот чего надумал: я, пожалуй, тебя заместо телескопа приспособлю. Поставлю во вторую позицию, продраю насквозь кой-каким инструментом, который для таких дел всегда держу наготове, высушу, линзы с двух сторон приделаю, и по ночам на звёзды через тебя буду глядеть, а также лунными пейзажами восхищаться! О, какая тебя перспективка ожидает! А Пете твоему дебильному (икота за дверью) - всего лишь х-хорбик сделаю. И ничего мне, как психу, не будет! Аккуратнейший такой х-хорбик (тут губы дяди Васи издали сочный "чмок" - и собранные в пучок у рта сосисочного вида пальцы распустились словно роза) - чтоб издаля было видать, какой он урод. Но жить, в отличие от тебя, он будет - насчёт этого не сумневайся. А сама пока готовь простыню и ползи-ползи на кладбище..."
Дерзкая речь дяди Васи в защиту униженных и оскорблённых, вдоль и поперёк пересыпанная сложными синтаксическими конструкциями, совершенно неприличными, неприемлимыми с точки зрения традиционной этики и морали, привела к нечаянному результату - соседка с сыном... Нет, не так! - придурошная их соседка с дебильным своим дитём тем же вечером съехала неизвестно куда и в квартире их больше не появлялась. Спустя неделю освободившиеся метры уже обживали новосёлы, прибитые сюда каким-то долгим цепочечным обменом, который всё не складывался, не складывался, и вдруг - раз! - и сложился: работница хлебозавода и её сын - учитель физкультуры.
А будущий Андрей Николаевич долго потом ещё верил, что его дядя - самый сильный и справедливый человек на свете... пока дядя Вася сам не испортил свой сказочный образ. Как-то тёплым майским вечерком, хорошо накричавшись и насвистевшись на салют (а свистел дядя Вася знатно - с пальцами!), и почти проводив их с матерью до метро, он вдруг изменил маршрут и направился прямиком к автоматам с газировкой. Оттерев спиной нескольких жаждущих, он уже вынул было стакан и, казалось, уже нашарил в брюках дефицитный трёхкопеечник - и тут его подхватил за плечо и развернул на сто восемьдесят молодой парень в светлой рубашке. Высказал с упрёком: мол, чего творишь, мужик? - тут вроде бы очередь. Правильный такой парень, ратующий за справедливость. Дядя Вася сначала процедил сквозь зубы: "Да ладно тебе..." - потом что-то промямлил про мальца, который хочет пить, и указал на испуганного Андрея, но парень был непреклонен. И тут дядя Вася сдался - лишь скосил глаз на свои небогатые наградные планки, прихваченные аккурат над карманом мятого пиджака, тем же слезящимся глазом смерил парня, пьяно тряхнул головой, отчего седая прядь сползла ему на лоб, смачно, с цыканьем плюнул вниз, на асфальт, растёр белое пятно слюны рифлёной подошвой босоножка и отошёл. А газировки они тогда всё же попили. За три копейки. С сиропом.
ШКОЛА-ИНТЕРНАТ
Первого сентября (Тот день в тот год наверняка пришёлся на эту дату потому хотя бы, что возле здания интерната состоялся митинг; на площади перетаптывалось прорва народу с шарами и астрами, и девочки теребили крахмальные фартуки, а где-то далеко на трибуне сменяя друг друга распалялись выступающие. "Слово предоставляется шефу нашего интерната, сыну героя Гражданской войны..." - и самые последние слова директора потонули в шуме аплодисментов. Знаменитый папой ветеран прохрипел в микрофон, что, мол, вы, дети - наше будущее, поэтому должны хорошо учиться, слушаться старших и Родину любить. Для ветерана сказать это было важно)...
"Смотри-ка: у него ринофима как у Семён Семёныча из второй квартиры! - вскрикнула мать - И тоже инвалид. Только у того одной ноги недостача, а у этого - обеих нет!"
Всякий раз, когда мать Андрея упоминала имя Семён Семёныча, она тут же и уточняла - "...из второй квартиры", но на самом деле Семён Семёныч этот вот уж два полных года как обитал где-то на Бауманской, а не в их пятиэтажке, и тем более, не во второй квартире, потому что в его бывшую отдельную однокомнатную квартиру под номером "2" переехали как раз они: Андрей, его мать и его бабушка. И бабушка первое время ходила по ночам, ощупывая стены, и восклицала в счастливом изумлении: "Неужели это всё теперь наше!? Неужели мытарства закончились, и к нам никого больше не подселят? И мы не будем больше делить кров с чужими людьми? Неужели всё это правда, Люсенька!?" "Правда, мама," - кротко отвечала мать Андрея, и заливалась слезами радости. Там был какой-то сложный обмен, устроенный маклером, и мать Андрея на него решилась, и под это дело назанимала кучу денег у всей родни, но в основном, конечно, у тёти Ж., которая и так-то всегда смотрела на младшую сестру с несколько покровительственным прищуром, а ныне, ставши к тому же займодавцем, совсем задрала свой кургузенький монголоидный носик. А вот у Семён Семёныча нос был выдающийся! Громадный, давно потерявший форму, он походил скорее на разросшуюся пупырчатую картофелину, отливающую всеми красками и оттенками, какие только можно сыскать на палитре художника. Малиновые и красные капилляры застыли на нём в виде причудливых медуз с щупальцами, уходящими на вздутые серые щёки. Глубоко посаженные глаза инвалида искрились хитрицой, узкий лоб был собранием морщин, а из угла синюшного рта вытарчивал длинный пластиковый мундштук с замятой папиросой. Таковым предстал Семён Семёныч, когда они с матерью зашли посмотреть квартиру, благо недалече было шагать - до крайнего подъезда их же дома. Пространство оказалась забито мебелью так, что трудно было передвигаться. И всё же они как-то протиснулись. И тут круто пахнущий табаком и одеколоном Семён Семёныч заговорил... Нет! - таких звуков не мог издавать человек! Так скрипят иссохшие дверные петли. Так, наверное, хрипит медведь во сне. Так кричали рябинники по весне в тихом сквере. Он рассказывал, что служил юнгой на флоте, что ходил в походы, и что при бомбёжке лишился ноги.
Во дворе Семён Семёныч корешился со стриженным "под ноль" Федей, которого жена в своё время посадила на три года за побои, и с ещё одним мужичком, оставшимся для Андрея навсегда безымянным (в отличие, к примеру, от Володи-лилипута со второго подъезда, который ходил весь такой, словно раздутый от важности, с портфелем; а потом разлетелась по двору худая весть: "закрыли" Володю-лилипута нашего... аж на четыре года "закрыли"! - по "хулиганке"!). Федя одевался в пиджачную пару с брюками, заправленными строго в резиновые сапоги с отворотами, не курил, и поведения был самого тихого и скромного, за что среди своих был прозван интеллигентом. А приятель его, безымянный мужичок, был к тому же ещё и какой-то безликий. Увидишь - не вспомнишь (как разведчик). А однажды утонул. Во щах. Во всяком случае, так рассказала матери Андрея убитая горем вдова, живущая этажом выше. Завалился, говорит, вечером пьяным, и потребовал щей. Она поставила миску, да вышла по своим делам. А когда на кухню обратно зашла, супруг ейный уже не дышал. Спьяну, значит, брякнулся лицом в тёпленькое, а сил головушку поднять уж и не было - так и захлебнулся в миске, болезный. А оставшийся враз без товарищей Федя ещё лет десять потом шлялся по двору в одиночестве и всё вздыхал. Мыкался, что называется.
После переезда матери пришлось заделывать дыры в полу, откуда по ночам к ним лезли подвальные мыши. Но это всё были мелочи! Не иначе как Семён Семёныч по старой флотской привычке драил у себя полы, как матрос палубу, говаривала мать - опрокидывал ведро и лихо гонял воду шваброй, пока вода вся не утекала в подвал. Так она представляла себе происхождение дыр. Посредине пустого пространства вставал грозный одноногий пират в тельнике и со шваброй, а рядом - опрокинутое ведро. Выдуманная картинка не вязалась с виденным когда-то наяву нагромождением мебели, но правда уступала мифу.
Итак, первого сентября он был поднят ни свет, ни заря. Вот совсем рано, так что завтрашная манная каша не полезла в горло (но была впихнута почти насильно), хотелось сна и тепла. Собранный заранее плотного дерматина портфель красовался на столе ("Я портфель, я портфель, я ужасно гордый, я портфель, я портфель, жёлтый я и твёрдый!") - оставалось лишь одеться, взять его и...
Добирались на перекладных: тряслись в автобусе (от запахов ли бензина и отработанных газов, от вони ли палёной соляры с промахивающих мимо грузовиков, или то была месть организма за оставление дома, но всю дорогу туда его непрестанно тошнило, тяжко, до кишок, с возмущением пассажиров и выпроваживанием из салона, и так страдал он и впредь - в каждый их понедельничный выход), потом пересели на трамвай, потом чесали через лес, - и было свежо, от земли подымались прелые ароматы, с берёз опадала листва, и тогда уже не тошнило.
На середине пути любопытство утянуло их в сторону от аллеи, и вывело к какой-то замёрзшей стройке с барханами из песка и гальки, и трубами, выложенными поленницей неизвестными гулливерами. Мать сказала, что у них есть ещё минут пять на передых, и он, восторженный и неуёмный, под радостные материнские восклицания влетел в жерло ближайшей трубы, одолел её насквозь и выскочил наружу. "Ну - ты набегался?" - спросила его мать, а он в ответ замотал головой и, показывая, что многое ещё может, скачками взобрался на самый верх поленницы, и там прошёлся по прямой, балансируя портфелем, вперёд и назад, наконец спрыгнул вниз, на мокрый песок, тут же набравшийся в ботинки, перебежал на ровное место, и оттуда всласть покидал по трубам галькой. Камни отскакивали от покатых стенок с металлическим визгом, тонущим в собственном эхе, и он упивался этими звуками, такими живыми и глубокими, словно он застрял посреди натуральной перестрелки, но все пули промчались мимо, не причинив ему никакого вреда! Смеющаяся мать хлопала в ладоши, а он всё кидал и кидал камни, выкрадывая у Вечности минуты детского счастья...
В интернате был свой музей, посвящённый боевому пути Гвардейской дивизии, где проходили торжественные линейки и встречи с ветеранами; там его приняли в октябрята пару месяцев спустя, когда он оказался достоин этой высокой чести.
В комнате для мальчиков каждому выделили кровать и половину тумбочки, где дозволялось хранить ароматное мыло в мыльнице, зубную щётку в футляре, ручку, карандаш, ластик, тетрадку и туалетную бумагу. Любая еда, сосалки (тех приходилось прятать в рубашку, в нагрудный карман; за день их прозрачные параллелограммы не выдерживали первозданной геометрии - отекали в неприличные плюхи: конгломерат с бумажной обёрткой), даже жвачки, обнаруженные в тумбочке, означали "минус" по поведению. Тут же был составлен и вывешен график дежурств. Всё как-то закрутилось, завертелось и быстро устаканилось: уроки, прогулки, потасовки с товарищами, уборка, "домашние" задания, застрявший между полдником и ужином, забитый неизвестно чем час официально свободного времени, наконец долгожданный отбой. На ночь хорошо идут анекдоты про дистрофиков - их жесты нелепы, движения смешны, их высохшие тела легко сдуваются сквозняком! "Сестра! - закрой форточку, а то улечу!"
В свинцовом прямоугольнике неба мерцает далёкая башня. Если судить по "Голубым Огонькам", то там, высоко, в крутящемся ресторане - гуляют элегантно одетые люди. Рубают фруктовые торты с винной пропиткой, жуют бананы, дуют газировку, и Кобзон с Кристалинской задушевным пением ублажают их слух. Он бы так тоже хотел, он мечтает о торте с пропиткой, но мать как-то сказала, что, чтобы так гулять, надо иметь запас лишних денег в карманах, а таких счастливцев у нас пока единицы. Надо быть передовиком или космонавтом, или стать заслуженным деятелем искусств, дорасти до поста директора или министра. Дело получалось не скорое, проходящее к тому же через туманную "взрослую" жизнь, а под ложечкой всё сосёт. Тем временем белобрысый донельзя, с белыми ресницами и конопатым носом, почти альбинос, мальчик, кстати, его закадычный друг, за которым всегда приезжала бабушка (всегда бабушка, и никогда - родители), знакомит свернувшуюся под одеялами публику с невероятными похождениями сыщика Холмса и доктора Ватсона. Начиналось всё с чёрной-чёрной комнаты и трупа неизвестного в ней; дальше рассказчик вставал на скользкий путь нагнетения странностей и нестыковок, готовых в любой момент взорваться суровой перестрелкой, живыми из которой выбирались разве что два главных, и потому неубиваемых персонажа, а концовок, как правило, уже не помнил никто. В редкие ночные грозы, когда налетевший вдруг ветер шумливо раскачает заоконные деревья, на полнеба полыхнёт слепящая глаз ветка и тут же сгинет (но на изнанке прикрытых век задержится ещё на малое время копированный красным корявый её силуэт), забабахают пушки, упадут первые тяжёлые капли, запляшет, застрекочит по подоконнику дробь, - тогда лектор-знайка, уперевшись локтями в матрац, не преминал сообщить, что молния в городе - явление не особенно и страшное, сейчас на всех многоэтажках в обязательном порядке установлены железные громоотводы. "А где их нет? - вопрошал какой-нибудь склонный к панике слушатель. - Если дом в деревне?" "Тогда кранты. Или, допустим, человек в поле. Пшик, сюда войдёт, отсюда выйдет... - в общем, прожигает насквозь. А ещё есть такая шаровая молния. В форточку залетает..." Запомнились и всполохи, и громы... - и шпингалеты на окнах.
БАБУШКА
В первом классе его научили составлять уравнения с иксами и игреками. Дома он записывал на разлинованном в клеточку листке примеры и подсовывал их бабушке, чтобы та решала. Бабушка вертела головой в недоумении, и тогда он показывал как надо. Было очевидно (и даже где-то приятно), что теперь он был гораздо умнее бабушки. Кроме слабины в арифметике, дырявой памяти и плохих глаз ("Бабка дура! Бабка дура!"- кричал он в счастливом исступлении, пока мать тащила его мыться, и потом всю жизнь клял себя, что так и не попросил тогда у бабушки прощения...) она к тому же упрямо верила в сказочного Бога и жила глупыми знамениями, которые не могли объяснить разумные атеисты. К примеру, поминала как в сорок первом у ней на подоконнике яростно зацвели олеандры. Олеандры! Вот скажите: ежели война началась и самыми главными вещами в стране стали танки, пушки, истребители, бомбёжки, атака, оборона - то при чём тут цветущие олеандры у неких совсем уж мелкотравчатых обывателей на подоконнике? А в сорок третьем перед самой смертью бабы Ани птица-голубь то ли залетела, то ли постучала в окно. Ну и что всё это значит? Сплошная несуразица, основанная на совпадении событий и только! Неужели это так трудно понять?
Ещё бабушка не жаловала евреев - за то, что те заняли все хлебные места наверху, и особенно в искусстве, и теперь на сцене показывают пьяных русских, насмехаясь, какие те глупые и убогие... - так бы им над своими сородичами куражиться! - так нет: всё им Ваньку поддеть! А поляков так просто называла продажными шкурами, что как-то совершенно не вязалось ни с обычной тактичностью самой бабушки, ни с бушующей в те года модой на всё польское, особенно на одежду и фильмы, ни с рассказами о фронтовом братстве и едином славянском корне, ни с самым обаятельным маршалом Отечественной войны Константином Константиновичем Рокоссовским, который, как известно, был чистокровный поляк.
"Хм... Не знаю. А они милые. - сомневалась мать. - Я тут недавно встретила двух полячек на ВДНХ. Очень чисто говорят по-нашему и так искренне восхищаются Москвой! Пространствами. Размерами. Всю Варшаву их, говорят, за день можно запросто обойти, а Москву за день и не объедешь!"
Но бабушка в польском вопросе была кремнём: "Они всю историю были и останутся продажными шкурами, - повторяла она, - такой уж это гнилой народец!"
А скоро его глупой бабушки не стало...
Кто-то забрал его в тот раз из интерната, - он напрочь позабыл кто. Может быть, мать, и значит, они плелись тогда, как обычно, на перекладных, а может, муж тёти Ж. заехал за ним на своём голубом "Москвичонке"? Во всяком случае, вечер и ночь провёл он в доме у тёти Ж., и только утром привели его попрощаться.
Квартира была как чужая: стоит гул, входная дверь распахнута настежь, и всюду перемещаются посторонние - пахнущие табачным гарем мужчины в пиджаках и вялые женщины в чёрном. Они истоптали весь пол, эти люди, он посерел от их следов. Его провели в комнату. На большом обеденном столе на спине недвижимо лежала бабушка. Он увидел её белые пятки, лодыжки, рыхлые икры исчерченные цветной вязью подкожных вен, поблёскивавшую крахмалом ночнушку, и вдруг на него навалилось, пронзило до сердца: бабушка его больше никогда не встанет с этого стола, не попросит лекарства, и вообще никому не скажет больше ни единого слова. "Ну как - простился?" - окликнул его по-мужски требовательный голос. Он промолчал. Голос сказал, что сейчас время отправляться на кладбище, так что мальцу здесь больше нечего делать, желательно убрать его поскорее, чтоб не капризничал, - и его отвели прочь. На следующий день мать объявила, что бабушку зарыли в землю.
Он очень переживал за бабушку. Там, внизу, в темноте вечной ночи, внутри тесного ящика, заваленного чёрным, чернее чёрного грача чернозёмом ей будет холодно и неуютно, там её будут годами глодать склизские мелкие червяки, синие навозники и вертлявые жужелицы, пока не сожрут всю до белых косточек, к тому же она умерла без подвига, и значит, ей ни светит ни звезда Героя, ни памятная передача по телевизору. Мать сказала, правда, что она сделала всё, что могла: омыла мёртвую бабушку и обрядила во всё чистое. И душа бабушкина, что наблюдает теперь за ними с неба, но не может говорить, наверняка сияет. И могила, как бы грустно там не было, и тесный гроб всё же лучше, чем крематорий, где человеческие останки огнём расщепляются в пыль, и узнать потом нельзя будет - своего ли это родственника пепел тебе выдали, или так - сожгли кучу народу, помешали кочерыжкой в печи, да разложили по урнам. "У индусов моду переняли - для дешевизны. Да никогда в России трупы не сжигали! И ты меня, когда умру, тоже, пожалуйста, не сжигай! Слышишь!?" И он кивнул обещая, а сам представил как она в одиночку волочит мёртвую бабушку в ванную, и как ей при этом тяжело, и как там она трёт голое захолоделое тело намыленной мочалкой, а потом, смыв пену душем, вытирает полотенцем и волочит обратно, как обряжает бабушку в ночнушку и выкладывает на стол, и что ему, когда умрёт мать, придётся делать то же самое. "А знаешь что... - сказал он, прищурившись, - а ты живи долго-долго!" И мать в ответ как-то кисло улыбнулась и поцеловала его в макушку.
Той же ночью, в полудрёме, практически засыпая, он решил, что, когда вырастет, непременно станет скульптором, и тогда высечет бабушку из куска цельного белоснежного мрамора. Это необходимо сделать, и начинать тренироваться нужно прямо сейчас, пока из памяти не выветрились её черты (хорошо, что на свете есть такая вещь, как пластилин!)... Он смотрел в лицо бабушки. Оно было каменным и улыбалось.
После похорон к ним раза три наведывалась Веруньчик, вызывая мать на серьёзный разговор. Ведь это была и её бабушка, втолковывала матери Веруньчик, и по-справедливости, ей, Веруньчику, должно перепасть кой-какое наследство. Хотя бы бабушкины иконы. Или вон тот старинный кованый штопор, с которым Веруньчик так любила играть в детстве (старина сейчас в моде - она знает). Или, скажем, самовар. Зачем же посеребрённому самовару киснуть у тёти Люсечки в кладовке, когда самое место ему - на кухне тёти Ж.? Или взять, допустим, жилплощадь. Жили они с бабушкой втроём, значит, треть площади, почитай, была за бабушкой, теперь бабушка умерла, а она, Веруньчик - хоть здесь и не проживает - её внучка, то бишь наследница, и значит... Мать отвечала, что во-первых, жилплощадь остаётся за теми, кто на ней прописан - так у нас в государстве поставлено дело. ("Но по-справедливости... - возразила было Веруньчик. - А прописаться я готова!") А во-вторых, если уж на то пошло, кроме Андрея и Веруньчика, у бабушки осталось ещё два внука, и тогда всё по той же справедливости надо делить бабушкину долю на четверых, что совсем уж абсурдно: тогда Веруньчику достанется полтора квадрата, хватит только шкаф втиснуть и там жить. В-третьих, на самом деле её с бабушкой поселили не в нынешнюю однокомнатную квартиру, а в комнату, в которой они мыкались сначала вдвоём, а потом, когда появился Андрей, втроём восемь лет и совсем недавно переехали, причём доплачивала за лишние метры, а затем выплачивала долги отнюдь не Веруньчик. И в четвёртых, она взяла бабушку к себе и ухаживала за ней до последнего возможно потому (у ней закралась такая мысль), что больше никто из бабушкиных детей не захотел её к себе забирать. Она, конечно, понимает тягу Веруньчика к воспоминаниям детства и так далее, поэтому она, так и быть, отдаст той штопор и пару икон.
После уходов Веруньчика мать пребывала в совершенном недоумении. Получалось, над их жилищем, над только их домом и крепостью ни с того, ни с сего подвис на длинном осветлённом ромашкой волоске племянницы тяжёлый дамоклов меч, готовый раскромсать его в коммуналку. А Веруньчик, она такая славная, милая и недалёкая, сама до подобной гнусной беспардонности не додумалась бы, наверняка её отец настропалил. Бедная девочка больше года обитает без материнского догляда...
К зиме из загранкомандировки вернулась тётя Ж. и тогда они уже вдвоём приходили к матери клянчить вещи, причём тётя Ж. каждый раз приводила всё новые, приемлимые аргументы в свою пользу, вспоминала всё то доброе, что она когда-то для бабушки и для матери сделала, и кончилось всё тем, что мать, не желая ссориться ни с сестрой, ни с племянницей передала им половину иконостаса, фарфоровую фигурку русской красавицы с зеркальцем... и штопор, конечно.
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ДЯДИ ВАСИ
Андрей всё ждал, когда же дядя Вася признает его достаточно большим для того, чтобы, усадив напротив, понаповедать ему наконец о своих подвигах. Может, у дяди Васи было и немного наград по сравнению с телевизионными ветеранами, но все они были боевыми (во всяком случае, так говорила мать). Представлялись истории с мотоциклетками, летящими под откос, с засадами и рукопашными схватками в развалинах и в траншеях, с кучами немцев, рассыпающимися в прах при разрыве гранаты, и один очень удачный рикошет от медной пряжки ремня (а второй - от медали "За Отвагу"). Короче, дядя Вася в этих его фантазиях был главным героем фильмов про войну.
"Мам, а чего дядя Вася никогда не рассказывает о том, как воевал? Пусть расскажет!" - канючил Смыслов время от времени.
"Вот и спроси сам его - в следующий раз, когда к нему приедем."
"Я стесняюсь..." - признавался Смыслов, краснея.
"Вот и я стесняюсь. Не любит он о войне вспоминать. Понимаешь?"
"Ну пожалуйста..."
"Ладно. Это дело с тётей Лидой надо для начала обмозговать. Меня-то одну он не послушает, а вот вместе авось мы его уломаем. О-хо-хо, хохонюшки..."
И вот наконец аккурат на день рождения дяди Васи долгожданное чудо свершилось: после недолгого шушуканья на кухне с женой и сестрой дядя усадил племянника за стол, покрытый тяжёлой цветастой скатертью с бахромой, кручёные нити которой Андрей, бывало, со скуки заплётывал в косички, а потом отпускал пальцы, и косички расплетались, кружась каруселью, - и указав на выключенный телевизор в углу, поинтересовался кстати, смотрит ли он передачу "Служу Советскому Союзу"?
Андрей кивнул.
"А видел там автоматы, с какими наши сейчас бегают?"
"В смысле?.."
"Ну... Современные эти?.. Автоматы."
"АК-47? - переспросил Андрей, чувствуя, что нужно показать дяде, что он во многом уже разбирается. - Ну да... Они у нас и в школе есть. В кабинете НВП. Только мы НВП ещё не проходили."
"Между прочим, с такими вот в войну немцы бегали." - поведал для начала дядя Вася, прищурившись, а потом для веса цыкнул одной стороной рта, блеснувшей коронками из нержавейки.
"Вообще-то, у них другие были. - вдумчиво проговорил Андрей, немного удивлённый путанице в дядиной голове, и даже заподозрил тут розыгрыш взрослого над мальчишкой. - Только назывались они не автоматы, а пистолеты-пулемёты. Цельнометаллические. "Шмайсеры".
"Да не! - не те! - досадливо отмахнулся дядя. - Я ж говорю - как наши, нынешние. С деревянным прикладом, ручкой пистолетной, рожком изогнутым. Ну? - понял?"
"Чего молчишь? - спросил после паузы угрюмый дядя Вася, и Андрей увидел, как обычные дядивасины навыкате глаза мгновенно превратились в колкие щёлочки, и весь он сморщился, как от кислятины. - Ты чего, малой - не веришь, что ль, мне?"
Андрею неудобно было перечить дяде, который всё же, похоже, морочил его, но в данном случае это было делом принципа.
"Дядь... - сказал Андрей и запнулся, не зная уже, как ему правильнее обращаться теперь к дяде: как раньше - запанибратски "дядя Вася" и на ты, или отстранённо на "Вы" и по имени-отчеству? - и решил пока избегать обращений... - Наш автомат - это же "АК-47", верно? То есть он сорок седьмого года разработки. А война в сорок пятом закончилась..."
Ему самому понравилось, насколько его выпад был прост и аргументирован. То был ответ науки пустоте фантазии. Год назад мамина подруга из редакции большого издательства подарила Андрею две толстые книги: "Великая Отечественная Война в фотографиях" и "Оружие Победы", и он их обе умял запоем! И нигде в них не было сказано, что у немцев имелись автоматы, похожие на наш "АК".
"Так ты, что ж, думаешь, я тебе вру?! - прошептал дядя Вася с каким-то хрустящим нутряным рыком, и несколько раз ткнув большим пальцем себе в грудь, загрохотал. - Ты думаешь, я немцев вот с такими вот автоматами не видел?! Это я-то?.. Это... я-то... их... не видел!? Да они с такими вот и бегали! А мы с "Пепеша". И ничего! - мы их, - тут дядя Вася дунул себе на ладонь и вновь перешёл почти что на шёпот, - делали!" Подумал и добавил: "Серьёзные немцы бойцы - не спорю. Япошки - те, конечно, послабже будут. Но мы их делали!"
Дядя Вася поднялся, стукнул досадливо ладонью о столешницу, отчего пепельница подпрыгнула на скатерте с бахромой, крякнул, и отправился на кухню справиться у женщин, когда те накрывать начнут. Пора бы уж. В общем, так о своих подвигах дядя Вася в тот раз ему и не рассказал, а следующего раза, как и следующего дня рождения у дяди Васи не случилось...
Спустя год, на Пасху, мать Андрея выудила из серванта с раздвижными стеклянными дверцами малюсенькую, будто игрушечную бутылочку "Три Звезды" московского розлива, незнамо сколько лет там стоявшую, улыбнулась и сказала так: "Сейчас я пригублю коньячку на праздник, а тебе, Андрюш, я покамест разрешаю понюхать пробку - узнаешь, как пахнет настоящий коньяк! Если хочешь, можешь даже пробку лизнуть! Ладно, ладно! - обязательно попробуешь, но только на язычок - договорились?"
Потом отвернула пробку (подавшуюся на удивление легко) и понюхала горлышко.
"Что такое?.. Совершенно ничем не пахнет. Хм... Такого быть не может! Странно..."
Мать лизнула пробку и нахмурилась. Опрокинув бутылочку, отпила глоток.
"Ты с коньяком, часом, ничего не делал? Не открывал?" - спросила она, подозрительно косясь на Андрея.
"Нет." - ответил он, ещё не вполне понимая , что она имеет в виду.
"Не хулиганили тут без меня с друзьями? Точно нет?"
"Да что случилось-то?"
"Нету тут никакого коньяка. Вода одна подкрашенная."
"Может, спирт испарился?"
"Да как бы он испарился? Из закрытой-то тары?"
"Может, на винзаводе чего-то нахимичили?"
"Ага! А кажется, я знаю, кто эту пакость сотворил. Только он один на такое способен. Вот что он за человек, а?!"
"Ты о ком, мам?"
"О ком, о ком... О дяде Васе твоём! - о ком же ещё!? Очень-но на него это похоже! То есть, значит, он, когда у нас в последний раз был, чем-то меня отвлёк, я вышла, а он тут же выдул по-тихому коньяк, а в пустую бутылку заварку из чайника налил, пробочку завинтил и обратно поставил. Вроде как так и було! И всё это быстро - в один миг! Вполне в его духе! Вот ведь... Словно мне этот коньяк забесплатно достался! О-хо-хох! Вася ты, Вася..."
Села на табуретку, задумалась и промолвила: "Да я б ему сейчас сотню таких бутылок купила... Сама бы купила. Только этим его не воскресишь..."
ТЁТЯ Ж.
Забеги тёти, благо проживали сёстры рядом, в соседних домах, случались по утрам в будни, в самые горячечные минуты, когда мать собиралась на работу, до которой ей было ехать и ехать, а нужно было ещё отзавтракать и переделать тысячи разных дел. "Послушай, Люсь,что этот Какашкин опять сотворил!" - гомонила с порога тётя Ж. заместо приветствия, и далее эмоционально перечисляла последние грехи мужа. "Ну что ты так волнуешься? - почти искренне удивлялась мать. - В конце концов всякому человеку свойственны недостатки... Ну вот он такой! Кстати - кх - а почему ты называешь его Какашкиным?" "А кто ж он ещё? Какашкин и есть! - утверждала тётя Ж. безо всякого на то основания (хотя бы потому, что паспортная фамилия её мужа (а соответственно, и её!) звучала и писалась совсем по-другому и была приличной до скукоты; мало того: мать Какашкина в девичестве носила фамилию Воронцова, отец же вырос, пусть и в крестьянской избе, однако стоящей на землях графов Шереметевых, которые, как известно, были сильно охочи до дворовых девок своих, - и эти почти что факты породили в своё время устами той же тёти Ж. массу легенд о невероятно знатном происхождении мужа. К Воронцовым, правда, ещё какие-то фон Вальцы с какой-то стороны втиснулись, но их тётя Ж. поминала редко: ну кто такие, в самом деле, эти Вальцы, пусть и фон, в сравнении с Воронцовыми-Шереметевыми!?).
"И не простой Какашкин, а целая Говнизия!"
Последнее сочное словцо тётя смаковала на разные лады, отчего, бывало, присутствовало в нём то суровое армейское начало, то созвучие с названием ароматного цветка. В другой раз муж был представлен уже как ВэВэ (сокращение от Виктор Викторович), в другой ВикВик, а ещё бывал Фитюлькиным, Нетужилкиным, а также Викторилой, Гаврилой, Дурилой, Викентием, Диментием, Климентием, Пафнутием и Ферапонтом Головатым в зависимости от настроения тётушки, причём сам упоминаемый, с её слов, все свои новейшие имена знал и на некоторые откликался.
"Что случилось? - собирались в оперу, билеты на руках; выхожу во двор, а он из-под машины выползает! В костюме чистого кашемира, кремового тона! Прекрасный дорогущий костюм - совсем новый... Я лично выбирала его в комиссионке, а он!.. Хоть бы пиджак снял! Вот послал в мужья Бог урода! Ведь он так и полез, так и полез туда, болван - в новом костюме, в белой рубашке, при галстуке! Сальники менять! А-а-а!!!"
Когда возмущение ненавистным мужем доходило до нутряного визга, и на зрителей нападал страх, что тётя Ж. вот-вот забьётся в падучей и потребуются радикальнейшие меры, чтобы привести больную в чувство, она вдруг неожиданно радостно восклицала: "Всё, я побежала. Как же я вас всех люблю! Целую тебя, моя хорошая." И тут же обязательно прибавляла: "Кстати, мне надо зайти кой-куда," - и, пошаркивая и пританцовывая, перемещалась в клозет.
Чуть не в каждый свой забег тётя Ж. уверяла, вздыхая, что ведёт дом одна, как капитан - судно, преодолевая шторма и обходя рифы.
Муж и дети для неё были овцы: неразумные, заблудшие создания, так и норовящие попасть впросак и наделать себе же кучу бед. И наделали бы, и наворотили бы так, что и не расхлебаешь, если бы на страже их интересов, их нравственного и физического здоровья не стояла бы она - их пастырь, их любящая мать и жена. И потому забота о доме и о домашних не имела, и не могла иметь для неё границ. Во всяком случае, именно так говорила тётя Ж., когда мать Андрея пыталась корить сестру за чрезмерную, по её мнению, опеку родных. К примеру, за перлюстрацию всей приходящей на почтовый ящик тёти Ж. корреспонденции.
"Не понимаю, о чём ты? - парировала тётя Ж. сестрины укоры. - Так уж у меня заведено..."
"Но ведь это же неправильно! Это стыдно!" - втолковывала ей сестра.
"Да отчего ж это "стыдно"?! - вопила тётя Ж., закатывая глаза и воздымая руки к низкому потолку их квартиры, точно к небу. - Я - мать! Понимаешь ты - мать! Мне всё можно! Меня Бог простит!"
"Но... Это же, в конце концов, где-то как-то даже несколько неэтично..." - бормотала мать Андрея, отступив на последний свой рубеж. (Только недавно она приобрела книгу "Этика семейных отношений", и успела её проштудировать от корки до корки)
"Ах, Люсь, оставь! - сыпала тут же тётя Ж., не давая сестре договорить. - Знаешь ли... Поживи-ка с моё!.. - и я посмотрю, как ты будешь вполне спокойна, когда девахи твоему Андрюшке записочки в почтовый ящик подкладывать станут! Уж я им покажу, этим девкам! Шалавам малахольным! Ишь, повадились!"
И маленький, похожий на культяпку кулачок тёти Ж. заплясал в воздухе, грозя искусительницам.
"Да и какая мать в такой ситуации поступит по-другому?!"
Тут же открылось, что сыну тёти Ж. подкладывали записочки одноклассницы и соседки, а совсем юной Веруньчику - престарелые ухажёры. К счастью, тётя Ж. держала, как говорится, руку на пульсе, поэтому адресатам подобные воззвания не доходили.
"Никогда! - горячо отвергала саму возможность таковых действий со своей стороны в будущем мать Андрея. - Никогда я такого делать ни стану!"
"Ага-ага..." - ехидно поддакивала в ответ тётя Ж.
"Его жизнь, - между тем распалялась уже мать Андрея, пальцем указывая на расставляющего на полу солдатиков сына, - это будет только его жизнь! Личная его жизнь, куда нос совать даже мне будет заказано!"
"Да?! - взвивалась тётя Ж. (в такие мгновения голос её возвышался до визга). - Да какая личная жизнь может быть, к примеру, у семнадцатилетнего оболтуса? Или у тринадцатилетней козявки?"
Дети тёти Ж. пребывали на то время именно в таких возрастах. Очевидно, она говорила о них.
"Помнишь, Тамарку я тебе показывала, из дома напротив? Ну, ту, татарку, - дворникову дочь? Ну так вот... - продолжила тётя Ж., откликаясь на кивок матери Андрея, слушавшей сестру со всем вниманием. - Знаешь, до чего эта пигалица дошла? В любви моему Володьке признаётся! Каково?! А самой, стерве, пятнадцать! Да уж понятно, отчего: заневестилась, телеса уже прут отовсюду! Удивляться нечему - татарки, они все рано созревают. А Володьке разве нужно сейчас хомут на шею надевать, я тебя спрашиваю!? Да я у них и на квартире была..."
"Как?! Когда ж ты успела?" - изумилась мать Андрея.
"Вчерась. Забежала осведомиться, вводили ли девчонке противостолбнячную сыворотку... А что тут такого - я врач! И что ты думаешь, я узрела? У них же в квартире - шаром покати! Вот почти как у тебя... Ой! - прости, сестричка! Прости меня, дуру - вырвалось! Да! Так о чём бишь я? А! Веруньчик! Цыпонька моя, цветочек мой ясноглазенький!.. Девочка ещё, чистый ребёночек! И чего ты думаешь? - мужики к ней клеются, старые развратники! И зачем их только Господь сотворил!?"
"Для наших мук, наверное." - ввернула фразочку мать Андрея.
"Во-во! - поторопилась согласиться с сестрою тётя Ж., одновременно гася этим возгласом возможный перескок разговора с монолога на диалог. - Помнишь брата Ивана Сергеевича. Как? Ты не знаешь, что у Ивана Сергеевича есть брат? Сергей. В Пензе живёт. Одинокий. В коммуналке комнату имеет. И смотри, чего он пишет, охальник..."
При этих словах в руках у тёти Ж. появилось огромное в несколько листов письмо, а на носу очки.
"Во..." - и тут тётя Ж. начала зачитывать матери Андрея пассажи из письма.
"Вот ещё... Смотри, чего пишет, гад: "Я помню, дорогая Вера, как ты мне смеялась - только мне одному! - когда я бывал у вас в гостях... Уверен, у нас с тобой, дорогая Вера, с тех пор возникла глубокая духовная связь. И мы должны её крепить и наращивать, и ни в коем случае не прерывать. Я ещё буду присылать тебе письма, но ты их ни в коем случае не должна показывать ни маме, ни папе, поскольку они не поймут моего к тебе отношения. Это письмо явилось результатом моих длительных переживаний и раздумий в тиши одинокого моего угла. Свет твоих глаз, дорогая Вера, озаряет мой жизненный путь, который, чувствую, идёт к закату..." Видал миндал - как воркует?! Вот что ты на это скажешь? Мужику под шестьдесят, а туда же! Связь у них возникла! Духовная! От кашалот! А когда был у нас - ведь такая тряпка, мямля... Кажется - плевком перешибёшь! А он - вишь каким оказался! Ну и говнюк! Тьфу! Прости, Господи! Я ведь не для него и не для таких, как он, Веруньчика ращу - девочку-то свою, сопелочку, кровиночку, красу ненаглядную, нерасплёсканную! И как же за ней не присматривать? Это у них там - шлёнды-гулёнды, а у меня же совсем другой оборот! Ну ладно, Люсенька, некогда мне. Пойду, моя хорошая! Спасибо, что выслушала хоть ты меня. Ведь не с кем же поделиться."
Тут тётя Ж. вдруг начала плакать, и одновременно, улыбаться, всем видом своим выражая умиление и недоумение. Когда за сестрой закрылась дверь, мать Андрея вздохнула так глубоко, словно только что сбросила с плеч своих тяжкий груз.
Сестрицу свою мать побаивалась. Та была значительно старше, смелее, а взгляды её отличались широтой и независимостью, что подтверждалось бравыми заявлениями о том, что Ленин, к примеру, был шизофреник-психопат, умерший от сифилиса мозга, который он якобы подхватил от Колонтай где-то на водах во Франции (о чём ей ещё в институте по секрету сообщил старик-профессор, а уж он-то точно не мог ничего напутать, поскольку лично вскрывал тело вождя). О том, что с того времени и по сию пору к власти в стране пробираются одни полоумные дилетанты (и все признаки налицо!), и пр. и пр. К тому же у ней была жизненная хватка - ещё одно качество, которым мать Андрея похвастаться не могла! По субботам тётя Ж. отправлялась не в кино, и не в музеи, а в поход по комиссионкам. Она изучила все комиссионки в округе, и всегда знала где, что и почём. "Вот в этой - большой выбор шляпок, - замечала она между прочим, - а на Преображенке часто попадаются модные платья по смешной цене! Хочешь - зайдём?" И этим словесным выплеском тётя Ж. как бы обозначала и подчёркивала, что у ней-то (в отличие от матери Андрея) свободные деньги на руках что на шляпки, что на платья имеются всегда.
Кроме всего прочего тётя Ж. подвизалась на ниве педиатрии, соответственно, с матерями вообще разговаривать умела. Это был один и тот же трюк, фокус, цыганский приворот, исполняемый ею всякий раз с неизменным успехом.
"Нут-ка, дай осмотрю твоего охламона! - будучи в компании командовала она какой-нибудь молодой мамаше (обычно фраза эта срывалась, когда ей надо было срочно выйти из щекотливого положения - в разговоре, стремясь удержать на себе центр внимания, она любила приврать, и из интереса или от незнания, к месту и не к месту, так и брякала что-нибудь наобум). - Что-то видок мне его не нравится..." - и к ней подводили испытуемого. "Так-так... Ложку мне! Чайную! Язык высунь! Скажи: "А-а-а." И совсем это не больно. Что ж ты так крутишься, чемодан ты с клопами?! Ага... Ладно... Что у нас с желёзками?.." Жёсткие пальцы педиатра оказывались за ушами ребёнка, давя, медленно спускались по шее, далее следовал вздох и убийственная, вгоняющая любую мать в ступор фраза: "О-хо-хох! Щитовитка-то увеличена." Немного подумав, для чего супились, сдвигаясь, брови, а кулак нанизывался на выдающийся подбородок (или подбородок на кулак), она приказывала ребёнку закатить глаза, оттягивала большими пальцами вниз нижние веки, долго, с ужимками рассматривала белки, наконец диагностировала: "И склеры у нас желтоватые..." "И что сие означает?" - содрогалась мамаша. "С печёнкой могут быть нелады. Впрочем, пока всё в норме." "А с щитовиткой чего?" "Базедки не наблюдается, а так... А что вы, собственно, хотели? - вдруг наступала в прямом и переносном смысле на вопрошавшую тётя Ж., мягко, но твёрдо убирая ладонью куда-то за себя затылок, а вместе с ним и голову с туловищем, руками, ногами и лепетом только что осмотренного детёныша. - Экология нынче в принципе не ахти, к тому же в связи с испытаниями радиоактивный фон повышенный, идёт накопление. Тут самое главное, не запустить. Вы подходите с чадом вашим через полгодика, годик - поглядим, пощупаем..." После подобных представлений тётя Ж. для молодых мамаш становилась очень важной, авторитетной, всегда занятой персоной, конечно же, право имеющей на мелкие свои недостатки, не говоря уж о том, что благодарность их к ней не знала границ.
При отсутствии жертв за столом тётя Ж. хоть и видимо досадовала, но вовсе не падала духом - таковые пренепременно выискивались ею на следующий же день где-нибудь на улице или в магазине. Для начала прохожей мамаше указывалось на дитё, одетое не по сезону. "Что ж это Вы свою девочку, мамаша, так легко укутали? Даже шарфика не повязали? Сейчас ведь не июль месяц стоит! Вы хоть понимаете, что ребёнок может запросто простудиться и заболеть?" И тут уже и намёка на меркантильный интерес со стороны тёти Ж. не наблюдалось - шла исключительно игра на публику (то есть чистое искусство и отработка навыка). И не дай Бог мамаше ответить что-нибудь хамоватое, вроде: "Хм... А Вам какое дело? Вот пристала! Мой ребёнок - как хочу, так и одеваю! И кстати, это не девочка, а мальчик!" Это был бы тот завод, которого тёте Ж. как раз и не доставало. "Как это - какое мне дело!? Я врач-педиатр, между прочим, и поболее Вашего в детских болезнях разбираюсь! Да-да-да! И потом, что значит: "мой ребёнок"? О нет, это не Ваш ребёнок!" "Как это - не мой? А чей же?" - в шоке бормотала мамаша. "Это государственный ребёнок! Да-да-да! Он поставлен на государственный учёт! Он гражданин страны нашей! Это Вам не собачка и не кошечка какая-нибудь! Это будущий защитник Отечества! И он не Ваша собственность, хоть Вы его и родили. Тоже мне: родила! - героический поступок совершила!" И в чём-то, конечно, тётя Ж. была права на все сто, и симпатии публики неизменно клонились на её сторону.
Ближе к концу застолья разгорячённая красненьким тётя Ж. припоминала вдруг как в школе на экзамене с пафосом декламировала Маяковского - "Товарищу Нетте, пароходу и человеку" - и ей поставили пять, или как в институте сдавала немецкий, и тут же, дабы поразить собрание эрудицией, читала наизусть один и тот же рифмованный кусок немецкого текста (особо напирая на слово "krawatte"), строго без перевода, затем пела. Ей хорошо удавались народные. К примеру: "Хазбулат удалой", "Не шей мне, матушка, красный сарафан", "Ой, полным полна моя коробушка...", а "Ухаря-купца" всегда исполняла напослед, под аплодисменты, с выходом в пляс со второго куплета, так что к моменту, когда "...дочь их, красавица, поздно пришла - полный подол серебра принесла!" она, потрясая юбкой, уже вовсю отбивала чечётку. Прилипчивые модные шлягеры также находили отклик в её душе. Только в ответ на жалобы услышит от кого успокоительные фразы, что всё, мол, перемелется - мука будет, не стоит, мол, печалиться, тут же и подхватит враспевку: "Вся жизнь впереди! Вся жизнь впереди - надейся и жди!" Бывало, свежий гость восхищался её памятью и великолепным голосом восклицая: "Да вам же, душечка, с таким-то даром, надо было в артистки идти!" - и вот тут-то она по-настоящему тушевалась: рдела, поджимала губы, прикрывала вмиг намокшие глаза газовым пастельного тона платочком и, поводя низом склонённой головы в стороны, подтверждала, что - чего скрывать? - да, она посещала в школе драмкружок и, вообще, мечтала стать актрисой, но - увы! - не сбылось, пришлось выучиться самой гуманной профессии (что, в принципе, у ней тоже неплохо получается). Если же гость не унимался - настаивал, интересуясь: "И кого же Вы там играли, к примеру?.." - тётя Ж. отрезала мгновенно: "Амалию Ивановну. Липпевехзель. К примеру. Вы знаете, кто такая Амалия Ивановна? Да? Нет? Не помните? Тогда смотрите!" Она тут же приседала (отчего становилась ещё ниже ростом) и надувала щёки. "Мой фатер аус Берлин важны шеловек биль, длинны сюртук носиль, обе рук по карман ходиль, и всё делаль так: пуф-пуф! Пуф-пуф!" И, за неимением карманов подсунув по-наполеоновски раскрытую ладонь левой руки куда-то под грудь, а правую заправив за спину, прохаживалась вокруг очарованного гостя, изображая хромоножку. "Пуф-пуф! Пуф-пуф!"
А затем (под аплодисменты присутствующих), распрямившись и выдохнув, не без гордости добавляла: "А в Монголии, между прочим, я сама уже на общественных началах драмкружок вела. При клубе. Да-с! В нашем квартале советских специалистов. Целый концерт подготовила, когда в Улан-Батор космонавт номер два приезжал. И сама же тогда конферанс делала. И всем понравилось! Просто-таки "на ура" прошло. Да-да-да! А Веруньчику как-то на Новый год такой костюм Снежной королевы из тюля и фольги смастерила, что её выбрали "королевой бала", и сама жена Цеденбала не удержалась и взяла Веруньчика на руки. И посадила к себе на колени. А на следующий день такой снимок все монгольские газеты опубликовали. Да-да-да! А кстати, вы знаете, что жена Цеденбала - русская? Нет? А вот и да! Представьте себе - с Рязани родом! Наш человек в пустыне Гоби!"
Вечно распекаемый муж её, по какой-то ему одному известной причине не терпевший водки, в гостях сразу становился объектом для шуток. "Да ладно тебе ломаться - тоже мне, барышня! - часто подтрунивали над ним крепко воодушевлённые собравшиеся, уговаривая выпить. - Чего ты как нерусский?! Или сегодня ты за рулём? Ну так давай тогда, Витёк, хлопнем по маленькой! Наливай!" Но он держался. Вертел головой из стороны в сторону - так он изображал отказ - или, накрыв ладонью пустую стклянку, выстрачивал скорыми стежками: "Ни-ни-ни-ни-ни! Ни-ни-ни-ни-ни!" Чтобы не выделяться в компании, он приспособился выкрикивать за столом время от времени одну и туже фразу, весьма остроумную на его вкус: "Отец Теодорит любил повторить!" - и покряхтывать, изображая смех, и подчас такая тактика срабатывала, то есть застольщики пили, на него подозрительно поглядывали, похохатывали, но не задирали. Если ему всё же - как тостируемому - подносили рюмашку, и он, брезгливо загибая губы вверх - поближе к сморщенному носу - решался-таки сцедить глоток, то после долго кашлял и отплёвывался. Тут раздавались возгласы: "А-а... Тогда всё понятно!" - или: "Ладно, отстань от него! Не видишь, что ль, что он убогинький! А мы-то думали - нормальный мужик..." На самом деле ВикВик не то чтобы совсем не пил вина - нет, он баловался, но только дома и исключительно вишнёвкой. На кухню на лето выставлялась многолитровая бутыль коричневого стекла в обвязке - нутрь её тётя Ж. набивала купленной по случаю подгнившей вишней, далее следовал сахар и вода, и недели через две ВикВик уже вовсю прикладывался к "первому сливу". После пары рюмок он веселел, хихикал или, дурашливо улыбаясь, начинал вспоминать деревянный дом в Обираловке (так по инерции называл он город Железнодорожный), где когда-то жил он сам, его дед Адриан, его отец - деда Виктор, а сейчас живёт сестра его Виктория с детьми и мужем, злобного цепного пса с перебитым хребтом и кур, которые, когда клевали перебродившую ягоду, потом восьмерили по двору, словно упившиеся вдребадан мужики.
У себя тётя Ж. потчевала гостей самодельными кулебяками и расстегаями, обыкновенными салатами, маслинами (которые какой-нибудь простак часто принимал за чёрный виноград, совал в рот, и тогда надо было видеть с каким разочарованием и брезгливостью выплёвывал он прижёванный солёный плод на тарелку), а на горячее, заместо повсеместной курицы, подавалась утка с яблоками и картофелем, утопленная в утятнице в собственном кипящим жиру, грозящим попортить брызгами платья едоков.
Кончалось же пиршество завсегда чаем, для чего стол освобождался от яств, а вскрытые, но не пустые ещё бутылки сгребались на край, там же пристраивались торты с заварником и чайником на подставке. Порожнее место сервировалось стаканами в расписных подстаканниках, блюдцами и розетками под варенье, а на самую середину стола под удивлённый гул гостей на подносе выносился "курильщик" - пластиковый карлик в подчёркнуто дрянном наряде: в жёлтой рваной майке и в синих полуспущенных штанах на бретельке, из под которых просили каши каштановые боты. В дыру его кривого рта вставлялась курительная палочка, очевидно олицетворяющая сигарету. Палочка поджигалась и тлела, испуская вьющийся дым с запахом жжёного пинпонгового шарика.
Спровадив гостей, которые отваливались не по одному и не парами, а сразу гуртом, тётя Ж. первым делом пересчитывала чернёного серебра стопки (не упёр ли кто?), а вторым делом мастерила опивки - коктейль из оставшегося в стопках и фужерах спиртного, необходимый ей для расплаты с грузчиками или водопроводчиком из ЖЭКа, или когда сосед из квартиры напротив, добрый человек, попросит на опохмел копеек двадцать - завтра точно отдаст - тогда и ему она, так и быть, вынесет рюмашку в зачёт будущих услуг. Её ВикВик освобождался наконец от постылого костюма, оставаясь в любимейшем домашнем: сатиновых трусах и в майке, прорванной на спине у самой тесёмки, - и в таком виде семенил в туалет, и тётя Ж. всегда выходила за ним, дабы проконтролировать - не осталось ли на полу туалета брызг; и - будьте любезны! - необходимые брызги она там обнаруживала. "Посмотри, Ирод, посмотри, чувырло, на мои больные руки! - распалялась тётя Ж., на ходу задирая рукава халата. - Они и так от псориаза все расчёсаны, а я должна теперь вот этими руками за тобой подтирать!? Вот так огреть бы ссаной-то тряпкой по физиономии, идиот ты поганый!" Зная характер жены ВикВик держал оборону молча. "И сказать-то ничего не может - пальцем его делали, что ли, или в пьяном зачатии он такой получился?" - через какое-то время выпускала последний пар тётя Ж. и решительно забиралась в свою кровать, притуленную к стене напротив кровати мужа.
И все, кто был знаком с этой парой не понаслышке, понимали, что тётя Ж. не просто мужа "не любит", а искренне ненавидит.
Возможно потому, что из-за его проказ однажды ей пришлось пасть ниц, буквально целуя ноги... И кому! Той, которой она всю жизнь помыкала, над которой посмеивалась и учила уму-разуму! Тогда они все ещё жили вместе, под одной крышей: и бабушка, и тётя Ж. с ВикВиком и юными Веруньчиком и Володей, и дядя Вася со второй женой и новорожденным сыном, и будущая "дорогая тётя Люсечка" - занимались своими делами, радовались полётам космических кораблей и ожидали расселения (а Смыслова и в проекте не было). Жили плотно, и потому, наверно, не совсем дружно. Началось с банальности: бабушка (она же тёща - для ВикВика) по какой-то за давностью времён забытой всеми причине раза три попросила зятя (как всегда нырнувшего после трудового будня под одеяло) выключить телевизор, а не дождавшись реакции, встала, подошла к телевизору и выключила сама. Действие, от которого зятя буквально взорвало (не иначе как сам дух Воронцовых-Шереметевых восстал из глубин евойной души, возмутившись наглостью черни!), и он, не говоря ни полслова, взял первое, что попалось под руку, а именно увесистую стеклянную чернильницу, и запустил ею со всей мочи тёще в голову, - в тот момент, очевидно, желая её убить, но в следующий, очевидно, не желая... Но было поздно! - в отличие от знаменитого броска Лютера в привидевшегося нечистого, чья чернильница угодила всего лишь в деревянную балку, частично ту раскрошив (и - подумать только! - о такой ерунде немчура до сих пор слагает легенды!), чернильница ВикВика попала тёще прямиком в лоб, раскроив череп, а попутно перебила какой-то сосуд, и кровь из открывшейся раны брызнула во все стороны, мгновенно превратив домашнюю обстановку в место преступления. В общем, если называть вещи казённым языком - случилась бытовуха. ВикВик, как и положено отрицательному персонажу, мгновенно исчез, на стоны потерпевшей прибежала Люсечка, которая оказала матери первую помощь и вызвала скорую. Откуда-то появилась и будущая тётя Ж., и ей хватило нескольких мгновений, чтобы, увидев изуродованную мать и ставшее каменным лицо сестры, понять всё, и решить, как действовать. А в это время сестра говорила просто и внятно: "Я напишу заявление. Мне наплевать, что будет с твоим Виктором и на сколько лет его посадят. Или расстреляют, если мать умрёт, покрывать его я не намерена." И тут будущая тётя Ж. рухнула перед сестрой на колени, вереща: "Люсенька, Люсенька! Сестричка моя родненькая! Не пиши. Не пиши ты заявления! Умоляю тебя! Не за себя прошу, и не за этого ирода поганого! - мне он - хоть сейчас подохни - наплевать и растереть! - за детей прошу! Не оставляй ты их без отца! А что обо мне люди скажут? Прямо сейчас решается, кто будет главврачом, и пока мои шансы: пятьдесят на пятьдесят. Но если его посадят - это ж вся карьера псу под хвост! Люсенька! Я Витьку скручу в бараний рог! Я его так построю - он без моего ведома вздохнуть не посмеет! По струнке всю жизнь будет ходить! Клянусь! А для тебя я всё, всё сделаю! Если денег надо - возьми! Только не оставляй ты детей наполовину сиротами! Сама же ж знаешь, как мы жили. Не губи их... Хочешь, ноги твои целовать буду?!" И в безумном желании умалиться до состояния грязи припала к сестриным ногам... От денег Люсечка отказалась, потому как воспитана была не по-таковски, а на жалость её взять было легко, и сестра об этом знала! Заявления не подали, тётю Ж. с главврачом всё равно "прокатили", у бабушки, чьи размозжённые кости черепа срослись несколько вкось, через весь лоб сверху вниз - до переносицы - пролегла как бы неровная глубокая морщина, которая не разгладилась до конца её дней. Ну а сильно напроказивший ВикВик с тех пор стал в семье изгоем, позволяя как минимум жене чихвостить себя на чём свет стоит.
Говорили (О, эти злые языки!), будто бы тогда же в отместку мужу будущая тётя Ж. завела себе "друга" - полковника с греческим торсом, мощнейшим видимым либидо и иконостасом из наград, с которым познакомилась в санатории на югах (там, где горы), а ВикВик, напротив, был отлучён от любимого тела чуть ли не навсегда, и, естественно, страдал, пробавляясь рукоблудием. Говорили, что "друг" был фанатиком рыбалки вообще, и подлёдного лова в частности, и тёте Ж. приходилось разделять с ним его зимние радости, отогреваясь в "Волге" термосным чаем, пока её полковник потихоньку синел, корпя над лункой. Говорили, будто бы будущая тётя Ж., демонстрируя фавориту свои кулинарные способности, баловала его уткой с яблоками, и что вкус деликатеса настолько очаровал полковника, что тот и в конце жизни, страдая деменцией, всё бредил уединением с любимой на недельку-другую куда-нибудь в охотничий домик, представляя, как она, как в прежние добрые времена, запечёт ему утку, и как они сядут у камина вечерять, укрывшись одним пледом на двоих, и будут не спеша, с толком и расстановкой поглощать ароматное мясо. Говорили также, что полковник дико ревновал любимую к мужу, особенно, когда узнал, что у супругов в спальне стоит трельяж. Он рдел и ревел, кусая ногти и губы, когда в его голове возникали и лопались, и вновь возникали во всей своей яркости и живости разные сцены непотребства, практикуемого супругами напротив зеркал... и потихоньку глупел - поскольку иначе не сочинил бы на данную тему реферат под недвусмысленным названием "О нравах", в котором на примере отдельно взятой погрязшей в разврате московской семьи (фамилии и имена приводились, но, слава Богу, без адресов) на суд публики были представлены практически все пороки современного общества. Реферат был распечатан в трёх экземплярах, каждый проброшюрован и одет в твёрдый переплёт. Один экземпляр он хранил у себя и завещал унести его вместе с собой в могилу, другой наказал оставить потомкам, ну а третий окольным путём переслал коварной любовнице. И это при том, что и полковник, и тётя Ж. имели семьи и разводиться не собирались! Полистав реферат, тётя Ж. (тогда уже тётя!) вынесла приговор: "Ну вот, пожалуйста! Я всегда говорила, что мужики к старости превращаются в полнейших идиотов! Поголовно! И это не требует доказательств, даже таких - это медицинский факт! Я врач - я знаю! Да... Думаю, этот бред маразматика надо сжечь, и сегодня же!" Но почему-то не сожгла, а попросила, подумав, сестру сохранить реферат пока у себя, чтобы Пафнутий (он же ВикВик) по случаю не обнаружил бы его у них дома и не закатил бы скандал. Лет двадцать спустя, уже после кончины ВикВика баба Ж. (тогда уже баба) всё-таки забрала реферат у сестры, и положила в одну коробку со своими наградами, дипломами и почётными грамотами. О чём же думал и что себе представлял ВикВик все эти годы, было невдомёк даже самым злым языкам.
Иногда ВикВик развлекал себя охотой, благо добираться было недалече - по кухне носились, наслаждаясь свободой, табуны тараканов; кое-где на сальных стенах у них появились заветные тропки, подобные муравьиным - прусаки ползали по ним голова в голову, спеша по своим делам. Стоило выдвинуть ящик с вилками-ложками, как тысячи шустрых созданий, среди которых попадались и альбиносы, и мутанты с двумя головами, выпрыгивали оттуда на красный линолеум пола и разбегались веером - в газеты, под банки, за плиту и за плинтус, редкие смельчаки улепётывали в коридор, рискуя на открытом пространстве попасть под тапок. Но за такими ВикВик гонялся редко. Обычно он разогревал чайник, резко отворял дверцу духовки и плескал на противень кипяток. "А-а-а! А-а! - стонал он в предвкушении результата. - А-а! Хорошо пошло! Поддал им парку горяченького!" С гордостью вынимал он после противень со сварившимися насекомыми, воду сливал в раковину, а раскрыленные рыжие трупики, тщательно пересчитав, смахивал тряпкой в ведро. Мухи были летними кухонными трофеями и уничтожались при помощи лент-липучек, которые десятками свешивались с потолка. В августе у мух начинался гон: муха-самец, нагловато жужжа, налетала сзади на муху-самку, и они с того момента так и кружили вместе - "слоёным пирожком". ВикВик никогда не бил тряпкой склещенных мух - из уважения перед всепобеждающей силой любви - а внимательно, будто учёный-энтомолог, наблюдал за насекомыми. Если случалось "пирожку" попасть на липкую ленту, и муха-самец улетала прочь, бросая возлюбленную на произвол судьбы, ВикВик не без удовольствия пытал прилипшую муху-самку: "Что, сдурела от любви-то? Как говорится, увяз ноготок - всей пташке пропасть. Так-то вот, жужжалка траханая, хе-хе-хе!" - в ответ на что муха лишь безнадёжно перебирала лапками и напрягала, выгибая, сегментарное брюшцо своё, но ничего не говорила, трусливое насекомое. Особую радость доставляло ему видеть попавшихся на ленту серых навозников. Он восхищался их размерами, прибавляя тут же, что тогда-то и тогда-то ему попадались экзепляры и побольше. Тётя Ж. советовала ему, дабы не быть впредь голословным, складывать наиболее ценные трофеи в спичечные коробки; ВикВик задумывался и говорил: "Да, пожалуй так я и сделаю!"- и даже готовил коробки для коллекции, но каждый раз забывал за хлопотами об осенних своих мечтаниях.
Там же, на кухне, на холодильнике "ЗИЛ" нашло пристанище и радио - обезугленный кубик светлого пластика с регулятором громкости. После оглашения точного (и только такого!) времени дикторы зачитывали последние (последние!) известия, главными из которых были сообщения какого-то таза (наверняка сказочного, потому что в простых тазах варят варенье и стирают бельё, - этот же вёл подсчёт американским стервятникам, сбитым над джунглями героическими вьетнамцами). ВикВик внимательно слушал, а потом плевался, кричал, что два-три стервятника в день - это мелочь, ерунда, вот если бы по три десятка сбивали, тогда другое дело, а так - надо готовиться к ядерной войне. И слова его не расходились с делами - НЗ в виде промасляных консервов и пачек круп хранился в кладовке, забитой также унесёнными ВикВиком с завода мотками проволоки, удлинителями, лампочками, ящиками с гвоздями и шурупами, пробойниками, гаечными ключами, плоскогубцами, бокорезами, клещами, пассатижами и прочим железным инструментом. Тётя Ж. частенько туда залезала - перебирала пачки круп, вскрывала некоторые на пробу и, если находила в них заведшихся от времени жучков, выкладывала все пачки на стол со словами: "Значит так: отвезёшь пшёнку в Обираловку, сестрице своей, а гречку эту, порченую, отправлю-ка я родне в Ардатов, у них там её вечный дефицит (А то они мне высылали, помню, посылку с гостинцами - мёдом и вареньем, а я им вроде как ничего... - неудобно получается)."
Обираловка встречала гостей шумной станцией и мостом перехода в виде железного остова, обитого редкими, качающимися при каждом шаге досками - сооружение, на которое Смыслов (раза два ВикВик захватывал с собой и юного экскурсанта) боялся ступать, кожей ощущая, что если вдруг доски разойдутся и он упадёт вниз, то погибнет навсегда и сразу. Родня прибывшего жила тут же, неподалёку, в одной из кургузых, по окна вросших в землю изб. Сестрица ВикВика Виктория ходила по дому, как говорится, нечёсаная, в растянутых с боков вязаных кофтах с накладными карманами, набитыми всякой всячиной, промасленных юбках из тёмного ситца и бежевых хлопчатобумажных чулках на резинке. Вечерами она обстировала-обглаживала двух своих взрослых сыновей, здоровых оболтусов, мечтавших о женитьбе, плюс отца - деда Виктора, плюс мужа-алкоголика - главу партактива какой-то московской конторы, а днём принимала больных в поликлинике. Была она женщиной немногословной и постоянно возилась на кухне, зато деда Виктор, самый благородный из всей их родни – по ранней версии тёти Ж. прямой отпрыск Шереметевых-Воронцовых, - потрепаться любил. Он усаживался на поленницу, закуривал махру и поглаживая цепного пса Борьку объяснял Смыслову, какие напитки тому следует употреблять во взрослом состоянии, а какие нет. Сам деда предпочитал крайне выгодный "Солнцедар", потому что "всего за девяносто копеек ты покупаешь бутыль как Шампань!" И что за прелесть был тот "Солнцедар" - забирал не хуже водки! Со стакана тебя всего выворачивало, а с двух ты падал там где стоял и несколько часов лежал без движения не помня себя! Лосьоны, за исключением, впрочем, огуречного - там и выпивон и закусон в одном флаконе - а также одеколоны деда Виктор пить не советовал из-за содержащейся в них вредной химии, но уж если прижмёт, то сгодятся и они, и даже "Борис Фёдорович" с "Полиной Ивановной". Деда сам делал "Бориса Фёдоровича", когда отсиживал пятнадцать суток: брал ведро клея БФ, солил по вкусу, давал постоять, затем размешивал содержимое ведра деревянной палкой до тех пор, пока основа клея не налепится на палку резиновым шаром, а оставшуюся в ведре жижу распивал вместе с товарищами. "Конечно, - говорил деда Виктор, - если у тебя есть под рукой дрель, то процесс ускоряется, а если процедишь жижу сквозь марлю, то, вообще, получишь чистяк! Слеза - от водяры не отличишь! Политура в этом отношении, "Полина Ивановна" то есть, "Борису Фёдоровичу", безусловно, уступает..." Но для гарантии, чтобы не отравиться, деда советовал идти в аптеку - там можно брать любые настойки, они все на чистом спирту. На крайняк сойдёт и йод; а вот зелёнку деда пить не рекомендовал - красится, дескать, сволота, слишком, внутренности потом не отмоешь.
Смыслов слушал старика очарованный своей будущей беспробудной судьбой и до последнего оттягивал хождение в завалившийся на бок дощатый сортир, - заранее зная, что внутри там дурно пахнет и летает множество серых мух коллекционного размера, которых сторожат по углам, разлапившись по центру паутины, тяжёлые крестовики. В этом душистом тёмном мирке, смахивающим на поставленный на попа наскоро срубленный гроб, всем этим тварям было тепло и комфортно жить, здесь они родились, разъелись, расплодились, здесь и умрут, когда наступит их срок. А ежели в приступе наивного любопытства сунуть голову в прогал дыры, то, до того как тебя изнутри накроет кислотной волной, успеешь заметить и разноцветные как радуга границы клякс фекальной мути, и копошь живой перловки - опарышей...
В Обираловке, однако, ВикВик не задерживался и, сделав дела, торопился назад.
"Вернулся, шаромыжник?" - приветствовала ВикВика супруга, и тут же придумывала для него новое задание. "Вот что... Съезди-ка ты, Какашкин, теперь же на дачу (Ну куда, куда потопал - в ботинках да по мытому?!)... О чём бишь я? Ах, да! Съезди-ка ты на нашу дачу, посмотри там что к чему - а то у меня чего-то сердце неспокойно..." И ВикВик, с видом дворового шелудивого пса, привычно получившего от несправедливого хозяина пинок или какую иную нахлобучку, кряхтя и постанывая, повиновался.
Сызмальства (по утверждению матери) за тётей Ж. закрепилась склонность к суровому и азартному руководству всеми и всем, а подчас и к хлопотливому садизму особого медицинского толка, практиковавшемуся, естественно, из самых благих побуждений.
Первое доказательство тезиса пришлось на второе воскресенье августа, когда Смыслов вернулся с познавательной прогулки в слабый, пропитанный запахами многолетнего навоза (рядом располагалась свиноферма), отгрызанный уже тогда от Лосиного Острова новостройками приговорённый лесок, до которого дошколёнок способен был добраться пёхом, вернулся со знанием, как можно при помощи солнца и линзы поджечь бегущего муравья, с мечтою когда-нибудь поймать лимонницу и с прибытком в виде собранных с пня грибов числом пять, с сантиметровой длины ножками и шляпками в обхвате не шире спичечной головки. И тут он попался на подначки дворовых приятелей и проглотил наименьший из недоразвитых грибов, после чего все благополучно разошлись, но вскоре шалопаи вернулись и вперебивку объяснили его матери обстоятельства дела. Спустя самое короткое время на сцене появляется тётя Ж. Поскольку самому Смыслову не получилось засунутыми в рот двумя пальцами вызвать простой рвотный рефлекс, решено было обставить промывание желудка самым солидным образом. Смыслов был накрепко привязан к стулу (чтоб не рыпался), а дальше страшный кирпичной расцветки резиновый шланг с воронкой на конце, несмотря на посильное, с мотанием головы, розбрызгом слёз и слюн сопротивление юного пациента, хоть и не с первой попытки, был всё же вогнан в горло, пропущен до желудка, куда и полилась рекой разведённая в воде марганцовка. Когда желудочное опорожнение наполнило приготовленный тазик, по пути обрызгав пол и одежду доброхотных инквизиторов, тётушка удовлетворённо хмыкнула, инерционно погомонила, поминая ненавистного ВикВика, и покинула помещение, оставив мать Смыслова в совершенной уверенности, что сестра её только что спасла жизнь её драгоценного дитяти.
Опыт номер два заставил себя ждать три года, поскольку ровно на такой срок вагон "СВ" международного экспресса унёс самодовольную, в фетровой, с загнутыми, как у недозрелой перевёрнутой сыроежки, польками, шляпке тётушку в долгую загранкомандировку, откуда потом шли письма с марками "Монгол Шуудан". Коллекционирование марок было в те времена распространённейшим увлечением, повсеместной забавой, поощряемой властями, очевидно, в силу своей безобидности. В интернате на перемене какой-нибудь половозрелый семиклассник-сноб позволял мелкой пацанве заглянуть в свой развёрнутый альбом, где под прозрачными целлофановыми рейками выставлены были отличимые только по цвету и по цене портреты английской королевы, бельгийского монарха или испанского узурпатора-генерала. Такие иностранные марки (с лицами глав) считались особой ценностью, на почте, в киосках "Союзпечати" и в специализированных магазинах не продавались. Их лишь меняли на что-либо подобное, но никак не проигрывали на подоконнике рабоче-крестьянским методом подшиба, когда от удара бьющего его марка должна была подпрыгнуть и опуститься сверху на марку противника. Глянцевые, пахнущие свежей типографией монгольские марки поражали яркостью рисунка, сюжетным, форменным и количественным разнообразием. Казалось, добрая половина населения Монголии с аратов переучилась на художников. Изображались верблюды, лошади, волки, змеи, жуки пустыни, девушки с этнографическими рогами, косоглазые парни, стреляющие из лука, а также непонятно откуда взявшиеся в Монголии океаническая фауна и космические корабли. Соответственно, монгольские (а затем и кубинские, и республики Бурунди) марки даже среди школьных любителей не ценились. Говорилось потом, что это был такой сложный вид экономической помощи: не отдавать монголам деньги напрямую, а вначале задействовать своих изнывающих от простоя художников, типографии, напечатать марки, распродать их своим же, советским гражданам, и лишь вырученной за это дело монетой набить монгольские штаны. Смыслов успокаивал себя тем, что его монгольские марки действительно перелетали границу. Кроме официального пути доставки, с гашением, марки пребывали также не употреблёнными, в девственном своём виде засунутыми тётушкой в свёрнутый листок письма или в открытку, чтобы охочие до чужого добра почтовики, не раз уж отпаривавшие "лишние" наружные марки, не определили бы внутренние на просвет. Всё это было мило, говорило о добром к нему тётушкином расположении, к тому же мать, позабыв прежние обиды, искренне радовалась каждой весточки от сестры.
Понять, настолько тяжелы были переживания ВикВика конкретно в тот период из-за отсутствия супруги под боком и женской ласки вообще, можно разве что приоткрыв читателю некоторые пикантные обстоятельства. Для начала соседки (со второго и с третьего) чуть не наперебой стали доносить Веруньчику, что её папа цепляется к ним: то одну, то другую пытается приобнять в подъезде, прижимает к перилам, щиплет за разные места и зазывает к себе "на чаёк на минуточку". Веруньчик попыталась было объясниться с папой, но папа был субъектом настолько специфическим, а она - девушкой настолько малоопытной в житейских делах, что из этой затеи, конечно же, вышел просто пшик. А однажды, вернувшись с занятий домой пораньше, Веруньчик застала папу, расхаживающего по квартире, как всегда, в привычном неглиже, то есть в трусах и майке, но при всём том на её взгляд - в каком-то излишне напряжённо-волнительном состоянии. Зайдя в комнату, она вдруг услышала шуршание, доносившееся из-за двери кладовки.
"Папа, там что, мышь?" - взвизгнула Веруньчик. Папа заёрзал на стуле и отвернулся.
"Папа, я открою!"
"Не сметь, дочь!" - крикнул ВикВик, привскочил со стула и закашлялся, поскольку дочь уже дёргала шпингалет...
Дверь распахнулась, и из тёмного прямоугольника кладовочного зева, как чёрт из табакерки, вылетела неизвестная Веруньчику (но по-видимому, хорошо известная папе) не совсем одетая сдобная женщина средних лет, которая, не произнеся ни слова и чуть не сбив Веруньчика с ног, прыснула в коридор.
"Папа, это кто?.. Ты что, водишь сюда баб?! - запричитала остолбеневшая Верунчик, не веря своим глазам. - Или это воровка была?"
Но ВикВик ничего не ответил дочери. Если бы он умел шутить, он бы отшутился наверное, но ВикВик шутить не умел, и вообще, не умел складно изъясняться, поэтому он всего лишь конфузливо сморщился, с грустью взглянул на висевшие так некстати непосредственно над дверью в кладовку ветвистые рога благородного оленя, и крякнул.
Веруньчик тотчас же проинформировала маму об инциденте письмом. Та ответила, что хорошо было бы познакомить папу с какой-нибудь женщиной поприличнее, раз его на это дело так тянет. "Ты знаешь, что я твоего папу не люблю и никогда не любила. К тому же я уже не особо нуждаюсь в мужчинах в силу возрастных изменений, так что если он захочет оформить развод, я перечить не стану, - писала она. - А ты теперь пойди к тёте Люсе да поспрошай, нет ли у неё кого на такой расчёт на примете." Веруньчик проделала в точности всё так, как велела ей мама, то есть поспешила к "тёте Люсечке" с маминым письмом и рассказом про папину измену, но та огорчила Веруньчика, сказав, что среди её подруг "поприличнее" нет ни одной, кто бы всерьёз заинтересовался ВикВиком. Вопрос же о разводе так и остался висеть в воздухе, пока долгоиграющая командировка не завершилась почти что фанфарным возвращением героини (успевшей стать кавалером ордена монгольской "Полярной звезды") в Москву, а там как-то всё позабылось и улеглось под гнётом новых событий и драм.
Для Смыслова долгожданная встреча получилась не такой душевной как мечталось: новая тётя Ж. ходила совсем уж барыней, на племянника внимания особо не обращала, щурилась, и так и сыпала направо-налево ядрёными монгольскими словечками, - можно было подумать, что отважная путешественница засела за диссертацию по филологии.
Когда мать Андрея подивилась недюжинным знаниям сестры, та тут же скромно заявила, что в монгольском "немножко петрит" ("Джахэн-джахэн метнэ монгол хиль!"). Сложен ли монгольский для изучения? О, нет! В принципе, его может освоить любой русский, знакомый с заборной лексикой. Монгольский десятичный счёт у тёти Ж. так просто отскакивал от зубов - так, что она не успевали загибать пальцы (Вот он, взятый на слух с языка тёти: ник, хоэр, гурум, дурум, тау, зурга, дало, найм, юс, арвак).
"Любопытно, - добавляла она с лёгкой усмешечкой, - что центр тела у них находится строго в районе... ну как сказать? - вон там - между ног; ну и известно как называется. Ну и остальное недалеко ушло. Ноги у них будут хули, пупок - хуйс, попа - букс, рот - ам, голова - толгой, нос - хамр."
"Как?" - переспросила мать, смеясь.
"Хамр! - повторила тётя Ж. с жуткой гримасой, показывая пальцами, что как бы накручивает целиковую картофелину на свой маленький носик - движение, от которого мать Андрея захохотала в голос. - Ну и так далее..."
Впрочем, внешнюю, списанную на дорожную усталость холодность тёти скрасили презенты: несколько многослойных леденцов на палочке, настенная фарфоровая маска монгольского божества с пятью черепами в оранжевой причёске, и главное - это свежая книга, твеновские "Приключения Тома Сойера" и "Приключения Хакльберрифинна", московское издание, на русском языке, с иллюстрациями, в эстетствующем переводе (там обычные джинсы именовались не иначе как "рваные штаны из синей холстины", а джинсовый же плащ предстал "хламидой с медными пуговицами") - абсолютный дефицит в Москве и совершенная залежь в Улан-Баторе.
По кальке прежних докомандировочных лет последовали частые забеги тётушки по утрам, в которых она в сжатой форме старалась выложить спешащей на работу сестре все подробности своей бурной жизни за предыдущий день.
"Представляешь, что было?! Договорились встретиться вчера с Пересыпкиной на Казанском. Жду её под часами, жду - нет и нет. Опаздывает-с. Вдруг мужик. Мелкий такой, противный: рожа помятая, одет кое-как. Помоложе меня, между прочим, будет. Косится, знаешь так, косится, вдруг подходит и сразу: "Сколько?" Я подумала - временем, наверно, интересуется - показываю ему на часы, говорю: "Сам посмотри." Он: "Семь, что ли?" Я ему: "Ну семь." Он так криво усмехнулся ещё. "Пойдём." - говорит. Я: "Куда?" Он: "Ну ты же за семь согласилась." Ну тогда-то я всё и поняла. "Вы что это себе позволяете и за кого меня принимаете? - говорю, - я Вам не шалава какая-нибудь уличная, из вокзальных, я врач, специалист высочайшего класса." "А он что?" "Он. Он. Он: "А чего ж ты тогда тут стоишь, под часами, специалист?" Оказывается тут у этих - самых - место! А мне-то и невдомёк. Испугалась, да со страху-то так его послала, что он дёру дал - ух! - только пятки и сверкали! Ну а я сразу отошла подальше, понятно, чтоб не маячить фигурой передо всякими извращенцами." "А Пересыпкину свою хоть встретила?" "Конечно. Я тоже ей всё рассказала. А, да ты собралась уже? Ну всё, и мне пора, Люсь. Только зайду кой-куда, если ты не против."
И так изо дня в день...
"Ишь ты, подишь ты! - как зыркает! Как глазом-то сверкает! Важный-то какой - видал миндал!? А сам-то - на поверку - тьфу! - чемодан с клопами!" - было брошено Смыслову в обычный тётушкин забег, когда тот всего лишь уклонился от её пальцев, тянувшихся потрепать его за щеку. Почти девятилетний уже Смыслов вспыхнул и предложил объясниться, - отчего это она его просто так, вдруг, походя оскорбляет? - но тётя Ж. не улыбнулась в ответ, не подмигнула, не сказала, что пошутила, и что он вовсе не чемодан с ужасной начинкой, но лишь презрительно фыркнула на "мелюзгу", прибавив, что это ему причтёт. Да-да-да! На кого это он голос-то свой писклявый подымает, он хоть знает? На тётку свою? Да она получила Заслуженного врача ещё в те года, когда его самого и в проекте не было! Да-да-да! Ну теперь держись! - ужо задаст она ему перцу - и по первое число, и по второе! Пусть он даже не сомневается! А если что - и на горох сумеет поставить. Да-да-да! Между прочим, испытанный древний способ исправить поведение у таких неслухов и спорщиков, как он. По полдня, бывалоча, коленями на горохе стояли, и были потом как шёлковые! И ретировалась, хлопнув дверью. Возможно, всё-таки то был сорт особого тётушкиного юмора, которого племянник в силу возраста не оценил. Так или иначе, но с тех пор Смыслов звал тётушку исключительно на "Вы".
Очень скоро тетя Ж. начала нашёптывать матери Андрея, что ребёнок её по вине разросшихся аденоидов часто сидит с полуоткрытым ртом, и это сходит ему с рук пока мальчик, а взрослым он так будет похож на дауна, плюс он болеет часто, температурит, а тут уже виноваты миндалины, - надобно срочно удалять и то и другое.
Мать пыталась упрямиться: "Слушай, а может, щадящая какая терапия есть на такой случай. Мамочка моя, помню, всё мне горлышко ваточкой с йодом смазывала. При любом недомогании. И болячки как рукой снимало!"
"Нет, Люсь, так сейчас дела не делаются - не при царе Горохе живём! - потрясая головой и щуря и без того узкие очи свои, выводила тётушка. - А разрастутся полипы, закупорят гайморовы пазухи? Это же прямой путь к гаймориту, а оттуда и к менингиту рукой подать! Проблему надо решать кардинально! И вообще, не спорь со мной! - я врач, я лучше знаю." (Она уже договорилась в больнице, где тоже было радио, и Мулерман, которого перестали показывать по телевизору, выводил развязно бархатистым своим полубасом: "Тирьям-тирьярьим-там-тирьям! Тирьям-тирьям! Трям-трям!" Где его перво-наперво провели в старинную ванную комнату с массивной медной фурнитурой, и седая нянечка, пока он счищал намыленной мочалкой невидимых микробов с тела, омывала его тёплой водой из гибкого душа и издевательски приговаривала: "Ну чего ты там закрываешься? Чего ты там всё прячешь от меня, а? Можно подумать, я не знаю, чего у тебя там висит! Или я голых мужиков в жизни не видывала! Ха! - да я таких мужиков, и такие причиндалы у вашего брата видывала, что тебе и в страшном сне не приснится! Ого-го! - вот какие. На, держи полотенце - обтирайся.")
В больнице он видел тётушку раза два, и то мельком, до операции - она промахивала мимо дробной рысцой, словно его не зная, - очень уверенная в себе, с выставленным вперёд подбородком, в топорщившимся от крахмала халате, на котором шнуром аксельбанта свисала резиновая трубка фонендоскопа с конечной точкой фиксации в кармашке слева (где также были пристроены шариковая ручка и огрызок карандаша). В первую же ночь в палате, когда нянечка потушила свет и приказала всем спать, а спать не хотелось, он провёл эксперимент по наполнению тапка взбитой в пену во рту слюной. А наутро он принялся тренировать пальцы, чтобы сгибалась только первая фаланга, а вторая и третья держались бы без поддержки вытянутыми в струну - фокус, который не у всех и взрослых получался (он знал!). Было трудно, больно, но прогресс был очевиден. Наконец, спустя дни пребывания, как только пришли анализы, его усадили в почти стоматологическое кресло, предплечья накрепко притянули ремнями к ручкам (и эта привязка вызвала болезненную ассоциацию с давнишним августовским днём опорожнения желудка, но в более худшем, что ли - пыточном - варианте), закололи обезболивающим, заговорили галиматьёй, и отрезали блестящим скальпелем гланды, а затем вогнутыми щипцами драли по кускам аденоиды, а утром, когда "заморозка" сошла и горло кошмарно заныло, и невозможно стало глотать, и на месяц пропал голос, подали мороженое.
И кто бы подумал тогда, что его тётя Ж. - эта хитрая бой-баба, всезнайка, хулиганка, эксцентрик с карикатурным "маршальским" подбородком, кавалер монгольской "Полярной звезды" к концу мафусаиловой жизни своей переродится в полубезумную старушку наилегчайшего веса со слезящимся серым глазом, а скончавшись, примет последние поцелуи в лоб через бумажную ленту в заштатном храме и упокоится наконец, по воле детей, бок о бок с ненавистным ей когда-то ВикВиком.
ДЯДЯ АНДРЕЙ
"Сегодня нас навестит дядя Андрей, - однажды поутру (в субботу или в воскресенье - в один из дней, когда взрослые не работают, а только убираются и готовят) объявила мать. - Твоей бабушке он приходится племянником, а мне он, получается, двоюрный брат. То есть он для меня как для тебя Веруньчик. Кузен. Понятно? Ну ничего, подрастёшь - разберёшься."
Когда крепко сбитый, похожий на рисованного крестьянина гость переступил порог их квартиры, мать поприветствовала его радостным вскриком ("Андрюшенька, как я рада, что ты пришёл!") и, раскрыв объятия, припала губами к нестриженой с проседью бороде.
"Ты проходи, Андрюшенька, проходи... Сейчас чаёк поставлю."
"Да не надо - я ненадолго."
Спустя пять минут стало ясно как день, что человек его дядя тёмный. "Всё происходит по воле Господа. И ни единый волос без Его ведома с головы не падает! - трубил дядя похлопывая ладонью свою нарождающуюся плешь. - Вбивают, вбивают вам власти, что Бога нет, а сами отсчёт лет ведут, скажите, откуда? - от Рождества Христова! Вот над чем задуматься следует." Во всём облике его - в простоте слов и в скромной суровости движений - было что-то очень честное, и потому страшное.
Беседа взрослых была малопонятна, комкана. Перво-наперво дядя попросил "Жития Святых", пожелтевшие листы без обложки, что остались от бабушки - собственно, за этим он и пришёл. Он почитает, сделает переплёт и отдаст. Мать помычала неопределённо, затем сказала: "Да". (К слову, зря она так опасалась - "Жития..." вернулись двумя безупречными томами в ваксово-кирзовых переплётах, от души наехавшими на лесистые обложки.) Поговорили кто как живёт, и каждый уверял, что живёт хорошо; то там, то сям всплывали воспоминания о родственниках с уточнением имён и дат, прерываемые общим неловким молчанием. Смыслов между тем, повздыхав, от нечего делать поносившись из кухни в комнату и обратно ("Как угорелый..." - лениво бросила мать), истерически повизжав, вырываясь из тёплых материнских объятий, в конце концов не придумал ничего лучшего, чем залезть с ножами на стол, изображая пирата. Он не сорвал аплодисменты, наоборот, бесцеремонно и грубо был стащен со стола возмущённым зрителем, обезоружен и, при полном попустительстве со стороны матери, препровождён за ухо в прихожую. "Ты провинился! - гремел дядя, по-русски водя рукой с недвижимым перстом перед шмыгающим носом тёзки. - Стой теперь в углу. Выйдешь, когда тебе разрешат!" - и баловник долго страдал в том углу, и более всего от того, что трусиха-мать не встала на его защиту, не показала дяде на порог, тёр разболевшееся ухо; наконец ему позволено было выйти. Он тихо присел на кровать - подальше от кошмарного дяди. "Когда я вырасту, - мстительно мечталось провинившемуся, - я стану большим и сильным, а он будет старым и хилым. Тогда я оторву ему ухо, побью и поставлю в угол, а он будет плакать и молить о прощении..." Взрослые сидели, говорили о своём. Мать вскользь посматривала на надувшегося сына, дядя намеренно не обращал на него никакого внимания.
"Ты не понимаешь! - твердила мать по уходе гостя. - Только внешне он строгий такой, но на самом деле он очень добрый и хороший человек! Начитанный. Образованный. А сколько несчастий пережил! В плену побывал. Такого там хлебнул - врагу не пожелаешь... Рассказывал, как булыжники тяжёлые их заставляли таскать. Из одной каменоломни в другую. Как в кучу натаскали - давай, говорят, теперь разбирай, тащи обратно. Такая вот бессмысленная работа. Это уж под конец войны." Мать вздохнула, выдала любимую свою поговорку: " О-хо-хо-хохонюшки на чужой сторонушке, на чужой сторонушке рад своей воронушке..." - и вновь вернулась к рассказу о лагере. "Он спрашивает охранника - к чему вам это, зачем вы нас мучаете? - а тот хохочет: а затем, мол, чтоб вы все здесь поскорей передохли... Пули на вас жалко тратить! Так-то вот. А потом их американцы освободили. Бинокль ему подарили, джип научили водить."
"Американцы? Они же наши враги."
"Ну! Они тогда союзниками нашими были, тоже с немцами воевали. Он к американцам с тех пор хорошо относится - если бы не они... Как он в том плену выжил?! Ведь с сорок второго! Не иначе, Господь помог. У него отец - священник, но по-настоящему он в плену верующим стал. С немцем с одним договорился, с которым работал, тот ему Евангелие давал читать. Это книга такая Святая. А когда домой вернулся, то свои "органы" пытать начали - почему не застрелился? Мол, раз ты офицер, лейтенант, то почему не застрелился? Вот через что прошёл человек! Дочку-то Надей, поди, не просто так назвал. Только больная она у него с рождения получилась, астматик. Ну это когда человек может в любой момент умереть от нехватки воздуха. Видно, ослаб он тогда в лагере."
"А вот я бы оттуда сбежал!" - объявил недавний пират и тут же принялся про себя фантазировать, как бы он это дело здорово провернул. Наверное, напал бы сзади на охранника (дала себя знать опытность, почерпнутая в фильмах), стукнул бы камнем по голове, отобрал автомат и, отстреливаясь, бросился бы в лес, а там бы ушёл к партизанам. "О, Белла, чао! О, Белла, чао!"
"Не сомневаюсь. А вот он не смог."
"Ещё бы! - подумал самоуверенный Смыслов. - Неспортивные и лысые просто не могут хорошо драться, стрелять и убегать!"
"Не смог, - повторила мать. - Потому что он мученик. Мученик, а не герой."
"...как дядя Вася?.." - спросил Смыслов.
"Да, дядя Вася твой, он, безусловно, герой, и он наверняка бы что-нибудь... - согласилась было мать, улыбнувшись, но тут же поправилась. - Нет, дорогой! Начнём с того, что дядя Вася в плену бы не оказался - я это точно знаю."
"Это отчего ж так?"
"Оттого что он герой. Герой, а не мученик."
НАДЕНЬКА
Познакомился он с Наденькой довольно поздно. На него тогда вышла другая его родственница - Нина с Самары - большая путешественница, и соответственно, особа весьма лёгкая на подъём, внешне походившая на портрет Джорджа Вашингтона с американской купюры в один доллар (правда, с несколько удивлённым выражением лица, выдававшим пол, и без парика, а со своими волосами, крашеными в иссиня-чёрный цвет) - вот она-то их и свела. Точнее, они тогда вместе по весне нагрянули к Наденьке. А та их поджидала возле дома, на остановке. Седая, маленькая, нервная. В кожаной куртке и в шерстяных штанах со стрелками. Он долго оправдывался, что в далёком году не приехал на похороны дяди Андрея. "Я был совсем мальчишкой. Семнадцать лет. В такие года от горестей бежишь..." Наденька, казалось, его поняла, и простила, и продемонстрировала папины фотографии.
"Вот он с друзьями на Красной площади. До войны"
"Ой, какие нелепые одежды! А на этом молодом человеке пальто размера на четыре больше, чем нужно! - изумлялся он с лёгким смешком. - Или это не пальто? А плечи-то как подбиты! И роговые круглые очки! Я подобные исключительно в фильмах видел."
"Да... - несколько удивлённо соглашалась Наденька. - А вот это фото - из госпиталя."
"Это в войну снимали?"
"Да."
"Ещё до плена?"
"Возможно." - сказала Наденька, поводя неопределённо головой.
"Ой, а я смотрю - у него медаль прямо к пижаме приколота!.."
"Да, у него было ранение, и были награды..."
"Надо же! - а я не знал..."
"Он просто никогда их не надевал... А вот послевоенное. На Памире. Он и меня потом с собой в экспедиции таскал..."
"Ух, ты! Высоко забирался!.."
Проживала Наденька вместе со своей совсем дряхлой матерью на последнем этаже старой кирпичной пятиэтажки. Небольшая квартирка их была захламлена донельзя. Везде, куда ни кинешь взор, были расставлены шкафы и тумбочки, вдоль нешироких проходов пущены стенки из самодельных полок (поделки ещё дяди Андрея), а поверху сооружены были открытые антресоли, с которых то и дело постоянно что-то падало вниз - чуть не на головы и гостям, и хозяевам. Однажды что-то округлое под хозяйкин окрик: "Осторожней, Андрюшечка! Ой!" - благополучно спланировала и ему на голову, однако без последствий - он лишь посмеялся, и отдал подхваченную пустую кастрюльку Наденьке.
Бывала она и у них, но приходы её были редки и приготовлялись чуть не за месяцы. В большой комнате накрывался стол, Наденька точно в срок появлялась с гостинцами, все расцеловывались, рассаживались, и начиналась собственно встреча. Женщины часами толковали о родне, перебирая одни и те же воспоминания, и было заметно, что такое общение доставляет им обоюдную непритворную радость.
Как-то раз, уже собираясь отчалить, Наденька наткнулась в дверях на свалившуюся, как всегда, точно с неба, бабу Ж., которой Наденьку тут же и представили. Потом, разматывая в обратной последовательности клубок событий, мать Смыслова могла поклясться, что всё это случилось неспроста. Она припомнила, что проговорилась давеча сестре по телефону - сболтнула, что Наденька приедет к ним сегодня. И предложила и ей также зайти - из интереса, пообщаться - но баба Ж. жеманно отказалась. Но минули ночь, утро и день, и любопытство, как видно, взыграло и пересилило-таки вечерний отказ.
Баба Ж., отвесив впервые виденной родственнице машинально несколько лживо-слащавых комплиментов, с какой-то не сходящей липкой улыбочкой на беззубом старушечьем рту без паузы и безо всякого смущения поинтересовалась, отчего ж это Наденька в своё время не родила.
"Ведь это неправильно, не по-людски! - горячилась она. - Ведь женщине надо же иметь детей! Пусть и без мужа, да надо!"
Наденька зарделась, и срывающимся голосом попыталась объяснить, что так уж получилось, что она больная...
"Ну это всё глупости! - резанула баба Ж. - Можно было бы и излечиться..."
"Да нельзя же! - перебила бабу Ж. Наденька дрожащим голосом. - Это же астма... Это с дыханием связано..."
"Ну я, как врач, наверное, лучше знаю! - как нарочно, словно не замечая уже ставшее полностью пунцовым лицо Наденьки, продолжила расковыривать вопрос баба Ж. - Впрочем, могла бы и рискнуть. В крайнем случае, можно было бы взять на воспитание сиротку! А что? - сейчас это реально!"
"Так ведь мне-то как раз и не дадут! Не доверят по здоровью!" - вскричала Наденька, и ещё что-то хотела прибавить, но вдруг захватала ртом воздух и одновременно почти автоматическим движением потянулась рукой в карман за ингалятором.
"Ну ладно, ладно... - успокоительно пробормотала баба Ж., почувствовав сама, что пересаливает. - Эх, как же я вас люблю, хорошие вы мои! Прямо до душевных мук всех люблю!"
Тут Смыслов точно очнулся от кошмарного сна, и вышел вперёд, мягко оттеснив Наденьку от не на шутку раздухарившейся бабы Ж.
"Я провожу тебя." - сказал он Наденьке, и они вышли, а беспрестанно кланяющуюся и желающую уходящим всего наилучшего бабу Ж. он оставил на мать, которая давно привыкла ко всем выкрутасам сестры. Да и он все их знал назубок, и заранее предполагал, как баба Ж. будет искренне дивиться укорам и через слово переспрашивать: "И что такого особенного я ей сказала? Всего лишь совет дала от широты души своей, притом из самых благих побуждений! А она, вишь, раскраснелась да разобиделась! Что ж, думаешь - я не заметила? А! Семейка! - отец её был тем ещё чудиком, и эта такая же!" . "Почему - чудиком?!" - станет выпытывать мать, но на любое переченье у бабы Ж. будет заготовлен ответ. "Ну а как же? Ногу-то когда он подвернул на участке своём, к врачам ведь не обратился. Всё на Бога надеялся! А кость у него срослась тогда неправильно. Это я тебе как врач говорю! Так вот он потом до смерти ногу-то свою подволакивал, будто убогий какой! А обратился бы - и шагал бы себе, как свежий кавалер! Разве не чудик?" "Так он года через три помер после того, как подвернул, - опять не согласится с сестрою мать. - Так не всё ли равно: с неправильной ногой он помер, или с правильной? Ведь не из-за ноги же?" "А кто его знает... - протянет баба Ж. и цыкнет в раздумье. - Мы не знаем..."
По пути до метро Наденька жаловалась ему на безумие отечественной бюрократии, отчего ей приходится чуть не каждый год маяться в очередях, проходя унизительные медосмотры ради подтверждения инвалидности; а ещё жаловалась на свою мать: та иногда её совсем не узнаёт, спрашивает, кто она такая, и что делает в её доме эта "старая тётка".
"Эта она меня "старой тёткой" называет. Конечно, я не молода и далеко не красавица, но... Мне страшно. Просто страшно иногда становится... - бросала Наденька отрывистые фразы. - Кажется, что это не она, а я рехнулась. Ох, не дай Господь до такого дожить..." А он примерял наденькины слова на себя и на свою мать, которая, по счастью, была гораздо моложе матери Наденьки, и совсем не походила на выжившую из ума старуху.
Все знали (так как-то вышло, что все знали, однако воочию никто не наблюдал сам процесс), что Наденька берёт надомную работу. И не абы какую: что-то там собрать-разобрать! - нет, она занимается пайкой печатных плат. Когда мать Смыслова её об этом спросила напрямую, Наденька призналась: да, так и есть! Ей приносят всё необходимое: платы, элементы, схему, припой. А она должна расставить элементы на платах и всё запаять. Работа несложная, но требует много времени и усидчивости. И она ею дорожит.
"Сейчас ещё такие элементы мелкие пошли! - пожаловалась немного Наденька. - Величиной с бусинку. Или с рисовое зернышко. Такие, в общем, размеры. И ничего не написано там. Резисторы - их по цвету и по полоскам и пятнышкам только и определяют - сколько там Ом. И с конденсаторами, и с дросселями та же ерунда. Такая специфика... Называется микроминиатюризация. Тут важно не перепутать, и всё правильно расставить по местам..."
"Ох, Надюша, Надюша... Ты уж, пожалуйста, брось-ка своим паянием заниматься! - упрямо настаивала мать Смыслова, держа Наденьку за руки и смотря ей прямо в глаза. - Это ж дымы целыми днями, припой, кислота... Как же ты дышишь этой дрянью? Небось, у вас дым коромыслом стоит?.. Ведь тебе это вредно наверняка. Как же ж так можно!?. Здоровье-то губить?"
"Да оно у меня и так загублено..."
"А деньги хоть приличные платят?" - поинтересовалась мать Смыслова.
Наденька кисло усмехнулась: "Да какие! - копейки!"
"Ох, Наденька, Наденька.. Да разве ж вы и без этой чёртовой работы - на одни пенсии свои не проживёте? Много ли вам надо?"
"Да практически всё уже разрешилось... - кивая, уверяла собеседницу Наденька - чтобы та не беспокоилась за неё. - Уже, теть Люсь. У них эти платы, что я паяю сейчас, на чипы вот-вот заменят... - так что я им скоро больше не пригожусь."
"Ну вот и славно было б, коли так! - говорила мать Смыслова. - Хоть бы через это они от тебя отвязались..."
В тот раз он вызвал её на встречу, практически заставил, придумав дежурный предлог, потому как пара дисков с "песнями советских композиторов" - не ахти какой был презент с его стороны.
А на самом-то деле он хотел сделать с ней съёмку, такую, как давеча сделал с матерью: что-то вроде интервью на пленэре, где бы он задавал ей вопросы, а она бы на них отвечала... Где-нибудь на бульваре. Погода стояла прекрасная, и он очень живо себе всё это представлял. С Наденькой они были троюродными, она была намного старше его, и нездорова, а он много чего ещё хотел у ней разузнать.
Дабы не потеряться, встретиться решили в метро, на выходе. Он её увидел первым, узнал ещё издали по кожаной куртке и по шлемообразной с наклонными полями шляпке, и тут же изумился, отчего ж это она так вырядилась в жару?
Поцеловались. Он почувствовал в ней необыкновенную, какую-то сказочную лёгкость. Казалось, стоит перехватить у ней с руки чем-то сильно нагруженную холщовую сумку (перехватил) да сбросить куртку, да сбить шляпку - и Наденька полетит прямо вверх, как надутый гелием шарик.
"Ух, и поклажа! - воскликнул он удивлённо, покачивая сумкой. - Там не кирпичи у тебя, случайно?"
"Не-ет... - протянула она, вяло поматывая головой. - Это тебе. Подарочки. Дома посмотришь."
"А вот это уже лишнее..."
"Забирай! - сказала она строго, как говорят женщины, склонные к панике. - Обратно не понесу!"
"И что там?" - спросил он.
"Я ж говорю: гостинцы. Шоколад, зефир. Полакомиться тебе принесла..."
Это вошло у них в традицию: изначально узнав, что он млеет от пастилы в различных формах, она почти всегда при встречах одаривала его именно этими сластями.
"Спасибо. Но что-то тяжеловато для зефира..."
"Ты ж у нас сладкоежка - я знаю! Вот... Да...Так там ещё и пластинки..." - отвечала она по порядку на каждое его восклицание.
"Пластинки?.." - изумился Смыслов.
"Папины. Патефонные. А ещё телефон..."
"Какой телефон?"
"Стационарный. В общем, увидишь..."
"Да у меня есть телефон!.."
"Не беспокойся - это не хлам. Это совсем новый телефон, в коробке. Ты там, дома, раскрой коробочку да посмотри..."
"Хорошо..." - сказал он, решив не спорить, но так тогда ничего и не раскрыл, и не посмотрел, а глянул лишь года два спустя, когда стала западать кнопка его старого аппарата. Вот тогда он раскрыл коробку с надиным презентом, и обнаружил там, окромя корейской штуковины, ещё и крупную купюру... Привет из далёкого далека...
Выйти на воздух Наденька отказалась наотрез, сославшись на занятость, но на пару слов, так и быть...
Они спустились на станцию и присели на скамью. Всё вокруг гудело и звякало, со стуком и шипением открывались и захлопывались двери подходящих составов, мимо сновали люди, оставляя после себя шелест шагов и бессмысленные обрывки фраз.
"Зря, значит, тащил!" - завопил Смыслов в ухо Наденьки, вынимая из кофра видеокамеру. Она поинтересовалась: " Можно?" Взяла гаджет в руки. Покрутила, повертела, глянула в окуляр.
Она очевидно сильно поплохела за те два месяца, что они не виделись. Ссутулилась, глаза её почти выпали из орбит, белки словно покрылись желтушной слизью, нижние и верхние веки превратились в подобия мешков с жидким содержимым... "С такими глазами долго не живут... - отметил Смыслов про себя с необычайной грустью. - Ведь это же не лечится. Это тупик..." Вслух поинтересовался:
"Как себя чувствуешь, Наденька?"
"Хреново! - выкрикнула она с отчаянием, будто ждала вопроса. - Иной раз думаешь: а доживу ли до завтра?.. Или вот прямо сейчас сдохну?!"
Это простецкое "сдохну" обдало его обречённостью. Смыслов помолчал, не находя слов утешения.
"Смогу ли я помочь... чем?" - выдавил он наконец почти что шёпотом.
Наденька навряд ли услышала вопрос сквозь какофонию звуков только что сорвавшихся одновременно с двух платформ составов, - скорее, догадалась, о чём он мог бы её спросить в такой ситуации, и тут же ответила.
"А разве тут чем поможешь!?"
Шмыгнув носом, она вдруг задержала дыхание, подняла руку с вверх направленным указательным пальцем, потрясла им, призывая паузу, пшикнула в рот из непонятно как оказавшегося в другой руке ингалятора, поморщилась и прибавила: "Вот такие вот дела, дружочек.." Она часто называла его "дружочек", а он и не возражал.
Он ощутил приступ безумной жалости к Наденьке и бессилие перед вот так вот буднично накатывавшейся её скорой гибелью, и от этого бессилия росла обида - до всхлипа! - и на себя, и на время, и невесть ещё на кого...
Прощаясь, он мягко обнял Наденьку, поцеловал её во влажные, тряпочками повисшие щёки, улыбнулся жалкой улыбкой, кивнул, ободривая, и подхватив тяжёлую сумку, юркнул, как тать, в подоспевший вагон; и даже успел сделать через стекло ручкой удаляющейся вместе со станцией застывшей в анфас Наденьке, вполне уверенный, что видит сестру в последний раз.
Спустя неделю Наденька позвонила. Смыслов обрадовался, услышав её голос, и прежнее его тяжёлое ощущение надвигающегося рока куда-то сразу отдалилось. Поинтересовалась между делом, раскрывал ли он её подарок.
"Нет... Пока он мне не нужен." - признался он кратко.
"Ну, ты всё-таки посмотри там... Посмотри..." - попросила Наденька.
"Хорошо..." - сказал он успокоительно, на самом деле совершенно не собираясь ничего посматривать.
А ещё неделю спустя мать Смыслова забеспокоилась: она который день никак не могла дозвониться до племянницы (ни её мобильный, ни домашний не отзывались), и требовала от сына действий.
"По-моему, рано паниковать! - одёрнул мать Смыслов. - Попробуй ей дозвонится завтра. Если ничего не получится, я, конечно, отправлюсь туда. Может что-то случиться с Надей, может - и со старухой-матерью. Но навряд ли с обоими одновременно... Ведь старуха обычно снимает трубку..."
"То-то и оно! Я всё-таки очень волнуюсь!" - воскликнула мать.
"Так ехать или не ехать?" - всё ещё размышлял он, когда все им же отмеренные сроки вышли. И как назло, не было у него номера никого из соседей, чтобы справиться. "А что, если попробовать так..." - озарило его простой мыслью, которую он тут же принялся воплощать. Он звонил наобум по номерам, отличавшимся от наденькиного домашнего лишь последней цифрой, предполагая наткнуться на соседей, по принципу "язык до Киева доведёт" - и "язык довёл"! С четвёртой или с пятой попытки он попал на соседку, но только с другого подъезда того же дома. Ничего она о Наденьке не слыхала, и таковой не знала, хотя наверное видела мельком не раз. Зато она предоставила ему номер мобильного настоящей наденькиной соседки, живущей с ней на одной площадке, и дала имя. Татьяна. "Вы запишите!" - потребовала она. "Уже записал!" - соврал он, и на том тот важный разговор закончился. Он несколько раз вздохнул, представляя, как ему придётся в очередной раз объясняться теперь уже с Татьяной, обрисовывая всю ситуацию, но та тут же прервала его только начавшийся развёртываться монолог, сказав, что - да, всё она понимает, все его волнения по поводу, которые, увы! - не напрасны. Высказала сочувствие. Наденьку сегодня похоронили.
И предупреждая расспросы, пустилась в подробности. В ночь на понедельник безумная старуха-мать Наденьки вы-протопала нетвёрдыми ногами-ступами на общую этажную площадку и прозвонила подряд три квартиры. Вышли сонные соседи. Старуха что-то шуршала им своим беззубым ртом, однако никто ничего не понял, кроме того разве, что что-то приключилось в квартире, и что она их всех звала туда. И вот там-то, на полу захламлённой кухни они и обнаружили тело Наденьки. На столе на большом листе бумаги крупным круглым почерком предусмотрительно были записаны адреса и телефоны родственников со стороны старухи-матери, они и вызвались обделать всё дело.
"Когда?... В ночь на понедельник?" - переспросил Смыслов Татьяну, одновременно припоминая тот странный одинокий звонок к нему на мобильный. И именно - в ту самую ночь. На понедельник. Точнее, было ещё воскресенье, поскольку до полуночи - он это хорошо помнил - дело не дошло. Гаджет был новенький, и он ещё не ознакомился со всеми его функциями - куда и зачем нажимать, поэтому, когда вместо слов раздалось какое-то шипение и кряхтение, он несколько раз сказал "Слушаю!" и "Алло!", но, не получив никакого ответа, сбросил вызов. И не поковырялся хотя бы из любопытства, ни тогда, ни потом, чтобы узнать, кто звонил, решив, впрочем, вполне разумно, что, кто бы ни был звонивший, если нужно, тот перезвонит. Но никто не перезвонил. И гаджет был новенький, и номер был новенький, и знали его всего несколько человек, и Наденька из них была первой.
Что, ежели это была она? Успела связаться именно с ним, но воздуху ответить уже не хватило? А он не догадался... Легко заснул и сладко проспал всю ночь. И на утро не хватился! Злой и чёрствый он человек!
Все эти мысли пронеслись в его голове за несколько мгновений, пока Татьяна подтверждала - да, именно так: в ночь на понедельник...
Татьяна тоже присутствовала на похоронах, и только-только с кладбища. А на поминки не осталась, поскольку, как она понимает, их и не устраивали.
Последнее прибежище Наденьки оказалось весьма простым для запоминания: Главная аллея, восьмая линия, третья могила направо.
Мать Смыслова не могла сдержать слёз, и, узнав подробности, зарыдала в голос, убиваясь так, что Смыслов испугался за мать, и полез её успокаивать. Принял её дрожащую мокрую спину в объятия, и гладя по седым материнским власам, забубнил: "Ну, всё, мам! Ну, что ж тут поделаешь. Ну, будет, будет... Ты, главное, сама-то не реви! Не хочу, чтоб ещё и с тобой тут приступ случился!"
"Ну, как же так!" - твердила мать, всё ещё всхлипывая. - Ведь у Наденьки и телефон наш имелся, и записано всё: где мы живём, и кто мы ей, и прочее... Что ж они нам-то ничего не сообщили, не позвали на похороны?"
"В такие моменты голова кругом - тут не до мелочей..."
"Ну, какие же мы с тобой мелочи?!" - всхлипывала мать.
"Видишь, - оказывается, скрытной была Наденька: и нам о родне своей с другой стороны ни разу не упомянула..."
"Нет, она как-то что-то такое говорила..." - собрав в морщины лоб, начала вспоминать мать, уже не рыдая.
"Наверное, не при мне. - уточнил Смыслов раздумчиво. - Может, они и вправду не так что сделали... так что ж? - мы ж не знаем, что они за люди!.."
Перед входом на кладбище Смыслов купил у тоскующей торговки пару цветов в виде крупных лиловых шаров, быстро и легко нашёл могилку и воткнул цветы во влажный ещё, глинистый холмик. Роскошные были цветы, которые, к сороковинам, сначала все сгнили в дожди, а затем высохли под солнцем в нахлынувшее вдруг на Москву пригожее бабье лето... В сороковины он снова был там, постоял молча, перекрестился, прошептав молитву, и пролез за ограду, чтобы вынуть уродливые останки прежней красоты. Наклонился, забрал мусор в перчатку, и тут услышал в спину резкий женский голос.
"Здравствуйте!"
Он обернулся. За оградой стояли двое: мужчина и женщина. Оба пожилые, неопределённого возраста.
Он представился, объяснив скороговоркой собственное положение: он родственник усопшей со стороны отца.
"А-а!.. - бойко протянула женщина. Ясно. Андрей. Да-да-да-да-да!- Надя говорила! А мы - со стороны Тамары Михайловны."
То есть со стороны матери Наденьки, - понял Смыслов, и поинтересовался уже вслух: "А, кстати, с Тамарой Михайловной что?.. Она жива?"
"Да, вполне, хотя совсем уже из ума выжила. Вот он, - кивнула женщина в сторону безмолвного мужчины, присворгнувшегося рядом, - её племянник..."
"Владимир," - представился мужчина.
"А меня Мария зовут. Вот-с. Я - его супруга,"
Смыслов поклонился, как бы говоря: "Очень приятно!"
"А мы на Девять дней приходили, гадали: кто ж это цветы тут оставил!? Значит, то Вы были... - затараторила женщина. - Мы тогда как раз памятник заказали... Вот сейчас его и поставим, если готов. Такие заботы, знаете ли-ли, свалились! Ужас! А денег сколько уходит!? Мы на такие траты и не рассчитывали! Одно вступление в наследство скольких сил и средств отнимает. Сплошные хлопоты - буквально не продыхнуть!"
При каждой брошенной фразе женщина приоховала, и всё сильнее, будто кто её поколачивает, а она умоляет насильника уняться. Росло ощущение, что женщина во время оно пробавлялась продажей поношенных вещиц на блошином рынке, а может, и теперь ещё по выходным приторговывает, или ходит по электричкам, и оттого приобрела привычку "впаривать" всякую дрянь всем подряд, кто очутится рядом. Во всяком случае, имеет к подобного сорта времяпрепровождению сильное влечение.
"Вы дома-то у них бывали?" - спросила вдруг женщина Смыслова, закусив губу и сощурив один глаз.
"Приходилось. - ответил Смыслов. - Посещал, и не раз."
"Так, значит, имеете представление, каков там срач-то остался?.."
"Душенька..." - мягко, будто смущаясь, протянул муж говорливой женщины.
"А как же всё это по-другому назвать?" - оборотившись к мужу, изумилась женщина.
"Да, - согласился Смыслов, не скрывая улыбки. - Квартира несколько захламлена."
"Несколько!? Не то слово! Вы всю-то квартиру... В смысле, полностью всю, со второй-то комнатой, осматривали?!" - полюбопытствовала женщина.
"Нет. - твёрдо сказал Смыслов. - Дверь в ту комнату всегда закрытой оставалась."
"Вот! Потому и не знаете! Да туда зайти было нельзя! - вскричала женщина. - Вся хламом до потолка забита - как у бомжей каких-нибудь! Мы недели её очищали - дрянь-то всю на помойку носили! До сих, вон, руки болят!"
"Да. - подтвердил муж говорливой женщины. - А я себе ещё и спину надсадил. Совсем почти теперь не сгибается..."
"Ах, ах... - между тем всё причитала говорливая женщина. - Столько бед в один миг свалилось! А знаете, Андрей, нам Вас сам Бог послал! Вот какая заковыка вышла: мы тут памятник Наде заказали. И он готов теперь. Он небольшой, но каменный, и сколько-то да весит. Видите, какая у нас - у мужа - напасть!? Вы поможете его сюда доставить? Это всё близко: мастерская при конторе находится, а контора прямо у входа на кладбище, отсюда пяти минут не будет..."
"Конечно, помогу!" - горячо заверил Смыслов.
"Вот и замечательно! - обрадовалась женщина. - Премного будем Вам благодарны!"
"У нас одни траты! - причитала говорливая женщина во всю дорогу от могилы до мастерской и обратно. - На старуху пришлось опеку оформлять."
"Ну, у ней хоть пенсия..." - вставил её муж.
"Да какая там пенсия! - Татьяна махнула рукой. - Копейки! А старуху-то ведь одну не оставишь! Пришлось к себе взять. А это уход. Ей, конечно, уже за девяносто. Но, если она столько-то прожила, то сколько она ещё может протянуть? Никто не знает... А у нас сын-студент - это ему нужно? Теперь вот непонятно что с квартирой делать: то ли сдавать её (а значит, ремонт нужно затевать, и мебель всю менять), а то ли сразу на продажу выставить?.. Не слыхали часом - сейчас квартиры-то свободные на рынке шибко идут?"
"Не знаю." - признался Смыслов, всё более и более удивляясь настырности этой женщины. Она начала уже сильно его раздражать.
"Андрей, а Вы по жизни чем занимаетесь?" - спросила она его по пути до конторы как бы между делом, как бы по-приятельски, - вот, когда встречаются два школьных приятеля, то непременно задаются подобными вопросами.
"Кое чем. - Ответил Смыслов, неопределённо покрутив рукой. - Так, по мелочи."
"Ясно. А я учительствую. Физику в школе преподаю." - отрекомендовалась Мария.
"Я почему-то так и подумал," - сказал Смыслов чуть не со смехом. Невольная его издёвка, казалось, была женщиной не замечена.
"Я просто умаялась! Голова кругом! Траты, траты, траты! - причитала Мария, странно на Смыслова поглядывая. - Денег не остаётся вообще ни на что!"
Смыслов молчал, не отвечая. Молчала и пара. Они стояли, перетаптываясь, снова у могилы. Памятник, то бишь небольшая доска серого камня с двумя штырями, растущими снизу, была воткнута в холмик. Пауза затянулась до неприличия.
"Что ж они теперь, денег, что ль, ждут от меня?" - пронеслась в голове Смыслова молнией мысль.
"У-у-у... - протянула наконец женщина. - Знаете, Андрей, а у нас к Вам ещё будет одна просьба..."
"Ну, вот: зрасьте-приехали!" - чуть не вырвалось у Смыслова.
"Душенька!... - проревел, словно укоряя и пытаясь остановить супругу муж. Похоже, он подумал о том же...
"Это не о том! - бросила ему жена, словно прочитав его мысли. И продолжила, обращаясь к Смыслову. - Вы ведь знаете: у них ведь ещё кот остался..."
"Да, помню. Рыжий. Шустрый. Рыжик, кажется, его звали?"
"Нет. Лис." - уточнила женщина.
"Ах, да! - опамятовался Смыслов. - она же мне говорила. Точно - Лис!"
"Вот! Вы нам сделаете большое одолжение, если возьмёте его. Ну, хотя бы в память о Надежде Андревне... Если возьмёте животное к себе..."
"Душенька!.." - заколыхался опять муж говорливой особы.
"В память о Надежде Андревне - приютите кота у себя!"
Смыслов весь напрягся, подбирая слова для приличного ответа (а напрягаться ему в тёплый осенний день совсем не хотелось), одновременно удивляясь сноровистой хватке этой женщины. И чуть не рассмеялся от такой её наглости.
"Да я бы с удовольствием!.." - бросил он ей чуть не со смехом.
"Ну, вот и порешили" - крикнула Мария...
"Я бы с удовольствием, - повторил Смыслов более ровным тоном, хотя и не без ухмылки. - Да вот беда: у меня уже есть один кот. Не могу я взять Вашего, поскольку мне своего некуда девать..."
"Так, где один, там и второй!" - побудительно вскричала женщина.
"О, нет! Кот - не кошка! Кот с котом никогда не сойдётся. Они друг дружку раздерут. Так что - увы!.. Впрочем, обещаю поспрошать у друзей и знакомых - может, кто и согласится... Вы телефончик свой оставьте..."
"Конечно, конечно!" - пробормотала Мария, и прикусила губу.
"Так что же с котом-то делать? - начала она через минуту. - На улицу его, что ль, выгнать?.."
Смыслов ничего не ответил, пропустив новейшие причитания Марии мимо ушей.
"Ну, возьмите, Андрей! Мне Надя говорила о Вас. Говорила, что у Вас доброе сердце! - затараторила Мария с новой силой. - В конце концов, мы же Вам не Тамару Михайловну взять предлагаем!"
"Душенька!..."
"Подумайте и сравните! Подумайте, насколько с котом у Вас будет меньше забот! Не откажите, Андрей... Как Вас по отчеству?"
"Николаевич... А зачем это Вам?"
"Ой, прямо как у папы надиного!.. Так Вы подумайте и возьмите, Андрей Николаевич!.."
"Я поспрошаю! - соврал Смыслов, ощущая, как растёт в нём с каждой секундой этого разговора, - растёт враждебность к этой паре, и особливо, к этой женщине. Он понял, что все фотографии старые, которыми он восторгался, и которые ему, отчасти хвастливо, демонстрировала Наденька - как самые большие свои ценности, важные составляющие её естества, попадут, если уже не попали после "генеральной уборки" квартиры, на ближайшую помойку. Понял, что, обратись он к этой паре хищников хоть с какой-нибудь ничтожнейшей просьбой, они залезут к нему в карман, они в него вцепятся, как клещи, и будут сосать его кровь, вытребывая в качестве компенсации деньги, услуги, ценности, время - в общем, много всего, и непременно, с материальной для себя выгодой...
"Я поспрашаю... - в третий раз, очень твёрдо и очень определённо промолвил Смыслов. - А теперь я пойду. Меня тошнит. Перегрелся, верно, на солнце..."
ФОТОГРАФИЯ ДЯДИ ВАСИ
"Добрый день, тёть Оль! - сказал он, когда дверь наконец отворилась, и пред ним предстала маленькая сухонькая горбунья в ситцевом халатике. - Вот я и пришёл."
"Андрюшенька!.. - по-старушечьи дребезжа на согласных и характерно распевая ударные гласные, потянулась к нему конопушечным лицом тётя Оля. - Какой же ты всё-таки есть молодец! А я уж, грешным делом, подумала, что ты от родни-то нос воротишь: не звонишь к нам и не захаживаешь! А ты, оказывается, нашенский! Свой!"
Горбунья прослезилась, обхватила его предплечье, и сильно сжала.
"Да не стой же ты на пороге! - проходи, проходи!" - потребовала она и поманила его внутрь рукой, похожей на причудливый древесный обломок, какие собирают подельщики.
"Давай, проходи. Хочешь - и обувку не снимай! А я-то думала, совсем он нас позабыл!"
Смыслов ступил на дощатый пол с наполовину стёртой малиновой краской, и мгновенно узнал и этот пол, и всю эту квартиру, которая, вроде бы, совсем не изменилась с поры его детства, разве что несколько опустела и обезлюдела.
"Да нет - я всё и всех очень хорошо помню. И Витю, и дядю Германа. И как баба Катя городской романс пела..."
"Да, да. Это она любила! - разулыбалась тётя Оля. - На гитаре себе, между прочим, аккомпанировала! А стихов сколько знала! - у-у... Надсона всего, Лермонтова - "Белеет парус одинокий..." Пушкина, Есенина. Девяносто было, а она читала наизусть, без запинки, никуда не заглядывая! И сама сочиняла. У меня записи имеются!"
"Ну, как она на гитаре играла, я не знаю - не застал. А гитару у вас, помню. Висела. Небольшая такая. Русская семиструнка. Только я чего-то её не вижу... Она куда-то делась?"
"Так это Татка, наверно, забрала. Если не сломали и не выбросили. Понимаешь, Андрюшенька, какая засада: я хорошо помню то, что было давно, а всё, что было недавно - словно сквозь голову проскакивает, и ничего там не закрепляется. Туман сплошной. Голова-то к старости как решето становится."
Старуха посмеялась хриплым баском.
"А ты чего всё бобылём-то шатаешься? Или у тебя женщина какая есть? А может, женат уже, а я и не знаю?" - вдруг забросала старуха его вопросами.
"Нет, тёть Оль, не женат." - кратко ответил Смыслов, пытаясь замять тему.
"Так может, встречаешься с кем? Есть хоть кто на примете?"
"Встречаюсь с одной. Но не думаю, что до свадьбы дело дойдёт."
"А чего так? - всплеснула старуха руками и уставилась на Смыслова выкаченными глазами ("Чистая сова!" - подумалось ему вдруг). - Раз есть женщина - вот и давай женись! А то у нас, вишь, какая мода у мужиков пошла: живут себе и не женятся. Вот и Витя наш: век прожил, а так и не женился ни на ком, дурак. Как зовут-то хоть твою. Эту, теперешнюю?"
"Алина. Но она мне... В общем, у неё странный характер, сложные отношения с родителями, ребёнок к тому же. Я не готов. Если бы я в ней души не чаял - тогда другое дело, а так..."
"Ишь ты! - Алина. Как Кабаеву. Ну ладно, Адрюшенька. Ты прости меня, старуху надоедливую. Это всё твои дела. Так ведь?"
"Да, мои... - пробормотал Смыслов, соглашаясь. - А вот здесь вот, помню, у вас часы стояли напольные. Чёрные."
"Это, поди, тоже Татка забрала. Как дачный вариант. Потеха! Раньше говорили: барахло на дачу надо везти, потому что жалко выбросить, а теперь вишь, как обкатывают: дачный вариант!"
И перейдя на шёпот, затараторила: "Они сейчас дачу обихаживают, все деньги туда вбухивают. Участок купили недалеко от дома, и всё строятся, строятся. И меня хотят туда определить. Боятся меня тут одну оставлять."
"Ну, это, наверно, правильно..."
"Не знаю... Я здесь привыкла. Не хочу я к ним уезжать - приживалкой быть. Так ты, говоришь, фотографии васины пришёл переснять?"
"Да. Там, где он с орденом. Военную. Где он снимался, когда в отпуск приезжал. А то у меня дяди Васи военных нет. И у Миши нет. Если есть какие другие, то я и их с удовольствием пересниму. Вот и аппарат приготовил..."
"Ой ты, каковский!"
"А сейчас у всех такие. Цифровик. Плёночных не выпускают. Зато можно сфоткать и сразу в интернет выложить."
"Ну на вот, смотри." - сказала горбунья, бухнув на стол три альбома. И указав на самый небольшой, обитый бархатцем, прибавила: "В этом, кажись."
Смыслов мгновенно нашёл нужный снимок. Подумал ещё, что можно провести его через программу, и сделать посветлее. Возможно, тогда и детали кой-какие проступят.
"Вот он - наш герой войны! - ухнула горбунья. - С сорок первого по сорок пятый - как отдай..."
"А фотография, говорите, какого года?"
"Да то ли сорок второго, а то ли сорок третьего. Это когда ему отпуск дали. Наградили, и отпуск дали."
"Странно. Что ж у него в середине войны и орден, и медаль, а к концу почти ничего не прибавилось? Во второй половине войны, когда немец драпал, много награждали. А его, получается, обошли? Или он потом на фронт не попал?"
"Как же - "не попал!" - пробасила горбунья. - на самом что ни на есть передке всю войну провёл. А не награждали его всё из-за этого отпуска."
"А при чём тут отпуск?" - спросил Смыслов.
"А он же тогда дезертировал..."
"Что!? Кто дезертировал?"
"Да Вася ваш."
Разговор становился всё интереснее...
"А вы ничего не путаете, тёть Оль? - осторожно, чтобы не обидеть старуху, поинтересовался Смыслов. - Дядя Вася дезертировал?.."
"Ну не совсем, чтобы дезертировал, а как бы тебе сказать... В общем, смотри, как дело было... Он когда в отпуск с фронта пришёл, он сразу в загул ударился. Но здесь же не разгуляешься - в тылу тогда голодно жилось. Так он вот чего удумал: из дома в скупку всё золото подчистую снёс, а на выручку пил, не просыхая, да по девкам шлялся (до войны-то он таким не был!). Праздничал, в общем. А когда пришла ему пора возвращаться, он сел, голову руками вот так вот обхватил и зарыдал в голос. Я, говорит, больше на фронт не пойду. Я хочу жить, как вы живёте. А ему говорят: вот, смотри, как мы живём. Голодаем. Старьё донашиваем. Чему тут завидовать? А он говорит: вы, говорит, даже не представляете, как замечательно вы живёте! Все, говорит, живые. Пусть голодные, в тряпье, в обносках, но живые! А я там каждый день вижу руки, ноги и бошки оторванные. И сам не знаю, почему сейчас я тут перед вами сижу, а не в братской могиле зарыт по кусочкам сложенный. А я ведь ничем не хуже вас, и я тоже хочу жить. Уж как твоя бабушка его уговаривала! А он: нету сил, мама, опять в это месиво нырять! А тётя Валя говорит ему: ну что ж тут поделать - не мы свой путь выбираем. Так, значит, у тебе на роду написано. Поезжай, сынок. А я за тебя Господу молиться буду - авось пронесёт. Молитву какую-то там заговорённую записала да в гимнастёрку, под ворот ему и подшила. Бабушка твоя - она сильно верующим человеком была. Он поехал, конечно, но не сразу. В общем, опоздал он тогда в часть, как он потом рассказывал, на четверо суток. А в это время как раз наступление прошло, и многих его товарищей там убило. А он, получается, это время прогулял. Вот его в трибунал и потащили, и определили ему штрафную роту. А что в те четыре дня здесь-то творилось! - у-у!.. К вашим участковый с военным патрулём приходили, пытали тётю Валю, где её сын. Она говорит: не знаю. А они: нужно сказать, потому как сын Ваш дезертир. Знаете, где он? А она: не знаю. А если б и знала, то не сказала б. Они: почему? А она: да потому что это мой сын. Вот так."
"И что ей было?"
"Да ничего. Пожали плечами да пошли. И больше не приходили. А Вася после штрафной, получается, уже не на хорошем счету у начальства был. Вроде как он запятнанный. Вот его наградами и обделяли до самого конца. Но прежние при нём оставили. А ещё до штрафной он кандидатом в члены партии числился - то есть ему карьеру сулили... Ну а когда разбирали его дело... Исключили, конечно. Так что вернулся он с войны психованный. Но в меру. И живой."
"Интересно. А дядя Вася, он рассказывал, вообще, как воевал?"
"Говорил. Я спросила его как-то: "Убивал? Руки-то, поди, в крови?" Кивает. "По локоть?" А он глаза опустил, почернел весь и прошептал (Да с горечью с такой, знаешь, аж непередаваемой, вот от сердца): "Нет, Оль, не по локоть..." А я возьми да и брякни: "По плечи, что ль?" "Нет, и не по плечи. И даже не по горло. Я, Оль, весь в крови. По макушку." И так - по верху головы ладонью-то и провёл. Нет, ты не подумай - он не Мюнхгаузен какой-нибудь, он правду говорил."
"И это всё, что он рассказал про войну?"
"Почему? Рассказывал, помню, как ранило его. Да лихо так рассказывал - с задором, со смешком. Только, говорит, поднялся из окопчика в контратаку, а тут снайпер меня пулей и срезал. Прям с бруствера в свой окопчик обратно и завалился. Лежу, говорит, и не знаю: радоваться тут мне или плакать. Вроде ранение серьёзное, сквозное, а вроде как живой, значит, в госпиталь отвезут долечиваться да отъедаться. Вот так, приблизительно, и рассказывал."
"Я помню эту рану - он рубашку как-то при мне переодел. На груди вроде белого пятнышка, а со спины воронка, кожей заросшая. А про бои, конкретно, не говорил?"
"Да он конкретно про себя вообще не говорил! Всё: "мы с ребятами" да "мы с ребятами". Его ж знать надо!"
"Ну а чего "с ребятами?"
"В Германии, говорил, они объект какой-то укреплённый штурмовали..."
"Что за объект?"
"Во-во! Вот и я ему: что за объект? А он: "Ну как тебе сказать? Стены железобетонные, метра в три, всё железом обито. Так вот мы его взяли."
"И это всё, что он рассказал!?"
"Ты понимаешь, Анрюшенька, они в этих штурмовках каждый раз многих своих теряли. Ребят его вот этих, которых он всё время поминал. Я думаю, он их имён и фамилий-то у половины не знал. Может, и лиц не запомнил - не все же они ему приятелями доводились. И вот, получается, они все там остались, а он-то сам живым вернулся. Трудно ему было про всё это говорить, понимаешь?"
"Спасибо, тёть Оль."
"Да за что ж?"
"За фотографии, за рассказ."
"Ох ты! Так даже соловья баснями не кормят. Ты посиди туточки, посмотри ещё - может, чего приглянется. А я пока чаёк организую. У меня сальце жирненькое есть - я тебе бутерброды нарежу: мужчине без жирненького нельзя! А ещё - хочешь? - печёнки пожарю."
"Нет-нет, спасибо. Печёнки не надо!"
"Ну как знаешь. А от жирненького не отказывайся! Слышишь!?"
"Хорошо! - крикнул Смыслов вдогонку горбунье, уже семенящей на кухню. - С удовольствием попью с Вами чай!"
Но, конечно же, одними бутербродами перекус не ограничился, и несмотря на все его возражения, тётей Олей была принесена вскоре и тарелка с жареной печёнкой и рассыпчатой гречкой, и нарезанный кругляшками лимон, да ещё какие-то подсохшие печёности к чаю, - и всё это ему пришлось умять, нахваливая, чтобы не обидеть старуху...
БЫЛОЕ
Мать Андрея, коря на каждом пролёте ленивых лифтёров, тяжело ступала по крутым ступеням, он, считая балясины, тащился следом. Наконец добрались доверху; мать указала на густо покрашенные двери ("Здесь!"), отдышалась и нажала звонок. Изнутри защёлкали железом. В полутьме мгновенно выросшего проёма показались две старухи то ли в платьях, то ли в халатах: одна в светлом, другая в тёмном в мелкий рисунок. С двух сторон старухи поддерживали слезливого старика в белом исподнем - упирали плечами ему под мышки. Усы старика невероятно бодро загибались вверх седыми дугами.
"Здравствуй, Люсенька!" - поприветствовала мать громким хрустом старуха в тёмном. - А это кто ж будет? Андрюшенька твой? Хороший мальчик. А мы тут, видишь, в туалет деда носим, сам уж не ходит."
Старик что-то промычал и заплакал.
"Здравствуйте, мои дорогие! Здравствуй, тёть Кать. Здравствуй, Оль. Вот мы и прибыли как обещались! - радостно залопотала мать. - А я вам гостинцев принесла к чаю."
"Хорошо, что пришли! - захрипела другая старуха, то и дело хватая ртом воздух и сильно налегая на гласные, отчего казалось, что она не говорит, а ухает. - Сейчас вот дотащим его до толчка, а потом я соберу вам покушать. У нас и салат, и жирненького чего найдётся. Геня с Виктором будут, вина принесут."
Пока старухи разворачивали старика перед туалетом, мать провела его в просторную комнату, пахнущую сырым полом.
"Оль, у вас где конфетница здесь?!" - прокричала мать, выкладывая из сумки сладкое полено и бумажный пакет, доверху наполненный конфетами - самыми вкусными на свете: "Кара-кумом", "Ночкой", "Трюфелями" и квадратиками суфле, опоясанными золотой ленточкой.
Из коридора отозвалась та самая ухающая высоколобая горбунья с кривым конопатым носом: "Сейчас, сейчас, Люсь, принесу."
Андрей с пристрастием осматривал огромный, со шкаф, чёрный корпус напольных часов, краем глаза отмечая, как гостиная наполняется незнакомыми людьми: полная женщина с "бабеттой" на голове, говорившая каким-то особым грудным голосом, появилась вместе с дородным круглолицым мужчиной в летнем костюме, который ласково называл её Любанькой, и с тихой забантованной (по огромному банту на каждой из двух дохленьких косичек) девочкой Татой, затем прибыла ещё женщина, коренастая, вся в завитушках, а с ней два мальчика, один лет восьми-девяти, другой постарше. Узнав, что Андрею предстоит в этом году идти в первый класс, они сразу взяли его в оборот, принялись щипать и пугать большой мясорубкой - в школе через неё якобы пропускают всех двоечников. В мясорубку он поверил совершенно. На иконе святого Пантелеймона с житием, которая висела у матери над кроватью, было отмечено и колесование несчастного, и усекновение головы, а в фильме "Александр Невский" горделивые рыцари детей вообще бросали в огонь - так что маниакальной жестокости взрослых удивляться не приходилось. Что ж, двойки получать он не собирается. "А что делают с троечниками?" - на всякий случай поинтересовался он у мальчишек. "Переворачивают руки и ноги, - ответили те, давясь от смеха, - а голову и туловище - так и быть - оставляют." "А что делают с четвёрочниками?" - продолжил он пытать мучителей. "У тех только из ног фарш готовят, на перемене, - нашёлся самый ужимистый, Серёжка, - а всё остальное - твоё!" "А-а, вы, значит, оба на пятёрки учитесь!"- догадался он. Серёжка истерически, то и дело складываясь напополам, захохотал, а старший, менее задорный, Димка, в пику ли брату или от скуки, стал усиленно морщить губы и нос, и даже демонстративно зевнул.
Последними подъехали дядя Герман, рыхлой походочкой, голосом и обликом невероятно схожий с киноактёром Олегом Жаковым, и его сын Виктор, насупленный молодой брюнет в серой тройке. На столе, донельзя заставленном блюдами, прибавилось вина и водки.
Дядя Герман произносил тосты неправдоподобно длинные, пересыпанные пафосными словечками и натужными метафорами; в один такой тост, развёрнутый почти что в вечность, Андрей успел сбежать из-за стола по неотложному дельцу, обтяпать его и вернуться. Мимоходом обследовал туалет - прохладную каморку с каменным полом, присадистым, в ржавых разводах унитазом и бачком, занесённым проектировщиками под самый потолок. Если дёрнуть за свисающий на звенящей цепочке фаянсовый конус, то по липкой жёлтой трубе с шумом водопада понесётся вниз пузырящаяся вода, а спустя секунды сиреноподобно загудит бачок. Поискал ванную - помыть руки, но так её и не обнаружил, впоследствии узнав от матери, что в этом доме ванной нет вовсе - все моются за занавесочкой в большом оцинкованном корыте, благо площадь кухни позволяет, а воду греют на газу. Тост между тем и не думал усыхать: под большим секретом, держа рюмку на уровне глаз, дядя Герман пересказывал собравшимся вчерашнюю передачу "Голоса Америки".
"И знаете, что я услышал? Вы даже себе представить не можете!.."
За несколько долгих минут с пересказом передачи, а следовательно, и с тостом, было наконец совершенно покончено.
Любопытнейшее застолье сменилось чаепитием, приправленным конфетами, сливочным поленом и монологом Виктора. "Тише, тише! - предваряли монолог заинтригованные слушатели. - Наш Витя говорить будет!"
Молодой брюнет вылез из-за стола, утопил руки поглубже в карманы брюк, откашлялся и понёс речь. Начав ни шатко ни валко - с наследия одного выдающегося, но вряд ли кому из слушателей тогда известного писателя, не эмигранта, который недавно почил в нищите и безвестности (что вполне естественно, потому что признание предполагает деньги и относительно безбедную жизнь, а откуда же, из каких таких засек при безбедной-то жизни возьмутся вдруг свежие неизбитые сюжеты и философские мысли? - поэтому всегда полезно сначала дождаться, пока писатель, философ, или там художник умрёт, и только тогда объявлять его гениальным) - он вдруг сразу перескочил на завещание Ленина, напомнил как звали Троцкого по имени-отчеству, что-то такое интересное понаповедал о бронепоездах и об Октябрьском перевороте, уточнил под каким именно номером числился по смерти Ленина Сталин в списке вождей, а заодно и представил весь список поимённо. Мокрые слова, исторгавшиеся из презрительно искривлённых губ, быстро высыхающей моросью оседали на лицах, платьях и пиджаках увлечённых слушателей, которые, впрочем, никакого внимания на подобного рода издержки не обращали. Голос докладчика креп, голова тряслась, речь ускорялась... Многое уже было сказано, многое доказано, давние политические тайны, возможно неприличные, возможно не подлежащие огласке, казалось, будут вот-вот сейчас, на этой сходке настежь раскрыты. По комнате, предваряя торжественность момента, разлилась волнительная тишина. Слушатели с нетерпением ожидали продолжения, но - как часто в подобных случаях бывает (а не только во снах, в кино или в беллетристических книгах) - разгорячённый оратор на самом интересном месте как-то вдруг бочком подскочил к тому краю стола, где натюрмортом теснились бутылки, прокинул в себя подряд три рюмки водки, затем потешно плюхнулся на стул, и угрюмо и молча уставился в тарелку с нетронутым отрезом полена.
Повисшую паузу сменили тихие нечленораздельные возгласы и неловкий кашель.
Порозовевший дядя Герман поманил Андрея к себе и, когда тот подошёл (голова в пол), вперился в него двумя строгими белёсыми очами. "Ответь нам, пожалуйста, э-э... - промолвил дядя Герман в меру грассируя ("Андрюша, Андрюша," - подсказали ему.) - ...Андрюша, вот на какой вопрос... - ты свою маму любишь?" - на что Андрей, отметив про себя какой же глупый этот дядя, и не понимая, отчего вдруг так неискренне заулыбалась мать, а за ней и все вокруг, за исключением обмякшего оратора, который в его сторону головы не повернул, выдавил кисло: "Люблю." "Это хорошо! - как всегда дружелюбно и веско (манера разговора) с поднятием перста вверх заметил дядя Герман. - Это правильно. Маму надо любить."
"Чудесный мальчик! - умилилась горбунья и, наклонившись, ухнула старухе в тёмном. - Он любит свою маму!" Та закивала, улыбаясь, и что-то прошепелявила дочери на ухо.
"Андрюшечка! - проухала горбунья. - Баба Катя хочет тебе спеть."
Старуха в тёмном поправила вылезшую из-под платка жидкую прядь, вцепилась в руку горбуньи побитыми охрой костлявыми пальцами - словно ища поддержки - и запела хрипло, но живо, перемежая звуки сплошным шуршанием:
"У церкви стояла карета,
В ней пышная свадьба была.
Все гости нарядно одеты,
Невеста всех краше была..."
В полном молчании она допела песню до конца.
"Не хочу больше жить! Устала. Как Климентий мой помрёт, так и я за ним следом отправлюсь..." - горько прохрипела старуха.
Тут вдруг ожили чёрные напольные часы и оглушённая их боем дважды переливчато звякнула забытая на стене семиструнка.
"Да разве можно не хотеть жить?! - удивлялся он на обратном пути, то и дело поглядывая себе под ноги, - не попадётся ли там жука или камешка, или хотя бы трещины в асфальте, через которую обязательно нужно перескочить. - Не может быть, чтоб человек не хотел жить!" Мать говорила о старческой немощи, о неуязвимом преступнике и палаче Времени, а также приводила в пример принца датского Гамлета: "Он ведь тоже всё мучился, страдал. "Быть или не быть..." Никак решить не мог, что лучше."
"Хм, Гамлет! Он что - дурак? А ещё принц! Да был бы я на его месте, я бы решил! - заверил он мать. - Я бы не страдал! "Быть или не быть..." Конечно - быть!"
Насчёт пресловутой мясорубки - в его воображении гигантской как паровоз - мать приободрила: в советских школах такого добра, к счастью, нет. Распространителей заведомо неверной информации определила вздорными врунами. "Но и ты тоже хорош - те несут всякий бред, чтоб над тобой же и посмеяться, а ты и уши развесил!"
Дядя Герман, горбунья тётя Оля, тётя Лида - мать двух сорванцов, и тётя Люба - полная женщина с "бабеттой", пришедшая с мужем и забантованной Татой, - оказались детьми бабы Кати и деда Климентия, который, по словам матери, до шестнадцати лет прозябал в деревне в своей Белоруссии совершенно без порток - в одной рубахе до колен по полям сигал, но потом уехал в город и выучился на железнодорожника, и с тех пор стал серьёзным уважаемым человеком.
"Красивая они были пара - баба Катя и дед Климентий. Смотришь на их фотографии - прям, благополучненькие буржуа: он в костюмчике, при галстуке, она в платье, с причёской пышной. Настоящая "Незнакомка". Не какая-то там голь перекатная - городская девушка, на гитаре выучилась играть, романсы пела. У нашей бабушки тоже: и причёска была, и платье, и выправка, но всё равно - не тот коленкор."
"А что с ними было потом?" - спросил он у матери, одновременно демонстрируя ей навыки почти циркового, с отчаянной балансировкой размётанных в стороны рук, хождения по бордюрному камню, что её всегда веселило, и эта привычка, как любая вредная, привязалась накрепко: даже и в зрелые годы нападало вдруг проклятое желание сойти с тротуара прямо в детство - чтобы опять прочувствовать подзабытую радость мгновенного перероста себя, обыкновенного, на целую бетонную ступеньку.
"Потом?.. Потом дед Климентий проработал на паровозе сколько требовалось и молодым вышел на пенсию. Осторожней!"
Смыслов, спотыкнувшись, соскочил с бордюра на асфальт, и тут же, знаком отказавшись от помощи, впрыгнул обратно.
"А почему они теперь такие?"
"Какие - такие? Старые? Потому, наверное, что время подошло. Люди с годами стареют."
"Все стареют?"
"Все."
"И ты?"
"И я. Если доживу."
"А я постарею?"
"Не бойся - до этого ещё далеко."
Он попытался задуматься над этими словами матери, но она погнала его мысль вперёд.
"Ты видел Витю? Его дядя Герман назвал в честь своего брата родного. Тот в сороковом умер - от воспаления лёгких. Новый Витя, по-моему, законченный алкоголик и психопат, но они все считают его гением. Что ж, кто знает, может и гений - одно другому не мешает. Говорят, вроде из-за девчонки одной сбросили его шпанистые парни в пролёт. Полгода в коме провалялся. Университет забросил (а ведь его в аспирантуру брали), пьёт - так и живёт белобилетником... Знаешь, что? - дойдём-ка мы с тобой до Преображенки, а там на "пятьдесят второй" сядем, или на "пятьсот шестнадцатый" - он нас ещё быстрее до дому домчит. Это недалеко. Я тебе место покажу, где церковь стояла."
Он думал, что "Преображенка" - это как "Щёлковская" - станция метро, по которой потом назвали и местность, но мать раскрыла ему глаза.
"Нет, дорогой! Преображенка названа по селу, а село - по имени церкви Преображения Господня. А рядом было село Семёновское. Тут Пётр Первый первые свои полки собирал. И вот скажи - кому помешала церковь? Стояла себе, аккуратненькая, маленькая, люди ходили, детей крестили, колокольный звон слушали. Так нет! - надо было разломать, исковеркать всё. А зачем? Бабушки местные, как узнали о варварстве, замитинговали, ночами караулили, чтобы оставили, а они упёрлись, - вот нет, вот все-равно снесём, вот она, мол, выходу строящегося метро мешает. Да ты пойди людям навстречу - перенеси выход чуть подальше, если не идиот! Но разве им что поперёк скажешь - пупам Земли! Пригнали экскаватор, сломали. Властители, они как садисты, только и выискивают как бы какую гадость народу сделать. Вот, я значит, сделаю гадость, растопчу, искалечу всё, что вам дорого, наплюю, насерю, а мне ничего и не будет! Вот я какой - на верхушке сижу, не дотянетесь! Слаще им от этого, что ли?"
"А давно её сломали?" - спросил он просто так - удивляясь свежему возмущению матери.
"Нет, - сказала она, - совсем недавно. - За несколько лет до твоего рождения."
За несколько лет до его рождения... Для него это были такие же стародавние времена, как эпоха мамонтов и динозавров.
"Это Хрущ, поганец, тогда кашу заварил. Пообещал, мол, нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. И дату определил - восьмидесятый год. А как же, при коммунизме - и вдруг церкви останутся, люди молиться в них будут - нехорошо! Холуи со всех сторон повыскакивали: надо доломать, что ещё не сломали! Теперь поправились, говорят, что коммунизм, это вроде как линия горизонта: тянись - не дотянешься (анекдоты про это сочиняют), а церкви-то не вернуть. Даже если и построят когда чего на этом месте, всё равно обманка получится."
Они подошли к кинотеатру "Моссовета", и мать указала рукой на пожухлый газон супротив: "Вот, где-то здесь она и была."
ТЁТЯ ЛЮБА
Из обитателей квартиры на Короленко в последние годы их оставалось двое: тётя Люба и тётя Оля. Одна никого не узнавала, даже своё лицо в зеркале, что говорило об угасшем навеки интеллекте, совсем ничего не сообщала, если не считать простых гласных звуков, и на ходу ходила под себя, другая бегала за сестрой с тряпкой, кормила с ложечки, покрикивала сиплым баском, плакала от безысходности, и наплакавшись (таковым было её облегчение), снова кормила, прибирала, мыла сестру, и всё повторялось по кругу.
Когда хоронили тётю Любу - в простом наспех сбитом еловом гробу, который, казалось, рассыпится, стоит по нему как следует стукнуть, и автобус был словно тот самый, - тётя Оля бесстрашно отправилась на кладбище вместе со всеми, но в помещение идти не захотела и всё прощание просидела в грязном салоне. Маленькая горбунья в блестящей голубой куртке и ярко-красном вязаном берете. "Татка меня тоже сожжёт, - проухала она потом Андрею. - Ну и пусть - всё-равно ничего не почувствую... Зато червяки глодать не будут!"
КЛАДБИЩЕ
Чужая женщина произнесла заученную речь, вставляя где нужно "Ольга Климентьевна"; после недолгой паузы поторопила: "Прощаемся, родственники, близкие. Кто хочет, может высказаться..." Все посмотрели на Веруньчика ожидая причитаний, но дубля не последовало. Андрей Николаевич подошёл к изголовью, неловко ткнул губами бумажную ленту на затверделом лбу, перекрестился и уступил место Сергею Долгову, тот всхлипнул и, отерев ладонями глаза, пробормотал что-то доброе, остальные конфузливо столпились поодаль. Чужая женщина повернула рычаг, тяжёлая механика пришла в движение, и вскоре черные дверцы лаза, куда, скрыпя, съехала по направляющей каталка с гробом, автоматически закрылись.
На воздухе в глаза ударило солнце. Все немножко пожмурились, мужчины проследили за любопытным серебристым кабриолетом, неспешно отъезжавшим от кладбища (за рулём - молодая блондинка), сладко подышали и побрели к автобусу.
Часть 2. ДАЛЬНЕЙШЕЕ...
МИТИНО
"Здесь она жила последние свои месяцы. - Татьяна обвела рукой, как указкой, крошечную комнатку. - Никому не мешала, сама себя обслуживала. Зарядку делала каждое утро, хотя ей и тяжело было - вы понимаете... А для передвижения мы ей кресло-каталку немецкую напрокат взяли ("Вид из окна какой чудесный открывается! На зелень!" - вполголоса изумилась Веруньчик). Кроссворды гадала, телевизор смотрела, да больше слушала - у неё глаза плохо уж видели. И до последнего пребывала в здравом рассудке. ("Да, да - вот это важно!" - оживилась пожилая дама.) Мы её в больницу буквально за два дня до кончины отправили."
"А что с ней?.."
"Инсульт. А вон тот дом видите? Там депутат жил, которого пристрелили сколько-то лет назад. Прям здесь, во дворе. Нет, сами мы не видели. Его, ещё распростёртого, по телевизору показывали. Громкое было дело."
"Это который?" - полюбопытствовала Веруньчик, на что Татьяна сообщила, что фамилию сейчас не вспомнит, и беседа плавно перетекла бы в телевизионное русло, если бы кто-то вдруг не уточнил: "Это не тот ли, которого объявили, что он страдал педерастией?"
"Он. - подтвердила Татьяна. - Правда, прямо так не объявили. Намекали - да. Вот только при нынешнем-то либеральном толке, оно вроде теперь как бы и за добродетель чуть ли не почитается..."
Веруньчик громко поцокала языком и бросила риторически: "Куда катится Мир?!"
За столом мимоходом сообщили, что у тёти Оли юбилей грядёт.
"Конечно готовились отметить, - говорила Татьяна, кивая на яства как на свидетелей, - продукты вот закупили, соки. Да всё одно к одному: недели не дотянула..."
"Ну так на то и возраст!" - заметил Владимир ("Да-да..." - подтвердили голоса).
"Когда дядю Германа с Виктором хоронили, - пробормотал Сергей Долгов, - она тогда всё хозяйничала на поминках, закуску готовила. Думал, поживёт ещё годков эдак..."
"Да и так уж пожила..."
Владимир на секунду замялся, ощутив неуместность брошенной только что реплики, и поспешил дать пояснение публике. - Это я к тому, что восемьдесят пять - это, считай, возраст гроссмейстерский... ("Да-да!" - отозвались отовсюду едоки.)"
"Нынче столько и не живут!" - изрёк Константин Адахиевич, старинный приятель Владимира, и где-то даже родственник, в этот раз обошедшийся без своей черезчур впечатлительной супруги, увядающей женщины с блестящим глазом и змеиной улыбкой, любящей порассказать за столом о Тадж-Махале и вообще об Индии, куда она летала с профсоюзной делегацией лет двадцать тому.
"Да-да... Да-да..."
"А почему?! - Владимир поднял вверх вилку с наколотым набок кругляшом колбасы, покрутил неровной головой, оглядывая присутствующих несколько поверху, и продолжил. - Экология раньше разве такая была? Сейчас и воздух дурной, и питаемся одной гадостью! Колбасу ту же взять... - ешь её и не знаешь что ешь: мясо или сою крашеную. Да хоть бы и мясо, вопрос - что за мясо? Свиньям, читал, в Штатах червей скармливают, которых на свином же дерьме и разводят. О, до какого круговорота, черти, додумались! Да вы кушайте, кушайте!.. - приободрил несколько затихшую публику Владимир и тут же для примера сунул кругляш колбасы себе в рот, пожевал и сглотнул. - А на комбинатах окорока ещё и соляным раствором для веса спринцуют. А по мне - так лучше тогда вообще мясо не есть - одними овощами со своего огорода обходиться. Да мёдом. Я вот когда пасеку заведу..."
Тут все заговорили разом и каждый о своём.
"Брат твой когда в аварию попал?" - попытал Смыслов Сергея Долгова, сидевшего от него по правую руку. Тот болезненно сморщился, переспросил: "Димка?" Смыслов кивнул. Сергей задумался подсчитывая, повернулся к Смыслову красным печальным лицом, проговорил чуть запинаясь: "Четыре года как. Он на машине в столб врезался... Сразу насмерть."
"Я слышал."
"Родные теперь на печальных событиях только и встречаются, а то ли было прежде... Застолье... - голосила Веруньчик на том краю стола, где обосновались также пожилая дама и Константин Адахиевич. - Закуски... Виноград... И все помогали друг другу. А сейчас родственники разве кому помогают? На мне сейчас дача, две квартиры - наша и в Люблино, мама больная, машина - и за всё плати! А откуда мне деньги взять с учительской зарплаты, у-у? И никто не помогает. Кстати, машину никто не хочет купить? "Шестёрку"? Никто, нет?"
"Нет-нет, никто!" - закричали все разом.
"Жаль. А то машина хорошая. Практически новая. Гаражного хранения. После Юры осталась, потому и продаю... Водить-то некому. Одну зиму всего под снегом и простояла, поскольку гараж мне сейчас не по карману. Я бы её за недорого отдала..."
Владимир поинтересовался, за сколько, но услышав цену чуть приподнял бровь и протянул: "А-а-а..."
"Я бы её легко продала, но ведь хочется, чтобы она перешла в родные руки, чтоб не абы-кому оставлять! И потом - вдруг Наташка память об отце захочет иметь? - тогда бы она могла у родни-то машину обратно выкупить..."
Владимир вновь акнул - на сей раз довольно насмешливо - и зарылся в тарелке.
"А денег нет совершенно! - изливалась тем временем Веруньчик так и всплёскивая локтями. - И кто мне поможет? Никто! Все только брать горазды! На днях тут Наташка клянчит: "Дай, мама, денег. Тысячу рублей. Я потом тебе отдам." Ничего себе заявочки! Эту тысячу, между прочим, ещё заработать надо!"
"Да ладно - дала бы! - бросила Татьяна. - Вам, учителям, сейчас в первую голову прибавляют."
"Сущие копейки! Я ж на продлёнке сижу - уроков не веду."
"А вы бы квартиру в Люблино сдавали - всё равно там не живёте."
"Абы-кому не хочется. Да и кто мне за жильцов поручится? У нас же там вещи."
"Боишься - украдут? Пианино твоё, что ль, старое, расстроенное?"
"Нет, почему? Там и отрезы, и рулоны хранятся, что мама из Монголии привезла."
"Да кому они нужны - отрезы ваши! Сгнили, поди, за сорок лет!"
"Чего-то мы не в ту степь... - заговорил, вставая, Константин Адахиевич, в одной руке держа рюмку, а другой то ли приглаживая, то ли отряхивая пиджак от невидимой пыли. - Давайте, что ль, выпьем. Помянем, так сказать, почившую..."
Выпили. Закусили. Выпили ещё.
Пожилая дама сначала Веруньчику (но та не слушала, целиком поглощённая разговором с Константином Адахиевичем), затем (за неимением поблизости свободных дам) Сергею Долгову пересказала недавно услышанный рецепт настоящей грибной похлёбки по-русски. Очень просто! Берётся квас, в крайнем случае сок от квашеной капусты, выливается в кастрюлю, в нём варится баранья нога (непременно баранья - без этого нельзя, и непременно нога, а не, допустим, курдюк или яйца, и непременно барана, а не овцы, молодого такого барашка задняя левая ножища!), туда же кладутся можжевеловые ягоды по вкусу, лаврушечка, петрушечка, перчик, ложка свежего гречишного (только такого!) мёда, и наконец, обжаренные на шпике маслята и припущенный лучок.
Веруньчик почему-то шёпотом принялась рассказывать Константину Адахиевичу про сына, который обходится ей в последнее время слишком дорого: одним врачам за отмазку от армии уйму денег выложила, да штраф за разбитую в кафешке дверь, когда он за водкой для ребят побежал да поскользнулся, да три тысячи дознавателю, когда его с кастетом в кармане у "Локомотива" взяли ("Женька, он теперь налысо стрижётся, говорит, что он спартаковский болельщик, "спартач", а тех, говорит, кто не болеет за "Спартак", того мы будем бить и убивать. Суровый он у меня!"). А это на самом деле и не его кастет вовсе был, а приятеля, просто тот в карман ему кастет свой засунул - на, подержи, мол, - а тут их и накрыли... А в последний раз он с девкой нахальной, не москвичкой, познакомился, переночевал у неё, как у них, у молодёжи нынешней, водится, - так она наутро жалобу в милицию накатала: якобы он у неё телефон украл! - а он не крал, а просто так взял. Автоматически в куртку сунул и пошёл. Она, наглая, в милицию. Там его вычислили по картотеке какой-то, и к ним тем же вечером и нагрянули. Телефон у него, естественно, отобрали ("Жаль! - хороший аппарат"), то есть он не хотел отдавать, но ему пригрозили, что в кутузку его посадят и обыск в квартире учинят - всё перероют вверх дном - вот он и отдал. А девка эта нахальная с неё ещё и компенсацию за моральный ущерб вытребовала ("Много, много взяла!"), и за это расписку оставила, что теперь она к Женечке претензий не имеет, и в Уфу свою укатила. Такая сволочь! Но суд-то будет! И тоже, наверное, плати. Всё плати и плати... И сколько ей ещё платить придётся, если вот такие у неё детишки и других не будет? У-у?
Выпили. Веруньчик покашляла.
"Теперь Женька марихуану выращивает! Посадил её в горшок (Ой, косточка!), поставил на подоконник, поливает и любуется - ждёт когда она вырастет!"
"Да он у Вас садовод!" - вырвалось у Константина Адахиевича.
"Вот Вы всё смеётесь, иронизируете, а мне плакать хочется..."
"Вот уж совсем это я не смеюсь... Ещё колбаски?"
"Спасибо. И тут я говорю ему: "Зачем же ты её растишь, что с ней делать-то будешь?" - а он в ответ: "Я, мам, чай заваривать с ней буду. Чай с марихуаной - он вроде как освежает хорошо, и для головы того... полезно..." Ничего себе заявочки - да?! Но Вы не подумайте: у него с головой и вправду не всё в порядке - он ударялся в детстве часто, с качелей падал..."
"Лечили?"
Веруньчик кивнула как-то неопределённо.
"Ну да. Он раньше всё успокоительное пил... "Трамал", кажется. Их вообще-то для Юры выписывали, но... Вы знаете - я ведь вдова... После юриной кончины кое-что из лекарств осталось, вот он и... Да! "Трамал". Вот такие вот упаковки. - заверила слушателя Веруньчик отмеривая размеры. - Вроде помогало..."
Замолчала. Отпила "Колы", перехватила закуски, указала мизинцем на салат, который Константин Адахиевич услужливо выложил ей на тарелку, угукнула и продолжила.
"А теперь, говорит, не помогает. Сами знаете как сейчас лекарства пираты подделывают: и упаковка, и вид - всё вроде одно и тоже, а употребишь - и не помогает!"
"А я в феврале семечки лимонные в землю сунул. И что ж Вы думаете? - проросли! Я на плоды и не рассчитываю - хоть бы цвели... Да даже если и нет - хоть зелень зимой будет - и то хорошо. У Вас окромя конопли какие-нибудь другие цветы в доме произрастают?"
"Ах, какой Вы, право... Красная герань..."
"Это что за "красная" такая? Обыкновенная, что ли?"
"Ну... обыкновенная, да. Затем... - Веруньчик прищурила глаз и вытянула вперёд губки припоминая. - Фиалка узамбарская фиолетовая. Махровая. И белая узамбарская. Цикломенчики, золотой ус и другая там трава всякая. Ну и так далее... А у Вас таких нет? Если хотите, я Вам дам. Непременно дам. Вы телефончик мой запишите... Вера Викторовна Варнавская-Протасюк. Протасюк, а не Парасюк. Ах какой вы шутник!"
Владимир бурно сообщал через стол Смыслову, что в жизни самим надо крутиться, а не на политиков уповать, потому что все политики по уши в дерьме, коррупцией разъедены как ржой железо. Все поголовно! Да даже и подсчитать - а были ли у нас за последние сто, скажем, лет нормальные политики? Да любого возьми, хоть из самых первых: то слабый и нерешительный, то решительный, но идиот, то маньяк, то дурак, то вдруг больные и старые посыпались, потом трепач трон занял, потом пьяница-харизматик его оттуда сковырнул... А что Путин? Путин... Путина он, конечно, уважает, но он и Путину в глаза скажет, что все политики - говно!
Константин Адахиевич слабо закусывал, поэтому быстро захмелел и, казалось, уже не понимал по какому поводу все собрались, за что, собственно, пьём, что это за женщина сидит рядом, с какой-такой стати, и чего это она всё нудит ему в ухо пьяным сопрано? Веруньчик тоже захмелела, голову её повело; язык пошёл заплетаться, пританцовывать, и наконец совсем распустился, то есть пустился в пляс, с присвистом и чечёточным выходом, до того лихо, что один разок она очень даже некрасиво переврала отчество Константина (возможно неосознанно, возможно и нарочно - в отместку за "Парасюк"), на что тот, впрочем, совсем не обиделся.
В метро все расстались. Веруньчик с Константином (он попросил, чтобы она его вот так, по-свойски, без отчества, называла) вышли на кольце - им, объяснила Веруньчик, по пути, Андрей Николаевич и полная пожилая дама, проследовали дальше.
МЕТРО
"Ну Веруньчик! - перекрывая рёв метровагона кричала Смыслову в ухо пожилая дама с кочковатым лицом, как выяснилось за столом, родственница с его стороны, дальняя сестра или тётка, имени которой он так и не вспомнил, а теперь поздно было интересоваться. - Адахиевича второй раз видит, и уже ухлёстывает! А мне твердила, что сохнет по своему Полонскому, что у неё теперь один Полонский на уме."
Заодно он узнал, что сама пожилая дама держит в доме трёх прелестных белых персов, породистых, с документами и голубыми глазами, и дочку Светочку впридачу, девушку тридцати восьми неполных лет, которую, увы, не получилось сегодня взять с собой. Когда-то она держала ещё и мужа, Костю, на коротком поводке ("Нет, нет, он был не злой - совсем тихий спокойный муж, просто его постоянно тянуло налево!"), на даче для него даже выстроили отдельный мужской клозет (в простом брутальном стиле, деревянный, с дырой; в женский, из монолита, с отделкой и подогревом ему заходить не дозволялось), на самом углу участка, и он туда честно скакал по ночам, - с ним было забавно, но Костя покинул этот мир пару лет как. Костин отец тоже был доктором, светилой эндокринологии, от него им достался двухтумбовый стол, масса научной литературы и шикарный прибор для письма - целая минискульптура с оленем и охотниками. Но что она всё о себе да о себе - ведь они говорили о Веруньчике.
"Она, значит, к Полонскому льнёт, кур варёных ему наготовит - на что-то надеется, а как вечер, так этот профессор её и не приголубит, то есть вообще никаких поползновений, мало того - гонит наверх спать! А то звонит посреди ночи: приезжай, дескать, срочно, у меня приступ, может быть последний, хочу тебя видеть. Ей это его внимание, естественно, льстит, на следующий день с утра она уже на вокзале, берёт билет, приезжает вся из себя расфуфыренная - а у него опять та же песня! Короче, играет с ней как кошка с мышкой. Ненадёжный. А может, и не получается у него. Может, скукожилось это самое... (Здесь пожилая дама, предварив действие дружеским подмигом, тыкнула Смыслова локтем в бок.) Москву на захолустье разменял, хвалился, что в коттедже теперь проживает, а как пенсию выхлопотал, прям расстроился - мало дали. Конечно, мало будет тебе, дураку, без московской-то надбавки!"
Вставить реплику в этот бурный поток было некуда. Наконец дошло до паузы. Дама зажмурилась, собираясь с мыслями (Он вдруг вспомнил как её зовут - Елена Афанасьевна!), открыла глаза и рот, явно в надежде ещё что-то важное, нужное ему досказать, но тут вагон крепко тряхнуло, и она налетела на Смыслова сходу животом и грудью, отпрянула, налетела опять, ухватила под локоток и прокричала: "А все-таки жаль Веруньчика. Такая жизнь... Дети. Вдовица. Протасюк-то когда её помер? Да, время быстро бежит... Понять-то её можно... Ну всё, Андрюш - мне выходить тут. Увидимся надеюсь! До скорого!" "Всего хорошего, Елена Афанасьевна! ("Осторожно, двери закрываются...") Уфф..."
ВЕРУНЬЧИК
Метро как транспорт опасно хотя бы тем, что одинокого пассажира в подпитии там размаривает и развозит. А то и укачивает до морской болезни, а это, согласитесь, выглядит совсем уж неприлично, особенно если этот пассажир - несчастная слабая женщина. Обо всём этом и было прямо выложено Константину Адахиевичу в тот самый миг, когда он протягивал уже руку спеша пожелать Веруньчику благополучно добраться до дому. Последние слова попутчицы привели его в некоторое замешательство. Он изменился в лице, до тика, издал звук - нечто вроде "Э-э-э-м-м-м..." - тяжело рассмеялся, пробормотал: "Я, пожалуй, Вас провожу, если не возражаете." Она улыбнулась ему очень доверчиво и кивнула одними веками (это у ней хорошо получалось). На улице было по-вечернему свежо и ясно. Константин Адахиевич огляделся, сунул руки в брюки, развернувшись к Веруньчику рассерженным профилем спросил куда теперь. "Отсюда не видно. Давайте перейдём. - щебетала она, втаскивая его за рукав на лестницу перехода. - Нам сейчас на ту остановку. На седьмой выходить. Да и даже если переедем или недоедем одну - не страшно, правда? Сейчас тепло. Ну прогуляемся по воздуху - это так романтично! А вот и мой автобус! Какая удача!"
Покойный Иван Александрович, любитель запечёных уток, отменный рыбак и тонкий знаток человеческих слабостей (короче, тот самый полковник, большая мамина любовь), бывало, говаривал - мол, хороший трофей следует помучить, поводить, прежде чем вываживать - иначе сорвётся с крючка. Такая морока!
В коллективе её недолюбливали. Клеветали завистники. Те - даже имя переиначили: шушукаясь у ней за спиной, называли её не иначе как Засируньчик! Плюс ужасающий моральный климат современной школы, поборы - с этой грязью она не могла смириться, и намёков дирекции не понимала. Да и место было не хлебное - группа продлённого дня. А для ведения полноценных уроков якобы не хватало квалификации. Кроме того, её спелая красота и поигрывание теми частями тела, которыми в процессе эволюции приспособились поигрывать женщины, всё ещё вызывали мужской интерес - вот вам и почва для зависти. Один выходец с Украины (они встретились банально: в школе, на родительском собрании) отметил эти пышность форм и тонкость черт. Веруньчик была разведённая дама под тридцать, каких пруд пруди в школе, и ничего против знакомства не имела. На третьем свидании ухажёр выказал серьёзные намерения и был приглашён в дом.
"О! - хвалился Протасюк, после пары рюмашек под хорошую закуску демонстрируя тёте Ж. и ВикВику сомкнутую в кулак широкую ладонь с плоскими пальцами. - Во какой кулачина! Я ж в юности боксом занимался! Мы с братаном тогда весь Харьков вот так вот держали! Нас даже милиция трогать боялась! Нет, ну так-то вы ничего такого не подумайте: я интеллигентный человек, партийный, под судом и следствием, как говорится, не был и не состоял... Просто жизнь знаю не из книг. Я попервоначалу в Москву махнул, на стройку. Меня, как парня сметливого, к бетономешалке прикрепили. Поработал с годик, а параллельно на парикмахера выучился - причём, на женского! - а это, скажу я вам, профессия прибыльная! Но понял вскоре - не моё это всё. Нет! У меня другое призвание - людьми управлять. А тут уже образование требуется, и не простое! И тогда я в Плехановку рванул. Поступил, и между прочем, безо всякого блата! Пять лет в общежитии промыкался. На одну стипендию. Зато, как диплом получил, сразу и должность обрёл, и комнату выбил. Ну и закрутило: женился, сын родился, работа, то-сё.... А! - что говорить? Нет, сейчас-то у меня, вообще, всё в полном ажуре: я и при должности в министерстве состою, и при метраже собственном. Да, пока что в коммуналке обитаюсь, но это, заметьте, только пока! И то - потому как разведённый; а вот когда новую жену, да с новым дитём к себе пропишу - тут же на очередь встану (а очередь, она быстро пойдёт - я законы знаю!)."
Серьёзным, в общем, старался выставить себя человеком.
Впрочем, незадачливый Протасюк женился на Веруньчике с расчётом скорее не на собственную хвалёную вёрткость, при помощи которой он якобы обеспечит семью, а на уже готовую забитую барахлом московскую квартиру, которая останется за ним, когда тёща опочит, да на балычок с икоркой под водочку, на финское салями, на домашние котлетки да на медовый тортик к чаю. К его огорчению сразу после свадьбы все эти разносолы, подаваемые бабой Ж. каждый раз аккурат к его приходу, исчезли как не были, сама же тёща из сладкоголосой сирены с внешностью милой улыбчивой старушки превратилась в весьма скаредную, вздорную, неопрятную фурию, обладательницу - увы! - завидного здоровья и, что хуже всего, сочинительницу отвратительнейших небылиц. У Протасюка был старший брат Эдик, по паспорту сорокового года рождения, но баба Ж. подозревала, что здесь кроется тайна. Начать хотя бы с того, что они непохожи. У Юрия блестела лысина похлеще ленинской, вылезающие горбом из-под вздёрнутого носа челюсти завершались немыслимо сочнейшими, просто-таки зоологическими губами, - у брата же его волос был густ и прям, нос уныл, а рот до противности мелок. Да и сама ситуация вызывала вопросы. Эдик - имя европейское, значит зачат он был (скорее всего) в оккупации, немцем, а метрику мать задним числом выправила. Бабе Ж. не верили, пока харьковчанин Эдуард, отчаянно презиравший всё русское (как-то явно это у него проявлялось) посредством фиктивного брака с еврейкой-инвалидом (прекрасный повод расстаться заодно и с прежней женой) не получил вид на жительство именно в Германии, и сына своего, великовозрастного тонконогого блондина с глазами навыкате, туда же не вывез. "Вот те и "здрасьте"! А что я говорила!" - заявила, обнародовав факты, когда-то недоверчивой к её раскладам публике баба Ж., оглядывая немые лица самым победоносным образом. Сверх того, баба Ж. подобрала к "Эдику" рифму, намекающую на порочную связь зятя с собственным братом, однако прямыми уликами не располагала, к тому же до конца не определилась - кто какую роль в том содомском тандеме исполнял. "Но!.. - уверяла она слушателей, для достоверности делая большие глаза и энергично жестикулируя пальцами. - Точно говорю - любит он брата грязной любовью, и сам, срамник, в том признаётся! Даже термин такой медицинский есть. Про это сейчас все газеты пишут. Тьфу! - развратничают, а потом умирают неизвестно от чего чуть не в один день - как Папанов с Мироновым. Отт! А что ещё остаётся думать, когда он с Веруньчиком, как с женой, бывает, неделями не живёт - всё его к брату тянет?! Чуть что: "Поеду-ка я к Эдику... Посоветуюсь с Эдиком..." Да у тебя жена есть - вот с ней и советуйся, умник!"
До ушей зятя неприятные тёщины фантазии доходили (Веруньчик, бывало, в истерике выбалтывала мужу полишинельные мамины секреты), и тогда баба Ж. стояла как скала: твердила, что никогда и ничего подобного у ней с языка не слетало, да и в мыслях не было - и кому это, интересно, понадобилось вносить раздор в дружную московскую семью (лад в которой, кстати, не на разговорах должен держаться, а на твёрдом материальном достатке, которого нет)?! Она-то как раз за мир, и доченьке, когда та, простирая руки, восклицает: "Мама, мама, ответь, неужели Протасюк - моя судьба!?" - чётко объясняет, мол, а как ты думаешь, раз вы сколько лет под одной крышей обитаете и двух детей, последышей, настрогали? - конечно, судьба. Ну такая вот судьба... Зять, чувствуя в словах тёщи скрытую укоризну, пояснял тут же, что и рад был бы обеспечить Веруньчика всем необходимым, да не здесь родился - в Америке или в Канаде ему бы точно быть миллионером, орлом парить, а здесь, в Союзе, не развернёшься; и вот ему: умнейшему человеку (когда-то, если помните, классному парикмахеру, делавшему укладки самой Быстрицкой, затем заведующему пленэрной шашлычной при ресторане, а ныне специалисту Госснаба) приходится ползти вверх, как улитке по лезвию, - строго по отточенной партийной линии, и ждать метаморфоза.
И тут подфартило! - и именно по партийной. В одночасье выпорхнув из мелких лижущих острый металл брюхоногих, минуя пребывающих в постоянном тренинге позвоночника пресмыкающихся, влетел Протасюк в финансовые директора текстильной фабрики; т.е. кроме немаленькой зарплаты и достойных премий получил в пользование потрёпанную "Ауди" с шофёром Ваней, на которой семейство выезжало по пятницам на дачу, паёк, презенты от страждущих и твёрдые виды на трёхкомнатную квартиру в строящейся кирпичной крепости на Пролетарке. Веруньчик об эту недолгую счастливую пору мужниного возвышения подплывала к поданной машине с царственной ленцой, то есть вышагивала неспешно, без суеты, но несколько натужно, словно русалка, преодолевающая сопротивление стремнины, и прежде чем упасть на заднее сиденье и сделать вялый жест ручкой, означающий "Трогай!", искоса оглядывала окна их пятиэтажки; замечая в проёмах изумлённые лица соседей, она не сдерживала кислой "европейской" улыбки - ужимки с примесью торжества и презрения. Баба Ж. поутихла, - иногда даже прилюдно похваливала зятька, и уж точно не отливала более в его сторону своих непристойных пуль. О, это было чудесное время, но короткое, как всякое счастье. Протасюк по-мелкому проворовался, подделав финансовые документы (всего-то нолик приписал, и какая-то одна жалкая нигде не зарегистрированная машина, гружёная тюлем, унеслась в сторону Кавказских гор). Суда, к слову, не было, однако работы управленец лишился; "Ауди" с шофёром Ваней, паёк, а также возможная роскошная квартира на Пролетарке растаяли как дым. Промыслом Протасюка стала ночная "бомбёжка" да мелкие аферы - всё это он называл бизнесом.
Тогда же он отметился и в эпопее по переустройству дачи: подыскивал материалы, нанимал мастеровых и даже целые бригады, торговался с ними до потери голоса, выгонял ушедших в запой, оценивал работу. В благодарность всего лишь рассчитывая, что дача, числящаяся за ВикВиком, в конце концов будет переписана на него (на что тёща, как ему казалось, прямо намекала).
"Участвовал, говоришь?! - переспросила зятя тёща, чуть не смеясь, когда дело дошло до постановки вопроса ребром. - Это как яйца, что ли, в процессе "участвуют"? Типа - рядом болтался? А ничего, что все делалось на мои деньги?"
"Эта да. Но согласитесь - хозяин в доме должен быть всё-таки один, - в который раз втолковывал зять тёще, кисло улыбаясь, и логике в его словах трудно было отказать. - А то что же получается: жена моя Вас слушает больше, чем меня, своего мужа?! И что же это за семья, где всем заправляет бабушка?! А хозяин - это же прежде всего мужчина. Хозяин имущества!"
"Ничего не знаю, - отвечала тёща. - Хотите дачу - так постройте-ка свою!"
"Но это же идиотизм - пытался защищаться Протасюк, балансируя на самом краю здравого смысла. - Зачем же мне строить собственную дачу, коли общая есть?"
"Так вот ты построй сначала - покажи, что ты мужик, а потом варежку разевай. А то, что ты делал - это ты делал не для себя и не для меня, а для своих детей. Так-то вот! Да-да. Претендует он!.. (Когда баба Ж. не сдерживалась, она переходила на "ты").
Удивительно, но результат этих, казалось бы, глупых перепалок, был ошеломляющий: Протасюк, как позже выяснилось, приобрёл садовый участок, находящийся в совсем другом месте на карте области, и начал втайне сам его обустраивать, и Веруньчика привёз туда только раз - лет через восемь после начала строительства - показать, что и он что-то может (в смысле создания собственности).
"Ну и как? Чего там у него?" - тем же вечером поинтересовалась тёща у дочери.
"Так. Ничего. Домик стоит небольшой. Впрочем, всё аккуратненько, очень чистенько. Даже не знаю, что ещё сказать."
"Отт чистоплюй слюнявый!.. Ну да, ну да: жены-детей там нет, гадить некому!" - подвела черту баба Ж. Но это были уже совсем иные времена...
За несколько лет Протасюк скис, ссутулился, всё больше пил, причём, повинуясь разошедшейся вовсю рекламе, налегал на пиво, отчего вечерняя тень на ковре от его голой фигуры из волосатого восклицательного выродилась в волосатый вопросительный знак, расширенный книзу, а вместо точки - две тонких коротких ноги. Вдобавок он здорово вляпался с деньгами - отнёс четыре тысячи долларов в "пирамиду", замаскированную под "Клуб добрых друзей". Чтобы озолотиться ему достаточно было рекрутировать в клуб всех своих наивных знакомых и глуповатую родню жены, но, увы, никто из них на посулы не клюнул, хотя он соблазнял их всеми способами, которыми его обучали в клубе. Эта последняя неудача его подкосила. Пристрастная к зятю баба Ж. между тем копила в памяти все его минусы и просчёты, а по ночам прислушивалась к звукам. "Вот чего твой Юрка там, в ванной, раз по пять за ночь заседает, а? Чего он там позабыл? Я думаю: у него чего-то с задницей не того - долго моется. Нет, не жилец он на белом свете..." Когда у зятя определили онкологию, тёща воскликнула: "Вот! А что я говорила!? Я же всё-таки врач как-никак, я знаю!" Веруньчик покивала: все - и пациенты, и коллеги бабы Ж. - все сходились на том, что диагнозист её мама прекрасный. После операции Протасюку оформили инвалидность, и где-нибудь на поминках (он страшно любил ходить на поминки: там полный стол обходился ему всего в две гвоздички и будто смахнутую с глаза слезу) хлопнув под закусочку рюмашку-другую он с наслаждением описывал сотрапезникам и свои прежние страдания, и удачно проведённое лечение (хирурги отхватили одиннадцать сантиметров прямой кишки; не скроет - было неприятно, зато теперь он совершенно здоров). "Одиннадцать сантиметров!" - заглаза посмеивалась над зятем баба Ж., указательными пальцами отрубая на воздухе приблизительный размер. "О как! Я-то думала у них Эдик, - тут голос её спадал до громкого шёпота, - в пассиве был, а оно вон как обернулось! Одиннадцать... Маловато чегой-то для мужика - как думаете? Эх, Эдик, Эдик..." Вскоре она начала заговариваться - теряя память несла откровенную белиберду. В больнице её подлечили, но с того времени Веруньчик уже не знала кто уйдёт раньше - муж или мать. Сама же баба Ж. вопреки логике, казалось, намерила себе семь жизней. "Ты, Наташка, бабушку не уважаешь и не ценишь, - оптимистично объявляла она внучке в минуты редкого просветления, - и это мне очень даже понятно, но пораскинь-ка хиловатым умишком своим: когда твой папа умрёт и мама умрёт - вот с кем ты тогда останешься, а? На кого уповать будешь?" Внучкин ответ звучал здраво, убедительно и жёстко, но как минимум наполовину неверно: "А почему ты, бабуля, думаешь, что папа и мама умрут, а ты нет? Ты-то, пожалуй, пораньше их загнёшься." Баба Ж. возмущённо трясла руками и головой, выводила: "А-а... А-а..." - желая по привычке вставить нечто едкое и сокрушительное, чтоб последнее слово осталось за ней, но так и не вспомнив о чём только что шла речь, замолкала с досады.
Протасюк тем временем угасал. Его снова отправили в больницу, и там врачи открыли Веруньчику неутешительный прогноз. У мужа оставались какие-то ценности - то ли в банковкой ячейке, то ли на книжке; и неприятно маячил на горизонте претендент на наследство - сын от первого брака. Это обстоятельство сильно обеспокоило Веруньчика, да и в целом вся заполошность ситуации требовала принятия решительных мер. Поэтому нотариус был доставлен прямо в больницу. Поэтому Генеральная Доверенность была составлена на имя жены. Тело же мужа до его естественного ухода было определено в хоспис - в надежде на американскую гуманную систему. Неразрешённой оставалась лишь проблема захоронения будущего праха. И тут, как оказалось, должна была помочь добрейшая тётя Люсечка.
"Тётя Люсечка, а ты не знаешь, где похоронена бабушка?" - как бы между прочим за телефонной беседой однажды полюбопытствовала племянница.
"Странный вопрос, Вер. Конечно знаю. Ведь я сама её хоронила. Ты что, намереваешься побывать на могиле бабушки?"
Молчание. Та логическая цепочка, которую выстраивала Веруньчик, не предусматривала её ответы на какие-либо вопросы. Вопросы здесь задавала она.
"И всё-таки - на каком кладбище она похоронена?"
"На Николо-Архангельском. А что?"
"А кто ещё на том участке захоронен, тётя Люсечка?"
Было очевидно, что Веруньчик знала, кто ещё захоронен на том участке, но по непонятной пока причине ей необходимо было об этом спросить.
"Ещё дядя Вася и тётя Лида."
"А почему они там захоронены?"
"Это долгая история. Когда дядя Вася умер, у тёти Лиды не было денег на покупку участка, вот я и отдала место. Всё-таки это мой брат. А уж когда тёти Лиды не стало... Наверное, это правильно, когда жена покоится рядом с мужем."
"У-гу..."
По всему выходило, что Веруньчик не просто так колесит у этого могильного вопроса, что она чего-то хочет, но не решается пока сказать. Всё ползает, ползает и, кажется, уже приподымает головку, пробуя воздух язычком, прицеливается, выжидая момент для нанесения первого робкого выпада.
"То есть ты пошла навстречу Мише?"
"Если ты хочешь это так представить..."
"Я понимаю, - вздыхала Веруньчик. - Ты не могла не пойти навстречу Мише. Ведь бабушка, она не только андрюшина бабушка, она ещё и мишина бабушка. Но ведь она ещё и моя бабушка. Правда?"
"Никто не спорит. Она ещё и володина бабушка, если ты не забыла. Что ты хочешь этим сказать?"
"Тётя Люсечка, скоро уйдёт мой Юра, а у меня совсем нет денежек его хоронить..."
"Вера, если ты намекаешь, что твой муж будет лежать в одной могиле с бабушкой, то этого не будет. Это место для меня."
"Тётя Люсечка, он тебе совсем не помешает."
"Ты русский язык понимаешь? Там место на одно захоронение. Это моё место. И больше об этом мы говорить не будем."
Казалось бы, разговор был исчерпан и тема закрыта, но инерционная Веруньчик всё ходила и ходила по ней кругами. Каждый день она звонила "дорогой тёте Люсечке" и после беседы ни о чём плотно садилась на любимого конька.
"После кремации мне выдадут вазон. Он совсем небольшой - это не гроб. Может быть можно будет его как-нибудь... куда-нибудь с краю прикопать?"
"Вера, твоего Протасюка даже в вазоне не будет рядом с бабушкой."
"Ну тётя Люсечка! В конце концов, если всё дело в вазоне, то можно обойтись и без него."
"Ты что же, хочешь подсыпать его как удобрение? Высыпать из вазона и смешать с могильной землёй?"
"У-у... Но ведь прах в таком виде тебе никак не помешает, правда?"
"Помешает, Верочка. Ещё как помешает! Может быть тебе это неприятно слышать, но я не желаю и праха Протасюка иметь в одной могиле с бабушкой."
Веруньчик, казалось, обиделась и молчала с неделю, но в конце концов раскрыла карты.
"Тётя Люсечка, если ты не хочешь иметь праха юриного, то не будет и его. Просто важно оформить всё официально, чтобы была табличка с надписью, что здесь покоиться такой-то такой-то. Чтобы дети могли бы навестить папу, постоять, подумать..."
"...поставить памятник, посадить цветочки. Кроме твоих детей у него есть брат, племянник, сын от первого брака. Правда, Вер? И все они будут приходить на кладбище и считать это место своим. Именно поэтому никакого официального или неофициального захоронения Протасюка в бабушкиной могиле не будет. Кстати, а почему ты не можешь захоронить прах в колумбарии, как это принято?"
"Что ты! Это так дорого - я узнавала."
"А почему у тебя свет клином сошёлся на бабушке? Положи его рядом с папой своим. Ведь вы жили одной семьёй. Где у тебя папа похоронен, на каком кладбище?"
"Я не знаю, тётя Люсечка."
"Ничего себе!.. Как это ты не знаешь, где похоронен твой отец, с которым ты жила в одной квартире, который ежедневно бегал за кефиром и гулял с твоими детьми? Ведь он не так давно скончался?"
"Просто его хоронил Володя, а мне неудобно его беспокоить..."
"То есть своему брату родному тебе звонить неудобно, а мне удобно? Алло?.. В конце концов, обратись к родственникам Протасюка - пусть соберут деньги на колумбарий."
"Да? Я подумаю." - сообщила Веруньчик, но через день канючила по-новой.
"Надо заканчивать эту волынку. - Отрезал Смыслов, когда мать полусмехом-полуплачем объяснила причину столь частых звонков племянницы. - Причём самым решительным образом. Иначе они тебя дожмут."
"Они?.."
Ну да - я просто уверен, что здесь не обошлось без советов со стороны тётушки. Одна Веруньчик до такого додуматься бы не смогла."
"Да ладно тебе на тётку наговаривать! Посмотрел бы на неё теперь: совсем же плоха, и день ото дня хуже. Еле во рту языком ворочает - я ж слышу, когда с ней по телефону общаюсь. Ей ни интриг наплести, ни козней не построить. У ней для этого соображалки не хватит, понятно?"
"А я вот нюхом чую - её проделки. Попытаться хапнуть то, что, как ей кажется, плохо лежит - уж на это-то интеллекта её нынешнего хватит с запасом! Ума тут большого не требуется - тут напор нужен. А напор - это ж её стиль! Как тогда, в эпопею с замором тараканов, помнишь?"
"Ну как же! - такое разве забудется! - откликнулась мать.
Тогда тётя Ж. напросилась погостить у них некоторое время - буквально дни - пока её ВикВик будет (в кои-то веки!) травить тараканов. Понятно, с дочерью, которую тётя Ж. не отпускала от себя ни на шаг. И пусть сестра не беспокоится - ВикВика они не увидят - потому как тот (в отличие от них) может совершенно спокойно жить (и спать) при любой химии. Смыслов был против подселения родни даже на пару деньков - у него на носу как раз тогда висела сессия - но ничего поделать не мог: сказал матери, что это её решение, умыл руки и заперся у себя в комнате, как последний солдат в последнем бастионе. Поскольку Веруньчик тогда была беременна (Наташкой), практически на сносях, мать Смыслова уступила ей кровать, а сама устроилась вместе с сестрой на ковре рядом. Прошло два дня, потом ещё два, потом ещё два... Смыслов поинтересовался у матери, когда же родня всё-таки съедет, и мать, соответственно, мягко поинтересовалась у сестры, как там у них обстоят дела с замором тараканов. Оказалось, что пока никак. Идёт подготовительная работа: ВикВик сдвинул всю мебель на середину комнат, освободив таким образом доступ к плинтусу - главному очагу насекомых, но потраву пока не закупил. Но со дня на день всё произойдёт. Да, и вот ещё что: беременной плохо спится одной, без мужа, да и будущему ребёнку важно чувствовать рядом с материнским также и отцовское тепло, так что, если Люсенька не против (и не надо, пожалуйста, тут делать такую дикую мину с оторопелым взглядом, будто в неё нож исподтишка втыкают!)... Итак, если Люсенька не против, Протасюк также поживёт с ними эти несколько дней, согревая беременную жену теплом своего дюжего тела - пока идёт химобработка, да?
"Три недели! - простонал Смыслов. - Вся эта катавасия длилась три недели!"
Ужасу, казалось, не будет конца! В выходные сладкая парочка нежилась, похрюкивая, в кровати до полудня. Живот к животу. За три недели Протасюки продавили кровать так, что половина пружин полетела. Ремонтировать было бесполезно - пришлось кровать срочно менять на диван.
"Да. До сих пор меня трясёт, как вспомню. Но ты нас спас - через три недели ты их всех выставил. Ты у меня молодец - очень решительный сын!"
"О, если бы я тогда был решительным... Если бы я был решительным, я бы просто не пустил их на порог, в первый же день! Несмотря на твои причитания. Но я тогда был толерантен. Сверхтолерантен. Терпел даже тогда, когда они всем семейством просто сели нам на голову! Три недели! Первая у них якобы ушла на подготовку, всю вторую ВикВик якобы травил, а всю третью якобы проветривал помещение, а оно всё никак не проветривалось, там якобы гулял ещё "плохой запах"; а раз так, они замахивались и на четвёртую, и остались бы, если бы я их всех троих не выставил! Вообще-то я думал, что они в драку полезут - такими быками на меня зыркали. Нет! - сложили свои вещички и умотались как миленькие! С год, правда, потом не разговаривали. И-и.. - я вот что тут подумал: знаешь почему они расположились у нас табором? Потому что ты их кормила. Ты им готовила, а денег с них не брала!"
"Ну как можно: ведь родня же, на пару дней..."
"Ну да, ну да: ты ведь им отказать не могла. Вот поэтому-то они к нам со второй недели ещё и Протасюка сунули (думаю, предварительно расписав ему все выгоды от такого времяпровождения), - и он с удовольствием припёрся, и устроился, как у себя!"
"Неужели из-за еды?! - всплеснула руками мать. - Мне бы даже такое на ум не пришло: променять возможность жизни у себя дома (где всё своё и ты - хозяин) на возможность бесплатного стола у чужих людей, хоть и родственников..."
"Да, мама... Ты до сих пор слишком хорошо думаешь о людях. Ты даже не представляешь, каким наслаждением для некоторых является процесс экономии средств! Никакой комфорт не заменит им этого кайфа! Да ради этого они всё вокруг превратят в свинарник!"
"Я такого не понимаю..." - промолвила мать, горько поводя головой из стороны в сторону.
"Я тоже, - согласился Смыслов. - Но я всё больше и больше убеждаюсь со временем, что мы с тобой - какие-то странные люди. Не такие, как все. И живём мы в своём странном мире. А вокруг - люди другие, и понимание радости жизни у них другое... Короче, если ты не можешь послать племянницу куда следует и не разрешаешь это сделать мне (потому что она дочь твоей сестры, а родственников не выбирают и так далее), я отключаю телефон. И ты опять будешь для них хорошей, а я опять буду твоим злобным цербером-охранителем, пусть так: я уже взрослый мальчик, и на все эти реверансы и книксены в отношении наших милых родственничков мне глубоко наплевать. Думаю, десяти дней хватит, чтобы они успокоилась или направили свои стопы в другое место."
Десяти дней хватило. Протасюк вскоре скончался; поминок не было, и где покоятся его останки никто не знал. Примерно через год Эдик прозвонился вдове из далёкой Германии, предупредил, что скоро прибудет в Москву, желает лицезреть могилу брата. Тут-то и выяснилось, что урна с прахом ("Да, Эдик, конечно ты можешь приехать, поклониться праху... Он находится...") - урна с прахом нигде не захоронена, а прозябает вместе с другой разной рухлядью у вдовицы на балконе.
"Тётя Люсечка, - жаловалась несчастная вдовица матери Смыслова телефонным образом, - ты не представляешь себе как он ругался, какие слова нехорошие про меня говорил! Я таких слов в жизни ни от кого не слыхивала! Как же злы люди! Ну почему, почему меня все ненавидят?! Разве я кому-то делаю гадости?"
Изъятую у неё урну Эдик замуровал в купленное им место в стене колумбария на одном из московских кладбищ, Веруньчику же наказал, чтобы и ноги её рядом с тем колумбарием не было. Страданиям вдовицы, казалось, не будет конца.
После треволнений, связанных со смертью и непростыми похоронами мужа, Веруньчик неспешно перебирала в памяти всех мужчин, которые когда-либо её прежде близко знали, ухаживали, целовали, отвешивали тяжеловесные комплименты, а то и просто походя цокали языком или щёлкали пальцами. Все они были безусловно достойными мужчинами. Их она определила женихами, себе избрав роль разборчивой невесты. "Я любви жажду! Хочу, чтоб меня любили!" - Объясняла она под руку подвёртывавшимся собеседникам своё теперешнее нервическое состояние.
Первым в очереди она видела доктора Вячеслава Полонского. В молодые годы тот за ней крепко волочился, восхищался её детским лицом, озарённым улыбкой беззащитности, хвалился коротким знакомством с богемой, и в доказательство перечислял звучные имена собутыльников и любовниц. Это импонировало. Она бы закрутила с доктором, рассуждала она потом, но тут подвернулся этот румяный красавец Олег Варнавский с его заманчивым предложением руки и сердца, и всё пошло кувырком. Девочкой она мечтала о муже из знаменитостей - об артисте или конструкторе ракет - чтобы в случае развода он оставил бы ей квартиру со всем содержимым, кучу денег, бриллианты... То есть ушёл бы красиво. Чтобы он мог себе это позволить. Или о капитане дальнего плавания, командире подводной лодки (тогда бы она одновременно была и замужем, и при маме), - Олег же трудился мелким клерком в какой-то ненужной конторе. И только тыл Олега в виде имущества его родителей, у которых он был единственным чадом - трёхкомнатная в кирпичной девятиэтажке в Гольяново, пятидверная "Лада" гаражного хранения и полностью отстроенная дача на западном направлении, не в сильном отдалении от МКАДа - впечатлил. И даже не столько Веруньчика (чьё сердце больше тронул выставленный в серванте у матери Олега сервиз "Мадонна" - с буколическими сценами, выписанными на каждой тарелке), сколько её, Веруньчика, маму. Та сразу почувствовала превалирование семьи Олега над её семьёй (а значит, над нею!) во всём. И вроде бы и квартира, и дача, и машина у ней тоже имелись, да всё не такие - всё было иной, гораздо худшей выделки. А ларчик просто открывался: пока она одна тащила на себе всю семью, не будучи даже партийной, возможный кум её был человеком государственной карьеры и дорос уже до таких погон, которые автоматически приподымают планку жизни их носителя несколько выше среднего уровня. Такое обстоятельство, конечно, пощипывало нервы и порождало позывы зависти, но одновременно и вселяло определённую уверенность в будущее хотя бы материальное благополучие дочери.
К счастью, несмотря на разницу в доходах, сваты и сватьи быстро обо всём договорились, сложились напополам, и свадьбу детям отгрохали не абы какую из прошлых времян (в квартире с нанятым гармонистом), а по последней моде сняли зал. И абсолютно трезвый с утра дядя Вася в новеньком сером костюме и при белой рубашке с не затянутым галстуком прибыл туда чуть ли не первым, в ожидании начала пиршества много шутил, поглядывал на столы с манящей выпивкой и тёр от нетерпения седую макушку. А когда долгожданная белоснежная "Чайка" наконец-то подъехала, и молодые по выкатанной тканой дорожке, под стрёкот кинокамеры проследовали в зал (а за ними и гости ручейком потянулись), и все расселись по маркированным местам, вот тут-то и закипела-забурлила собственно свадьба: пошли бесконечные тосты, крики "Горько!", призывающий к тишине колокольчик тамады, переборы электрогитар заказанного ансамбля и низкоопущенные пунцовые лица тех из гостей, кто думал отделаться одними подарками, когда по столам пустили поднос. Запомнился Витя, дяди Германа сын, который мрачно глушил водку бокалами, быстро упился до положения риз и был буквально вынесен из зала. Но в целом всё прошло чинно, благородно и без драк.
"Ах! Пара-то какая! Ведь - поверите? - налюбоваться не могу! Голубки! Головка к головке! А сам-то! - Кучерявый! Высокий! Красавец! И я бы даже сказала: на Петра Первого чем-то похож. А что?! Только усов и не хватает." - нахваливала, бывало-ча, впоследствии любимого зятя тёща, выпрастывая ладонь в сторону застывшей на пианино фотографии молодых в рамке.
Затем была хитроумная комбинация с пропиской зятя к тёще, чтобы молодые встали на очередь... и вскоре воспоследовавший взрыв: несколько скандалов подряд и тяжёлый мучительнейший развод с выпиской Олега с тёщиной жилплощади через суд. И с тех пор, коли попадалась на глаза тёте Ж. злосчастная фотография, она каждый раз как бы вглядывалась в неё заново, будто не помня, а затем выносила бывшему зятю свой личный профессиональный приговор: "Да он же микроцефал! Ну точно! Вон, здоровый какой телом - бугай! - а головка непропорционально маленькая! А рожа-то какая противная, ой! Это он сразу после свадьбы снимался. И здесь-то он ничего ещё - стройняшечка! А за год разъелся так, что по-новой всю одёжку покупал! Я, значит, ему накладываю в тарелку котлету за котлетой - а всё изделия домашние, на рыночном мясе, вручную сготовленные! - а он мне: "Мало! Ещё давай, тёща дорогая!" Короче, на четыре размера его за год с такой диеты раздуло, - вот те крест! И как он меня с самого начала так крепко в оборот взял, что я уродство-то его не углядела?.. Нет, то что он дурак, я быстро просекла, а вот почему дурак - не сообразила! Всё из-за шевелюры этой его проклятой! Шевелюрой головку свою мелкую прикрыл - я и не догадалась что к чему! А потом, как подстригся - тут-то всё и проявилось! Хотя и на фото, ежели хорошенько к роже его масляной приглядеться, ну видно же, что он никакой не Пётр Первый, а чистый олигофрен в стадии дебильности..."
Впрочем, фамилия Варнавская Веруньчику пришлась настолько по вкусу, что много позже, потом, когда она сошлась с Протасюком, она хотела было за собой её оставить, но Протасюк тогда настоял. И лишь по смерти мужа, пусть официально и не выправив заново милой сердцу фамилии, в обществе она представлялась уже только так: Вера Викторовна Варнавская-Протасюк. Или просто: Варнавская, урождённая фон Вальц.
Полонскому она звонила часто, и без церемоний с первой же фразы, с первого тягучего звучного вздоха погружала ошалелого абонента в атмосферу взволнованного беспокойства о маме. Доктора говорят то-то и то-то, выписывают такие вот лекарства, а она вот не знает: стоит - не стоит их ей принимать? А как считает он? Или посылала кавалеру рифмованные эсэмэски (она как раз пребывала в фазе стихосочинительства). К примеру:
"Вся жизнь мне кажется в цветах,
Когда звоню я Вячеславу. Ах!"
Полонский потакал её литературным опытам, иногда приглашал в театр (но теперь строго за её счёт!), а в подпитии манил в жаркие страны. И всегда просил денег. Не в долг, а так. И она давала. Но не те заоблачные суммы, что он называл, а столько, сколько она могла потянуть без ущерба для семейного бюджета.
Но недавно они рассорились. Буквально насмерть! Полонский своим магнетическим, невероятно густым с хрипотцой баритоном обозвал Веруньчика падлой (и хорошо, что это был всего лишь телефонный разговор!) - из-за её отказа пригреть у себя в Люблино его старинного друга Сашку, которого, со слов Полонского, гражданская супруга Иринка только что выставила из дому, и теперь Сашка - по факту - бомж.
"Что это за слово такое - "падла"? Что оно означает? - спрашивала в недоумении Веруньчик икающую гудками трубку, одновременно пытаясь собраться с мыслями и удержаться от рыданий. - Хм... Наверняка что-нибудь неприличное! Интересно, "падла" - это от "падаль" производное или от "подлец"? И всё-таки - как это некрасиво с его стороны!"
Не успела Веруньчик отойти от обиды, как следующим же вечером Полонский позвонил снова - но не затем, чтоб извиниться. "Сашка повесился." - прорычал он и бросил трубку.
Веруньчик тут же перезвонила Иринке (благо знала и её номер, и её саму). Справилась: "Ира, что там с Сашей приключилось?"
"С Сашей всё хорошо. - хохотнула Иринка. - Он в кресле сидит - телевизор смотрит."
"Но как же так? С ним точно всё в порядке?"
"Ему трубку передать?"
"Нет-нет! Просто хотела узнать о его самочувствии. Я это к тому, что..." - и тут Веруньчик пересказала Иринке новость от доктора.
"Да... - невесело процедила Иринка после некоторого молчания. - Похоже, у старого маразматика "белочка" завелась. Совсем с катушек слетел - который ж год не просыхает!"
"Понятно... - пробормотала Веруньчик, положив, что ей пора, пожалуй, подыскивать что-нибудь новенькое.
Кроме доктора вокруг неё в разное время увивались ещё несколько кавалеров. На всякий случай она связалась со всеми. Откликнулись Сергей Морозов, импозантный сосед по даче, и Антон Морозов, однофамилец Сергея, одноклассник Веруньчика. Первый Морозов, который сосед, пригласил Веруньчика в ресторан, там крепко надрался (так вышло), беспрестанно заказывал "Снегопад" и "Погоду в доме" (и там и там Веруньчик упоённо подпевала), плясал с падениями, после чего им в мягкой форме было предложено покинуть заведение. Домой повёз её на такси, уверял, что десять лет разницы (она была старше) любви не помеха и лез целоваться. Это было мило. На прощанье преподнёс американскую купюру с портретом Франклина. Веруньчик валюту приняла, но только - так церемонно она объявила - в долг, насчёт остального обещала подумать. Ах, этот шебутной толстунишка показался ей ещё вполне ничего! Второй Морозов был давно устроен, ценил платонические отношения, но как здравомыслящий человек готов был и развестись с нынешней супругой ради будущей его радостной жизни с Веруньчиком (при условии, одном: она перепишет свою пустующую квартиру в Люблино на его сына).
Она позвонила и бывшему, первому из мужей - Варнавскому. Наткнулась на женский голос. "Кто Вы такая?" Она представилась. Голос холодно бросил: "Значит, Вы - его бывшая? Та самая... Что ж... А я, значит, его вдова." Веруньчик разохалась, поинтересовалась когда ("Три года назад.") и где похоронили. "А Вам это к чему? Двадцать пять лет сторонились, носа не казывали, и вдруг об Олеге забеспокоились?" "Да. Вот так... Я ведь ныне тоже вдовица. Понимаю. Можбыть я приеду..." "Не приедете..." - отрезал голос и оборвался нахальными гудками. Несколько месяцев Веруньчик размышляла над словами голоса, вертела их и сяк и эдак, и надумала, что насчёт Олега голос мог и соврать. Как бы узнать? "Ты что - сказать, что ль, ему чего хочешь?" - пытала Веруньчика несмотря на перенесённые инсульты способная иногда к логике баба Ж. "Ах... Мне нечего ему сказать, мама!" - ответствовала Веруньчик, принимая пирожные как успокоительное. "Раз так - тогда и не ищи его. Забудь! Плюнь и разотри!" - наставляла баба Ж. свою беспокойную дочь. "Нет, мамулечка! - не соглашалась та. - Я обязательно должна его отыскать. Для того хотя бы, чтобы сказать ему (тут она снова вздыхала, делая трагическую мину отправляла в рот очередное пирожное, и, обстучав как следует осыпанные пудрой ладоши друг о дружку, договаривала), фто мне нефефо больфе ему скафать."
Она заковырялась в завалах своей девичьей памяти, вытаскивая оттуда, казалось бы, ну самых дальних, древних, безнадёжных, недосягаемых. Старика-литератора, этого седовласого сластолюбца, нанятого по весне родительницей подтягивать её к институту. Она тогда как раз развелась с Варнавским, он и подсуетился. "С точки зрения художественного обличения фигура крыловского Осла замечательна резкостью диспропорции, на чём и строится образ-обнажение. Соловью ясно, - "Чтоб музыкантом быть, так надобно уменье и уши ваших понежней..." Но ясно ли это Ослу? - вот в чём вопрос!" - надиктовывал он поначалу, но скоро перешёл границы: отчаянно комплиментировал Верунчика, бормоча, что она просто близнец пани Зоси из "Кабачка...", и его это возбуждает, смело целовал её в шею, в рот, а однажды пригласил к себе на ночь, пока его все были на даче. Посоветовавшись с мамой (та, поразмыслив, разрешила) она отправилась. Полночи репетитор щупал её нежное тело руками, и это было всё, а потом заснул, и как-то уж больно неспокойно ему спалось: то он заливисто всхрапывал, то рассыпчато пукал, то ворочался, бубня что-то про Осла (он защищал по нему диссертацию), и только под утро утих. За завтраком много говорил о политике (последняя "Международная панорама" была весьма информативна). Удивительно - оказалось, этот курилка до сих пор здравствует, как и его жена, впрочем. Выразил готовность встретиться с Веруньчиком - посидеть, поболтать по-стариковски, эдак, в тёплый день где-нибудь в парке неподалёку от его жилища (он не может гулять подолгу - трагически болят ноги). Или вдруг всплыли, вообще, семидесятые, чёрная в трепещущих бликах гладь Медвежьих озёр, пляж, начинающий певец "Москонцерта" - так, во всяком случае, он представился - Виталий Марков. Тот чудный день, когда они на развёрнутом полотенце резались на пару в дурачка. Он не следил за игрой, много смеялся, шутил, - естественно, продулся. Принёс букетик мокрых волшебно пахнущих кувшинок (Дома после её рассказа мама поправила: "Раз жёлтые, значит кубышки. Кубышки это были, а не кувшинки! Не спорь!"). Покатал на малиновом мотоцикле. Мужчина... Женщина... Всё было так неожиданно, забавно, немного волнительно - как во французском кино: ветер хлестал ей в лицо и растрёпывал волосы. На прощанье пригласил на концерт - обещал достать контрамарку - но она вежливо отказалась памятуя мамин совет ни на что не соглашаться сразу. Когда через какое-то время сладкогубое лицо Маркова запело в телевизоре, в утренней программе "Музыкальный киоск" - вот тогда она и поняла, что он настоящий. Перспективный. Кинулась к афишам. Нашла. Марков В. в числе прочих заявлен был в первом отделении. Узнала его на сцене и чуть не разрыдалась от восторга. На записку с телефончиком, вложенную в букетик астр, певец однако не откликнулся. Было смутное предчувствие, что он её не вспомнил. Или записку утерял. Или не нашёл? Теперь по прошествии стольких лет её жадно интересовало - где он, что он? Кто-то сказал, что он умер. Кто-то подтвердил: да, умер. Так и есть. Но до того успел стать агентом спецслужб. И поэтому очень даже может статься, что и не просто умер, а погиб. На задании. Флиртами с другими знаменитостями она похвастаться не могла.
Разве что фамилия Стриженов всплывала. Сергей Иванович. Он заведовал кафедрой высшей математики в МИТХАТ, куда Веруньчик (не без протежирования дорогой тёти Люсечки) устроилась лаборанткой после первой неудачной попытки поступить на Литфак. Он был тогда уже пожилым, но интересным господином, с живыми умными, светло-серыми, точь в точь как у его племянника, известного артиста, глазами, а она была семнадцатилетней прелестницей, наивной и очаровательно глупой; ему было приятно с ней беседовать, а ей - находиться в его обществе. "Ой, а что это у Вас за камень в перстне, Сергей Иванович. Извините, просто очень любопытно - Вы этот перстень, не снимая, носите. Он дорогой, наверно? И камень зелёный - это что, изумруд?" "Что Вы, что Вы, душенька, - отвечал Сергей Иванович, оглядывая Веруньчика с ног до головы, улыбаясь и облизываясь, как кот на сметану, - это хризолит, а никакой не изумруд. И дорог он всего лишь как память. А вообще-то, если хотите знать, между камнями, людьми и звёздами существует связь, и связь безусловная. Такие предметы ни в институте, ни в школе не изучают, но это практически наука. Если желаете, могу рассказать чуть поподробнее." "Да, да!" - восклицала она почти что шёпотом, не в силах справиться с приступом восхищения. И Сергей Иванович рассказывал, впускал её в свой мир, точёным русским языком описывая очень интересные вещи, а она внимала, кивая, в нужных местах всплёскивая руками и хлопая ресницами. И всё, что он ей рассказывал, вылетало из её прелестной белокурой головки мгновенно, прямо по пословице - из одного уха в другое. И прозорливый Сергей Иванович не мог этого не заметить. И тем не менее оба они испытывали удовольствие от общения друг с другом. Но эти их отношения были слишком чистыми, слишком платоническими, чтобы перерасти во что-то большее...
К этой когорте давних ухажёров с натяжкой можно было бы прибавить и Витю, дяди Германа сына, потому как её мамулечка когда-то (во времена царя Гороха, когда Веруньчик была совсем-совсем юной девушкой) имела его в виду, и держала даже не про запас, а активно зондировала возможность брака, и Веруньчика к этой мысли приучая, частенько проговаривала как бы невзначай: "Троюрные... Ну что такое, что троюрные! Вон, господа на двоюрных женились, и ничего! А троюрные! Ха! - тоже мне - родственнички нашлись: седьмая вода на киселе!"
В одно прекрасное солнечное лето они прямо загостевали у дяди Германа, и после застолий высыпали семьями на прогулку, а молодых высылали вперёд и наблюдали за парой издали. Чрезмерно говорливый за столом Витя в обществе Веруньчика замыкался в себе и молчал, покусывая губы и искоса на спутницу поглядывая. Веруньчик в свою очередь готова была поддержать любой разговор удивлённым поднятием брови и замечаниями типа: "Ой, как интересно!" и "Да неужели!?" - однако не спешила заводить беседу сама. Так они и шагали молча вдоль набережной, а за ними, дабы не стеснять молодых своим присутствием, на расстоянии метров в пятнадцать тянулись дядя Герман с женой и мамулечка с фотоаппаратом. По указанию мамы Веруньчик присаживалась в томной позе на парапет (выставляя на обозрение полноватые для её возраста коленки), рядом взрослые пристраивали хмурого Витю, старавшегося в сторону Веруньчика не глядеть, и фотографировали их - для истории. Потом фотографировались вчетвером, потом снова вчетвером, причём четвёртый участник каждый раз менялся. Получались странные постановочные снимки на фоне реки. Дело было давнее - ещё до Олега и до доктора, и конечно, до Протасюка с его делишками.
Но вскоре на горизонте замаячил доктор, а за ним и перспективный Олег, и мама Веруньчика как-то вдруг испугалась последствий близкородственного брака и всё переиграла. Получалось, они всё же родня, и не такая уж дальняя: всего лишь троюродная (а седьмую воду более не поминала!), а значит, не исключён шанс, что могут возникнуть проблемы, осложнения в будущем (Она врач, она знает!). Встречи прекратились. Дяде Герману несостоявшаяся сватья кое-как объяснила подноготную отказа, и тот согласился, что так будет лучше. Однако сумрачный Витя объяснениям не внял, и каждый раз при появлении Веруньчика в обществе начинал бешено вращать цыганскими глазами и то и дело тылом дрожащей ладони смазывать с подбородка истекающую со рта слюну; в какой-то момент он пригубливал рюмашку и заходился в страстном монологе о политике с бросками в историю и литературу. И так было и при Олеге, и после Олега, и до Протасюка, и при Протасюке... А по смерти Протасюка представлений уже не случалось, поскольку бывшие когда-то почти что помолвленные троюродные нигде более не пересекались... А потом дядя Герман и Витя погибли в огне.
Домой Веруньчик добралась довольно поздно и, как определила столкнувшаяся с ней у лифта соседка с третьего, здорово подшофе, тем не менее настроение её заметно улучшилось. В сумочку, в потайной карманчик запихана была бумажка с телефоном Константина Аху... Ах, она, кажется, опять позабыла это его непростое трудновыговариваемое отчество. Ну ничего - вспомнит. Ей надо обязательно замок врезать в новой квартире в Люблино, и ещё кой-чего предстоит, а мужчины, такого настоящего, кто бы смог со всем этим разделаться, нет. Если только вот Константина попросить? Конечно, он будет рад, когда она ему позвонит и предложит. Так, наивно, простодушно, с лёгким жеманством: "А не хотелось бы Вам?.." Он мужчина, интересный, образованный, он понимать должен - так что не отвертится... Главное - на жену не нарваться.
ГЕРМАН И ТОМА
Шли годы, инцидент с псевдопомолвкой Веруньчика и Вити был давно исчерпан, но проблема осеменивания Вити, и соответственно, продолжения рода Германа Климентьевича, никуда не делась, более того, никак не решалась, что вызывало понятную обеспокоенность родителей (ну или как минимум конкретно Германа Клименьевича, потому как мама Вити на публике не появлялась, мысли её публике были неясны, - кто-то считал, что она давно ушла в мир иной, и Герман Климентьевич с тех пор благополучно вдовец, некоторые позабыли как её звать-величать, а молодые да ранние, из тех, что мать Вити и в глаза не видели, даже не задумывались - а была ли она вообще, или, может, её и не было вовсе, и Витя взялся буквально из ниоткуда, то бишь был - допустим - принесён из детдома или из дома малютки; впрочем, последнее предположение не имело под собой никакой почвы - внешне Витя с Германом Клименьевичем был одно лицо, разве что в тёмной шевелюре сына не было и намёка на лысину, да тембром малой не вышел: не было в витином голосе тех обволакивающих, хрипловато-притягательных ноток, что придавали значительность любому высказыванию его отца).
Основной затык в этом деле Герман Климентьевич определял так: Витя, будучи по натуре социопатом и аутистом в стадии савантизма (состояние, описанное ещё знаменитым Джоном Дауном в веке девятнадцатом, и названное им "idiot savant"), то ли вообще всех женщин не понимал, и потому сторонился, а то ли всё ещё грезил Веруньчиком, с которой когда-то хаживал по набережной в районе Воробьёвых гор, поползновения же других дам пресекал на корню.
Таким образом вопрос женитьбы сына теперь уже хоть на ком (но, конечно, хотелось бы, чтоб поприличнее!) перед Германом Климентьевичем вставал всё острее, и всё больше ребром. И кто только не пытался оказать посильную помощь заслуженному пожилому инженеру в этом его благородном замысле! Кто только в эту коровью лепёху с длиннющим названием "знакомство очередной женщины с Витей, который не желает ни с кем знакомиться" не вляпывался, но всё закономерно заканчивалось пшиком. Старались и родные сёстры Германа Климентьевича, и двоюродные, и конечно, тётя Ж. Даже мать Смыслова однажды добровольно впряглась в эту лямку совершенно бестолковых пустых хлопот, когда одинокая её соработница, сотрудница соседнего отдела, созрела (как той самой тогда казалось) к встрече с мужчиной "с особенностями".
Дабы никого не смущать, смотрины обставили как некий лёгкий групповой поход в Коломенское. Присутствовали (кроме Вити и готовой к знакомству женщины) Герман Климентьевич, его сослуживец Сергей Михайлович, человек специфической внешности, чей гротескно вытянутый подбородок тянулся к не менее гротескно опущенному носу, и вероятность того, что когда-нибудь, со временем нос и подбородок всё-таки встретятся, сольются, как влюблённые в поцелуе, была велика. Также прибыли Татьяна, Ольга Климентьевна и мать Смыслова с сыном. Любопытная тётя Ж. нагрянула в последний момент, как только узнала о затее, и готова была и Веруньчика за собой потянуть, но её отговорила сестра: в таком случае точно ничегошеньки не сладится, заявила та, горячась, потому как Витя будет пялиться на старую зазнобу, игнорируя потенциальную (проверено не раз!) - и что!? Тёти Ж. аргумент показался убедительным, она даже спорить не стала, и поглазеть на "живой спектакль" отправилась одна, без обычного своего "хвостика", оставив дочь на попечение ВикВику.
Была суббота, довольно тёплый для октября денёк, пора самой-самой "золотой осени". Пожухлая листва усеяла всё кругом - шуршащая и радостно-разноцветная, будто слетевшая с рисунка сервиза "Мой сад" Ломоносовского фарфорового завода.
Компания как-то быстро (без опозданий) собралась у метро, все улыбчиво поздоровались и гомонящей гурьбой направились ко входу в парк.
Прибывшая на смотрины женщина видимо ожидала, что мужчина (раз он мужчина - с какими бы "особенностями" он ни был), должен павлином начать виться подле неё, стараясь показать себя самым ярким и привлекательным образом - надежды, которым не суждено было сбыться!
Но если женщина хотя бы знала, куда и на что она идёт на самом деле, то Витю в силу определённых обстоятельств, похоже, в известность не поставили, и он то ли всерьёз полагал, а то ли делал вид, что лично он, как русский интеллигент, интересующийся историей и культурой столицы родной державы, пришёл сюда просто освежить память, погулять с роднёй, и непонятно по какой причине за роднёй увязалась неизвестная ему стриженная "мальчиком" брюнетка, высокая как каланча. Возможно, она чья-то знакомая, случайно встреченная здесь - кто знает? Так что пока Витя в нелепой молодёжной куртке, стараясь держаться как можно дальше от пришедшей знакомиться женщины, хмуро переходил от достопримечательности к достопримечательности, постоянно покусывая губу и время от времени вытирая платком рот, за сына пришлось отдуваться отцу.
Пытаясь хоть как-то скрасить неудобную ситуацию, смягчить стопроцентную женскую обиду, Герман Климентьевич не отходил от гостьи ни на шаг, - и болтал, болтал, болтал напропалую. О погоде, о просто чудесном бабьем лете, подаренном нам матушкой-природой в этом году, о Коломенском, в котором он раньше часто бывал, но давно уже не был. Уверял, что помнит, где здесь находятся яблоневые сады, и предложив себя в качестве экскурсовода, зазвал всех пройти туда подышать - потому как воздух там какой-то особенный: пряный и чистый! Сам вид Германа Климентьевича, его манеры, построение фраз многих вводили в заблуждение. Те, кто не знал наверное, что этот высокий, седовласый (в тех редких местах на голове, куда не забралась лысина), с иголочки одетый мужчина служит рядовым инженером, и не поднялся в карьере ни на ступень, разрабатывает втулки, и даже не защищён, полагали, что имеют дело если не с академиком АН СССР, то уж с членкором точно, руководителем отрасли или хотя бы директором крупного предприятия оборонной промышленности! И так ошибались видавшие виды мужчины, тёртые калачи, что уж говорить о слабых женщинах!
Они очень гармонично смотрелись, эти двое на фоне садов: дефилирующая по дорожке "каланча" в фривольно надвязанном поверх пальто светлом шарфике, и шествующий рядом (как всегда, в сером своём плаще, и при шляпе, прикрывающей лысину) словоохотливый и выразительно жестикулирующий Герман Климентьевич.
Когда они рассматривали экспозицию икон в небольшом деревянном домике-павильоне, Герман Климентьевич вдруг вспомнил про Андроников монастырь, где можно - не сегодня, конечно, а как-нибудь впредь - насладиться настоящим Рублёвым... "Вам приходилось там бывать?" - склонив голову на бок, многозначительно ссупив одну бровь и удивлённо-радостно (в предвкушении положительного ответа) взмыв вверх другую, пытал он "каланчу". "Да." - откликнулась та. "Что Вы говорите?! Как это интересно! И что же Вас там более всего заинтересовало, что Вам там понравилось - конкретно - хотелось бы узнать? Да, и кстати, - а какова Ваша оценка тамошнего музея древнерусской культуры?" - так и сыпал вопросцами любопытствующий персонаж. "Да. Сильно. Очень," - невпопад отвечала вероятно застигнутая врасплох женщина. "Именно, именно! - восторженно подхватывал Герман Климентьевич. - Согласитесь: невероятные ощущения возникают от прикосновения к Истории (с большой буквы)! Какое-то просто гипнотическое воздействие оказывает Рублёв, прямо, знаете ли, до мурашек пробирает! Ах! - и Вас тоже?! Что Вы говорите!? Или - вот скажем - Дионисий... Вы такого иконописца, также, конечно, знаете? Нет? А! - слыхали? Так вот что я хочу сказать: Вам непременно, непременно, обязательно туда нужно снова наведаться! Освежить впечатления. Ведь всё это очень важно, не правда ли? Как там у Заболоцкого: "Душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь..." Помните?" "Да." "Вот! Вот Вы меня понимаете! Я рад, что наши мнения совпадают!" - гомонил неутомимый Герман Климентьевич, и видимо, сам не заметив того, перегнул палку.
Описывая впоследствии свои впечатления от прогулки по Коломенскому неудавшаяся невеста Вити объявила матери Смыслова, что в возможном женихе она увидела - к сожалению - малоинтересного, т.е. совсем неинтересного для неё мужчину. Не её мечты. Витя - это совсем не то, что ей нужно (высказанное раздражение, собственно говоря, не удивляло, и где-то подразумевалось, но то, что было сказано "каланчой" дальше, мать Смыслова привело в замешательство)... То ли дело - его отец! Вот с кем "каланча" не прочь была бы пойти хоть бы и в монастырь. Хоть бы и в Андроников. Посетить, так сказать.... Почему нет? И даже попроказничать с ним там. В смысле - победокурить.
"Что?! - переспросила свою закадычную подругу Тома, мать двух школьниц пубертатных возрастов, когда услыхала от матери Смыслова пересказ событий в лицах. - Что, так и сказала!? "Готова победокурить с ним"? Ха-ха! Нет, серьёзно?!"
"Представь: в столовой, в перерыве меня перехватила и такое выдала! Я чуть не поперхнулась!"
"Обалдеть - не встать! Слушай, Люсь, ты так смачно всё это описываешь! Я вот что думаю: ты лучше не её, ты меня... меня с ним сведи, а?"
"С кем? - с Витей?!"
"Акстись! Нужен мне этот Витя! Что я с ним делать-то буду - с Витей? И о чём говорить с таким Витей?! С Германом, конечно!"
"Ты это сейчас шутишь, да?" - с несколько изумлённой улыбкой воззрилась на подругу мать Смыслова.
"Нет, не шучу - вполне серьёзно." - ответила та, и на лице Томы в тот момент не читалось и намёка на веселый розыгрыш.
"Ты в своём ли уме, подруга?! У вас разница не пойми какая! Вот просто даже подсчитать, просто ради интереса: я тебя старше почти на пять, он меня старше на... на... - страшно сказать - на полных семнадцать! А теперь давай суммируем, и что получается? О-хо-хох..."
"Ну и?.."
"Ну ты сама посуди!"
"Ах, Люсь, какая ты всё-таки у меня несовременная, - ответствовала Тома, щурясь оттого, что, говоря это, одновременно протирала стёкла только что снятых роговых очков фланелевой салфеткой. - Ну кто, скажи, сейчас считает годы? И что это за разница? Подумаешь - двадцать с хвостом! Ерунда! Вон, мы с моим прежним - ровесники; а что в итоге? - раз-ве-лись! А почему: вроде бы и жили вместе, и дочерей наделали, а точек соприкосновения - настоящих - не было. А точки соприкосновения с таким мужчиной, как Герман, у меня найдутся всегда, уж поверь! Герман твой, он просто душка, коль умудряется очаровывать дам в своём возрасте, даже не пытаясь их соблазнить, и это - лучшая ему аттестация! Так что я, признаться, в него уже немножко влюблена. К тому же я в себя верю. Я - ты знаешь - женщина свободная, разведённая, выгляжу... Спасибо, убери палец. Так вот... Дочери практически взрослые, всё, что могла, я им дала, так что, согласись, имею право! А и то: сколько можно откладывать жизнь на потом, когда пожить-то хочется сейчас? В общем, я решила, и я готова."
"Да, где-то я тебя понимаю: у Германа широкий кругозор, воспитание, образование, нестандартное мышление, мягкий характер, он прекрасный собеседник и так далее, - всё так. Он может заинтересовать, - соглашалась мать Смыслова. - Но ведь он примерный семьянин, и никогда, - понимаешь! - никогда даже слуху не было, что он похаживает "налево"!"
"Люсь, если ты мне ещё когда-нибудь скажешь, что бывают мужчины, которые не похаживают или хотя бы не посматривают "налево" (если они не евнухи, конечно!), я усомнюсь навсегда в твоих интеллектуальных способностях, а уши мои сами собой свернутся в трубочки. Нельзя же быть настолько наивной! Насчёт же брака скажу так: я на его брак не покушаюсь. Мы давно все взрослые люди. Да пусть у него хоть сорок жён будет, мне что за дело?! Кстати, да! - а почему его супругу ты не упомянула? Её разве с вами в Коломенском не было?"
"Дело в том, что она вообще нигде не появляется. Не выходит никуда - и всё. Почему? - Герман не распространялся. Если его кто спрашивает о ней, он говорит только: да, да, всё в порядке. Вроде бы она страшная домоседка. А то ли... Говорили - Ольга, кажется - что-то психическое у ней. Может, и выдумка. Может, просто замкнутый человек. Но - я знаю - жива."
"Ты её видела?"
"Да. Давно, в последний раз где-то лет двадцать назад. Ничего особенного, если ты об этом. И с тех пор о ней только слухи какие-то доходят. Я поспрашивала как-то у Ольги... Отец, говорит, у ней из бывших, из царских ещё офицеров. Да, вот так - дама из непростой семьи.... Они поженились, когда Герман был в эвакуации, перед возвращением, в конце войны. А после войны у них сразу Витя родился. Это всё, что я знаю. Сейчас они ходят везде только вдвоём: Герман и Витя..."
"А вот Витя как раз, как возможный свидетель, совсем мне тут будет ни к чему. Согласись - он может всё испортить."
"Да, пожалуй... Можно, конечно, поговорить, чтобы Вити не было, но ты уверена, что Герман вообще на тебя "западёт"? Я имею в виду - не то что "западёт", а - решится (ты понимаешь)?"
"Ха! Ха! И ещё раз - ха! Готова пари заключить, что Герман будет мой - никуда он не денется! У меня есть такие крючочки, такие зацепочки, на которые можно поддеть любого мужика (но "любой" мне не нужен!). Ты только встречу организуй... А уж я с него не слезу! Не смотри на меня так: да, я знаю, как сводить их ума! Не буду вдаваться в детали, не то ты опять скривишь губу. Ну так что?"
Тома с юности отличалась стройностью ног, статностью фигуры, смуглостью кожи, сочными губами и миндалевидным разрезом глаз. Волосы у ней и так вились от рождения и держались шапкой на голове, но если бы она хоть раз сделала себе "перманент", стала бы вылитая Анжела Девис! Высокая крепкая грудь, не требовавшая даже лифчика для поддержания, дополняла образ. Так что, несмотря на явную смесь генов с преобладанием наверняка каких-нибудь всего лишь татарских кровей, вид Тома имела самый заграничный, особенно летом, когда она загорала да состояния головешки, т.е. внешне настолько походила на представительницу стран Магриба, причём его западной - темнокожей - части, что, к примеру, во время Фестиваля девушки из Марокко, Мавритании, Сенегала или Мали принимали юную Тому за свою, отставшую от группы, обступали её и что-то чирикая, по-своему ей втолковывали! А теперь представьте, кого видел в ней обыкновенный советский невыездной человек в года этак шестидесятые! Франтоватые мужчины, падкие на экзотику, из тех, что отваживались на уличное знакомство, часто пытались заговорить с ней, выдавливая из себя школьный запас фраз на английском или французском... "Со мной можно по-русски, - отвечала тогда "мулатка", снисходительно улыбаясь белозубой "джазовой" улыбкой. - Поверьте, я неплохо знаю этот язык." В общем, мужским вниманием Тома никогда обделена не была, и хотя, пусть и пролетели года, Тома и в свои сорок с небольшим была ещё вполне о-го-го, и что её вдруг так потянуло именно к Герману Климентьевичу, о котором она знала лишь понаслышке, матери Смыслова было всё же не до конца понятно.
"А твой как к этому отнесётся? От него никаких гадостей не ждёшь?"
"Откуда ж я знаю, что у него на уме!? Специально извещать ни о чём "таком" я его не собираюсь, официально мы давно в разводе. Да, похаживает, но у меня же две дочери (хотя ему и втемяшилось, что старшая - не от него, поэтому-то и развёлся, дурандас, но я-то знаю! - от него!), я не могу запретить им видеться с отцом! Но с этим человеком, если у меня до сих пор что и было, то это - исключительно ради здоровья, а я теперь хочу друга сердечного, постоянного, мужчину для души. И не важно - женат он будет или нет. И в каком он возрасте. И я вот прямо-таки чувствую, что Герман - это Он!"
"Ах, Томочка-Тома, на что ты меня подбиваешь? Это же чистейшей воды авантюра... Хотя... А давай! Даже интересно, что там у вас получится. Сходить, что ль, куда договориться, пока погода совсем не испортилась (он там про Андроников монастырь что-то всё выпевал - можно его на этом словить)? Или всё же - лучше - посиделки?"
"У-у... - задумалась Тома. - Слышала, надвигается циклон. При таком прогнозе... Пожалуй, посиделки будут лучше. Но напрямую ему пока ничего не говори. Так, на всякий случай. Хорошо?"
"Тогда и думать не надо: встречаемся у меня, вчетвером (я ещё Сережу приглашу). Точно! Они договорятся и вместе придут - как-никак коллеги. Нет! - точнее, пятеро нас будет (я же Андрея из дому не выставлю). Значит, стол на пятерых... Только вот повод нужно найти..."
"А новоселье? Чем не повод? Ты ведь новоселье, кстати, зажала?"
"Ох! Новоселье! Да! Конечно - я вас всех приглашаю на новоселье!" - воскликнула мать Смыслова.
В самом деле - у них снова случился переезд. Три месяца как состоялся, на этот раз уже из однокомнатной в двухкомнатную, распашонку, два окна - в сад, и одно - с видом на помойку; но опять в том же доме, и опять на первом этаже. У старушки из квартиры рядом умер сын, и старушка согласилась переехать в однокомнатную, но запросила денег и свежий ремонт в однушке, куда она переедет, и надо было решать всё быстро. И опять на обмен была взята в долг у сестры значительная сумма, и опять матери Смыслова было отчётливо ясно, что отдавать долг она будет годами... Они сделали ремонт в однокомнатной, потом переехали, точнее, перетащили мебель из квартиры в квартиру, и свою, и старушечью, потом делали ремонт в двушке, и только-только закончили. И денег осталось в обрез. Поэтому до сих пор и не справляли новоселье. И не собирались - даже и речи о нём не было! И вот теперь наметилась замена привычного празднования с порядочным числом гостей на маленький сабантуй в узком кругу - для матери Смыслова это был удобный компромисс между душевной необходимостью соблюдения традиции и абсолютной невозможностью каких бы то ни было лишних трат.
На предложение кузины встретиться тесной компанией, за столом, отметить новоселье, понятное дело - выпить (а почему бы и нет?), закусить, поговорить, повспоминать прошлое (тем паче, что будет новый человек - её старинная подруга - ещё со школы рабочей молодёжи), Герман Климентьевич откликнулся мгновенно, и как всегда у него бывало в тех случаях, когда он предвкушал чего-то нового, с воодушевлением.
Для матери Смыслова это было к тому же что-то сродни алаверды, поскольку за несколько лет до описанного выше похода в Коломенское никто иной, как Герман Климентьевич, видя женскую неустроенность кузины (а отсюда - и всяческую её нервозность, явно бросавшуюся в глаза), свёл её со своим сослуживцем, ровесником и - тогда ещё - свежим вдовцом Сергеем Михайловичем Шпагиным. В отличие от вечно порхающего в фантазиях и новых интересах Германа Климентьевича, однофамилец знаменитого оружейника слыл человеком солидным, т.е. остепенённым, имел небольшой высоты начальственную должность, со всех сторон стандартную дачу в Снегирях, богатую коллекцию антикварных книг и две квартиры - трёхкомнатную свою и однокомнатную на Юго-Западе, доставшуюся ему от почившей тёщи, где была прописана дочь. Как ни странно, внешне, как и Герман Климентьевич, Сергей Михайлович также был похож на артиста. Только Герман Климентьевич был одно лицо с Олегом Жаковым, и был чуть моложе последнего, а Сергей Михайлович был одно лицо с менее известным Виктором Сергачёвым, и наоборот, был значительно старше своего экранного двойника.
Завязавшиеся отношения отличались своеобразием: с точки зрения матери Смыслова то была её золотая осень с бабьим летом в придачу - то бишь страсть и "последнее прости" - куда она рухнула, как в омут, с головой, для Сергея же Михайловича, молчуна с внешностью скопца и манерами Гобсека, их связь очевидно была всего лишь лёгким отступлением от рутины, но быстро преобразившись, вросла и стала частью его рутины, этакими оттепелями в его слякотно-холодной зиме (а жить по-другому - иначе как в зиме - его не терпевшая горячих страстей душа не могла). Предложение "оформить отношения" Сергей Михайлович пресёк на корню, поскольку был здравомыслящим человеком, не желавшим возникновения новых ненужных проблем, а главное, его пугал возможный дрязг близких ему женщин по поводу дележа собственности в то время как он был ещё вполне себе жив и бодр! И мать Андрея опасения Сергея Михайловича поняла как никто, и смирилась с положением вечной любовницы, подбадривая себя постулатом, что даже такое маленькое женское счастье всё же лучше, чем ничего.
Удивительно, но и Сергей Михайлович, пусть и не так живо, как Герман Климентьевич, предложение устроить по случаю маленький сабантуй принял сразу, сказав что он - "всегда за".
Мужчины прибыли вовремя, преподнесли матери Смыслова один на двоих подарок - настенные часы фабрики "Янтарь" (и тут же фломастерами расписались на обратной стороне), с кивками и улыбками были представлены Тамаре, которая, придя заранее, утречком, с тортом и нарезкой, на момент общей встречи помогала матери Смыслова с готовкой ("Да, Герман. Да, Сергей. Очень приятно. Но близкие зовут меня Томой, и вы оба можете также меня звать," - уточнила она), наконец, после пятиминутного броуновского движения по квартире с аханьем и оханьем, коллеги оккупировали стол.
Первый тост был одновременно и "за очень приятное знакомство", и "вообще за встречу", зато второй оказался на редкость лапидарен ("Ну... будем!" - от Сергея Михайловича), третий и того хлеще (с каким-то космическим акцентом: "Поехали!" - от Томы). "А когда же будет тост "за переезд", интересно знать? - обескураженно пробормотала мать Смыслова, и все, дружно расхохотавшись, наполнили рюмки по-новой и провозгласили: "За переезд! Ура! Ура!"
Очевидно, процесс поедания яств и питие водки компании был неинтересен - застолье, не сговариваясь, присутствующие дружно гнали к танцам, то и дело косясь на комод, где застыл готовый к работе патефон и стопка старинных пластинок. Для патефона тот вечер был безусловным бенефисом. Купленный матерью Смыслова чуть ли не с первой получки, он недолго служил увеселителем масс - чья-то сильная, по-видимому, мужская рука по-доброму, от души накрутила пружину - так, что та лопнула, и с тех пор патефон в стиле "мини", "переносной" десятки лет покоился в кладовке в виде маленького аккуратного тяжёленького чемоданчика с ручкой. Но всё изменилось, как только нашёлся умелец, отремонтировавший агрегат. Ремонт однако оказался с нюансом: т.е. умелец не заменил старую пружину на новую (за неимением оной), а лишь удалил меньшую часть лопнувшей пружины, и на освободившееся место каким-то образом пришпандорил конец оставшейся. В результате всех патефонных сил прокрутки пластинки до конца любой песни не хватало - где-то на середине звук начинал корёжиться, уходить вниз, и после нескольких прощальных кульбитов, огласив пространство умирающими горько-басистыми нотами, пластинка вставала. Для избежания подобного казуса необходимо было либо кому-то постоянно находиться у патефона, чтобы во время проигрыша подкручивать ручку завода пружины (без фанатизма, разумеется), либо сознательно ставить песню на ускоренный темп (и тогда лилипутские звуки в начале песни к концу исполнения приобретали знакомые тембр и ритм, и пластинка с грехом пополам дотягивала-таки до конца), но вариант номер два был не комильфо, тем более, что гарсон почти шестнадцати лет от роду был под рукой, и сидел тут же, уплетая готовку. Конечно, в доме имелся и нормальный современный проигрыватель на тридцать три оборота, были даже дефицитные гиганты "Аббы" и "Бони-М", был и магнитофон с запасом катушек (записи Джо Дассена, Мирей Матьё и прочих французов), но всё это новьё присутствующие игнорировали, поскольку вечеринка изначально была заявлена как "ретро".
Тома устроилась (как бы случайно) рядом с Германом Климентьевичем, и когда тот пытался между тостами говорить о чём-то таком, что могло бы удивить сотрапезников, Тома заботливо и быстро забивала его рот едой, то и дело подкладывая ему на тарелку кусочки яств и салату, при этом много говорила (и по-женски шутила) сама. Алкоголь на Германа Климентьевича действовал оживляюще: после каждой выпитой рюмки обычно тускло-бесцветное, как шляпка бледной поганки, лицо его всё больше рдело, причём рдело снизу вверх. Сначала наливался кровью подбородок, румянились щёки в районе скул, затем багровость накрывала уши, наезжала на лоб. А когда уже и лысина уходила пятнами в пурпур, на самой её вершине, словно ледяная шапка Эльбруса или Джомолунгмы в лучах заката, каплями пота блистала испарина. В этот раз Герман Климентьевич запылал к середине застолья.
"Вы знаете, Герман, ведь мы с Вами заочно давно знакомы. Мне Люся о Вас постоянно рассказывает, все уши прожужжала, какой у неё замечательный брат!"
"Ну а как же иначе?! - встряла в беседу мать Смыслова. - Я своим братом горжусь и от родства не отказываюсь!"
"Аналогично! - восхищённо ответствовал красный, как рак, Герман Климентьевич, перебегая глазами с кузины на Тому. - Я же тоже постоянно от неё слышу: "Мы с Томой были там-то и там-то". То на премьере где-то вы бываете, то на выставке какой. И всякий раз, когда она Вас поминает, поминает в самых превосходных, знаете ли, в самых лестных тонах! Вы можете себе это представить?! И поверьте, мне было поэтому чрезвычайно, чрезвычайно приятно с Вами познакомиться..."
"Да. Но! Я хочу уверить Вас, Герман, - отвечала Тома, глядя Герману Климентьевичу прямо в глаза и хлопая бархатистыми ресницами, - что мы с Вами и вживую всё-таки встречались. Как минимум раз..."
"Что Вы говорите?! Позвольте полюбопытствовать: где, когда!?"
"Не припоминаете?"
"Простите..."
"Вас? Прощаю! Заранее! Потому что было это... даже не хочу говорить вслух - и считать не хочу! - сколько лет назад. Мы тогда с Люсей и ещё с одной нашей подружкой из школы рабочей молодёжи пошли кататься на лыжах, в парк, и встретили там Вас. И не просто Вас, а вас обоих! Да, да, Сергей Михайлович, и Вас! Вы тоже катались тогда на лыжах. Вдвоём (Ну а мы - чуть большей группой). И мы, между прочим, к тому же были с фотоаппаратом - да, да, да!) и зафиксировали этот исторический момент!"
"Как интересно! - воскликнул Герман Климентьевич. - Я, кажется, сейчас что-то такое начинаю припоминать."
"А Вы припоминаете, Сергей?" - поинтересовалась Тома.
Сергей Михайлович кивнул по инерции набитым ртом, но потом на мгновение застыл, о чём-то раздумывая, и наоборот, отрицательно замотал головой - он ничего такого не помнил.
"А у нас свидетельства есть. Правда, Люсь? Вынимай альбом!"
"Я-то выну. Но тогда вы все, кто будет смотреть, прямо сейчас идёте мыть руки."
"Тогда я пошла..." - сказала Тома, вставая.
"Я Вам помогу!" - вскричал Герман Климентьевич, отодвигая стул и бросаясь вслед за Томой.
"Чем? Как? Мыть руки?!" - удивилась та, обернувшись на странный позыв.
"Пардон. - отрезал смущённый Герман Климентьевич. - Тогда я Вас пропускаю."
"Как это мило в Вашей стороны!"
"Ещё раз - пардон."
Когда альбом был раскрыт, гости действительно узрели фотографии, где все они молодые (а кто-то - и не совсем ещё пожилой) в свитерах и на лыжах позируют у берёзок невидимому фотографу.
"Господи, какие вы тут юные!" - воскликнул Герман Климентьевич.
"Мы тут." - поправила его Тома.
"Простите, что?"
"Мы тут с вами юные все. О! Посмотрите, посмотрите! А у Вас свитер-то с норвежскими оленями! Самый "писк" шестидесятых! И шапочка в рисунок и в тон, да ещё и с помпоном! Я тогда как-то не придала всему этому значения... Ах, какой Вы, Герман, оказывается, модник!"
"Не знаю... Не помню... - заметил Герман Клименитьевич, не отводя от Томы глаз. - Да, наверное... Но я не специально."
"А вот лично я до сих пор молод. Душой! Кха, кха, кха!" - попытался сострить Сергей Михайлович.
"Ну что ж... За новоселье мы пили. За приятное новое знакомство мы пили. Но оказалось - мы знакомы давным давно. Кто бы мог такое представить?! Так что созрел тост - теперь уже: "За старое знакомство!" - провозгласил Герман Климентьевич, подняв рюмку.
"Всё бы ничего, да слово "старое" режет слух."
"Пардон. Тогда за давнишнее знакомство! Со всегда юными дамами! Так можно?"
"Можно. - заверила Тома Германа Климентьевича. - За знакомство восстановленное! Ура!"
"Ура! Ура!! Ура!!!"
К чаю подали домашнее варенье и нарезанный секторами фабричной готовки торт, который тут же был умят.
А дальше пошли танцы.
Герман Климентьевич кружил партнёршу в тесной комнате, изрекая что-то вроде: "Вы знаете, Тома, сейчас, когда я слышу звуки, исходящие из этого чудо-устройства, шум и треск патефонной иглы, во мне просыпается юность! - Да, да, Вы можете себе это представить!? Невероятно, но я ощущаю себя вновь двадцатилетним юношей! В моё время граммофоны считались уже старьём, а вот патефоны были самой модной штучкой."
"У нас тоже дома имелся патефончик, так что его звучание и мне хорошо известно. Но - увы! - его давно выбросили, и очень жаль..."
"Да, мы тоже от патефона избавились. Но хотя бы у Люси он сохранился..."
"К счастью, да - маленький, переносной, послевоенной моды. Их все тогда какие-то артели изготавливали."
"Артель - какое позабытое слово! Боже, сколько лет минуло!?"
"Герман, умоляю - ни слова о возрасте! Вы великолепно ведёте. И не лукавьте: кто-кто, а уж Вы-то точно являете собою пример настоящего мужчины в самом расцвете лет!"
"Я бы так не сказал," - сказал Герман Климентьевич, восторженно глядя на партнёршу.
"Но я так говорю. Герман, поверьте женщине. Только женщина способна по-настоящему оценить мужчину! Ах, будем считать, что я пьяна и немножко забылась..."
Вскоре, запыхавшись, пара перешла с вальса на фокстрот самого простого варианта (вперёд раз-два, и в сторону, назад раз-два, и в сторону), и к концу каждой композиции, когда при всём старании Смыслова, постоянно заряжавшего завод, чтобы такого казуса как раз не случилось, песню всё-таки начинало водить, как пьяного горлопана на улице, Герман Климентьевич зажимал хохочущую, барахтающуюся в его объятиях Тому в углу, стараясь поцеловать её в губы (а она притворно отводила лицо, и все поцелуи доставались шее). В какой-то момент он опоминался, резко оборачивался (бросая продолжающую хохотать Тому в углу) и подскакивал к Смыслову, который в это время подкручивал то ручку патефона, то пластинку, не давая той остановиться.
"Послушай, Андрей, я хочу тебя спросить кое о чём. Мне это важно, поверь... - обратился он к Смыслову в первый раз, глядя на подростка с каким-то суровым упованием. - Скажи... Скажи вот как на духу: ты меня осуждаешь?"
"Нет."
"То есть... не осуждаешь?" - не отставал Герман Климентьевич, и что-то просительное, щемящее было в его взгляде, как будто осуждение (или не осуждение) почти шестнадцатилетнего Смыслова для него много чего значило.
"Что Вы, Герман Климентьевич, как я могу!?"
"Точно - нет?"
"Господи! О чём Вы говорите!? Ну конечно же - нет!" - отвечал Смыслов, меняя пластинку.
После третьего или четвёртого танца, когда Тома "сдалась", и стала сама вытворять в углу с несколько обомлевшим от подобного напора Германом Клементьевичем что-то совсем откровенное, время от времени опоминавшийся Герман Клементьевич, подскакивая к Смыслову, уточнял:
"И всё-таки, Андрей... Скажи честно... Ты меня извини, но мне всё-таки кажется, что ты не до конца со мной откровенен. Давай только честно и всерьёз, безо всяких там экивоков: вот сейчас ты меня осуждаешь, да?
"Нет."
"Ну признайся, - настаивал вдрызг растрёпанный пожилой инженер, поправляя сбитый на сторону галстук. - Не щади меня, не щади! - осуждаешь? Вот сейчас, конкретно, в данный момент - да?"
"Ну я же уже всё сказал... Ну Герман Климентьевич... Ну сколько можно?!"
"Я теперь имею в виду не столько себя, сколько нас... Понимаешь? - перейдя на шёпот говорил Герман Климентьевич, указывая головой за себя, где в углу переминалась Тома, рассеяно посматривая по сторонам. Смыслов к тому времени на досуге чуть не в один присест проглотил "Опасные связи" де Лакто, поэтому - чисто теоретически - Германа Климентьевича понимал хорошо.
"Ты нас - нас! - осуждаешь?" - не отставал от подростка Герман Климентьевич.
"Да ни в коем разе, Герман Климентьевич! Вы оба - взрослые люди. Кто я такой, чтобы вас осуждать!?"
"Так точно - не осуждаешь?"
"Нет! Абсолютно! Ну Герман Клименьевич!. Ну подумайте сами..."
"Вот теперь верю! Спасибо тебе! Спасибо!" - кричал Герман Климентьевич, радостно впиваясь в руку Смыслова двумя пятернями, излишне долго руку тряс, вдруг сбрасывал руку и мчался к Томе насладиться очередным долгим поцелуем в углу.
Пока мать Андрея мыла посуду на кухне, пока Сергей Михайлович, распахнув форточку, там же курил и о чём-то глубокомысленно вещал, считая, что таким образом развлекает даму сердца, пока Андрей истово крутил ручку патефона, снова и снова по просьбе танцующих ставя фокстрот "Бойся Педро чёрных глаз", переминавшиеся на середине большой комнаты тела Томы и Германа Климентьевича практически слились в одно.
На этом, собственно, сабантуй и закончился. Тома с Германом ушли первыми, Сергей Михайлович остался на чай, затем убыл и он. Мать Смыслова, расправившись с мытьём посуды и преображением стола в привычный тому непраздничный вид, легла пораньше, дабы заглушить любопытство сном. О том же, что случилось с подругой и кузеном после того как те вдвоём покинули гостеприимную квартиру, мать Смыслова узнала лишь через неделю, поскольку даже и вечером следующего дня, когда она, не удержавшись, связалась с Томой - узнать как и что - она поняла только, что будущее возможных отношений пары весьма туманно. Несмотря на более чем тёплое расставание на "красной ветке", встречаться по-новой с Томой Герман Климентьевич, похоже, не то что не спешил, а даже и не планировал. Тома это почувствовала. Мужчины в возрасте на новые отношения поддаются тяжело, рассуждала она. Праздник, застолье, случайные бодрящие поцелуи в засос в танце - совсем не повод их выстраивать. Мужчин необходимо тормошить, вот конкретно Германа - надо, - решила Тома, и взяв инициативу в свои руки, три дня спустя позвонила пожилому инженеру сама. На службу, разумеется, поскольку его домашний номер мать Смыслова давать подруге категорически отказалась, а служебный дала. И услышала знакомый смущённый баритон, подтвердивший, что - да - и он её также не забыл. Не хочется ли ему продолжить их приятное знакомство? Конечно. Конечно. Почему - нет? В принципе, готов встретиться.
"Ну и как? - спросила Алина, сидящая тут же, на диване, подобравши ноги, с бокалом в одной руке и зефириной в другой. - У них с того времени закрутилось?"
"О! Не то слово! - продолжил рассказ Смыслов. - Он её таскал по всяческим выставкам, концертам... А потом она его водила на разные разности: мероприятия, спектакли, куда билеты распределялись от работы... Даже дошёл слух, что они умудрились как-то то ли на выходные, то ли на Новый год на несколько дней снять номер в доме отдыха в Подмосковье. На двоих."
"Да, интересно... И долго их связь продолжалась?"
"Во всяком случае все восьмидесятые - точно."
"Ого! То есть это не было: две-три встречи - и всё?"
"Нет, что ты! Завершился их роман лишь в девяностые. И по понятным причинам (и даже не экономическим): Герману тогда уже было под восемьдесят - как понимаешь, не так чтоб он был бодр и свеж. А у Томы дочери выросли, превратились в увесистых дам, нарожали ей внуков - совсем другие пошли заботы... И я уже не слышал, чтоб тогда они встречались. А потом, через какое-то время Тома быстро угасла. Онкология. Что-то такое фатальное. Буквально за год её унесло. И дочери её позвали Германа Климентьевича на поминки, что, конечно же, их характеризует."
"Ну что ж - вполне похвальное, достойное поведение," - согласилась Алина.
"О, да! Особенно на контрасте, когда ничего подобного не происходит, а если что и происходит, то нечто прямо противоположное... Ну это всё лирика... А Герман Тому пережил, и намного - практически на десять лет."
"Кстати, ты опустил одну деталь."
"Какую же?"
"А что случилось с женой Германа?"
"Ну а что случается со всеми людьми рано или поздно? Она умерла. Притом раньше Томы, но когда точно - не скажу - у родни надо поспрошать. Да, я думаю, это и неважно."
"Бедная женщина! Она же не могла не почувствовать, что муж ей изменяет! Узнать такое на склоне дней... И - да! - ещё: ты так и не сказал, как её звали - жену Германа..."
"О! А я полагал, что ты слушаешь вполуха! Вот в том-то и соль! Её звали... Угадаешь?"
"Ты хочешь сказать?.. Неужели?! Нет!"
"Да! Её звали Тамара, а родня величала просто Томой. Вот так вот чудно сошлись звёзды: жена - Тамара, и любовница - Тамара! Я даже могу себе представить, что Герман Климентьевич, как человек пожилой, притом интеллектуал, мог запросто и что-то такое бормотать во сне, когда отключается вся логика и все условности. И вот, допустим, сквозь сплошной сумбур, привычный жене, он вдруг начинает неистово бормотать ещё что-то типа: "Тома, Тома, ты - любовь всей моей жизни! Каждый миг, проведённый с тобой - это кусочек счастья, подаренный мне Богом! Всё лучшее, что было и есть в моей жизни - это ты! Всегда юная, всегда прекрасная! Только не оставляй меня, только не оставляй!" Не забудь, он тяготел к пафосу! А рядом лежит жена. И что она может подумать?"
"Млеет..."
"Конечно! Единственное, что ей остаётся в такой ситуации - это нежно похлопать мужа по лысине (может быть - и поцеловать в макушку) и прошептать: "Спи, дорогой, спи. Не волнуйся. Твоя Тома здесь, рядом. Всегда с тобой."
Алина хохотнула, отпила немного вина из бокала и принялась медленно выкусывать податливую мякоть из зефирины одними губами. Смотрелось действо очень эротично. Затем допила вино, облизала раскрасневшиеся от недавнего напряжения губы, и протянув к Смыслову руки, почти простонала: "Ну так что? Чего же ты ждёшь? Иди же ко мне, дорогой - я здесь, я рядом..."
АЛИНА
Дело было в том, что она не носила лифчиков. Совсем. И всякий раз, когда она склонялась над его столом и двигала чуть вытянутыми губами, уточняя нюансы, то, будь она в кофточке или в блузоне, в толстом свитере или в летней майке с рисунком, он не мог не заметить, как груди её под одеждой аппетитно покачиваются. Он заприметил также, что при нём она часто краснеет, столбенеет, покашливает невпопад, и порой смотрит на него как сова - не мигая, - и в этом угадываются знаки!
В конце концов они сошлись (Алина взяла его штурмом после недолгой осады; производственный, можно сказать, был роман: удачная сделка, ресторан, оба навеселе, и он, непосредственный её начальник, начальничек, и потому инстинктивно лучший самец в их маленьком стаде. Он её о чём-то спросил, а она прошепелявила что-то невпопад, с придыханием, расслаблено отвесив губу. Или просто переспросила, оглядев его маслянистыми глазами. В общем, в переводе на человеческий её мимика означала: "Чего же ты ждёшь? Возьми меня! Я не буду сопротивляться. Ты же видишь: я - твоя..." Чтобы превратить всё в шутку, достаточно было вскрикнуть: "А-га! - повёлся!" - и захохотать в голос, но по её шее нервной зыбью пробежал лишь сухой глоток в тот момент, когда он тронул её грудь. И он оценил. Решил, что "девушка созрела", увлёк в такси, отвёз к себе... К тому времени она как раз оформляла развод, и он даже не понял, как вляпался... В общем, лихо всё закрутилось...), она наоставляла в различных местах его комнаты лак и пенку для волос, тушь для ресниц с обязательным ёршиком, карандаш для подводки бровей, помаду, по темя вкрученную в розовый цилиндр, и разную другую свою мелочёвку. Предметы-обереги, одновременно пароль для возможных соперниц: и не надейтесь - место занято.
А он легкомысленно полагал ограничить их отношения считанными встречами. Простой секс, без обязательств - как это принято у взрослых людей. Не сбылось. Плюсы, впрочем, были очевидны.
В отличие от предыдущих его женщин (не натуральных блондинок), предпочитающих, чтобы на свидании мужчина подолгу бы за ними ухаживал, засыпал бы подарками, кормил, поил, приставал, а потом распистонил бы её, бедняжку-недотрогу, раздербанил бы, раздраконил всю до последнего жалкого лоскутка, и наконец оприходовал бы самом несуразным образом в самом неподходящем для этого дела месте (и в конце этот обязательный - "Да!-Да!!-Да!!!" - возглас подтверждения наслаждения взятый взаймы у фильмов "три креста"), Алина, подобно доброй жене, после ужина с вином деловито стелила постель, неспешно раздевалась, принимала душ и абсолютно голой забиралась под одеяло. Устав от действа, он откидывался на спину, на сбитую ставшую влажной уже простыню, предоставляя ей карт-бланш, и тогда Алина решительно и властно вскарабкивалась на коня и долго прыгала, вымокая, как в бане, в попытках достичь разрядки. На самом пике она, как и положено блондинкам, здоровым во всяческих смыслах, совсем не кричала и почти не стонала - так, выпускала сдавленное мычание и сразу набрасывала неровные зубки на нижнюю расхлябанную губу, и в этом жесте был её весь видимый сладостный огнь.
После короткого, но смачного отдыха, отороченного потягушечками и позёвываньями, внимание её вдруг одним невидимым внутренним махом с нынешнего времени и места перескакивало на собственные далёкие интересы; и там уже в одну кучу мешалась и крашеная хохлушка с рынка, что появилась недавно у бывшего (о ней - с нескрываемой злобой, передразнивая говорок), и клянчущие на родительских собраниях деньги учителя. "Всё, я им не буду больше ничего платить! Наглость невероятнейшая! Два месяца назад их классная собирала по две тысячи якобы на карандаши, линейки и контурные карты, а теперь диктует в дневник какие линейки и контурные карты родители должны купить на свои шиши. Я ей прямо так в лицо и выдала, так она юлить начала, чего-то мямлить, про экскурсии плести... Ха-ха! И ведь им прибавили, гадам... Хоть бы сейчас остановились (совесть-то надо иметь) - да где там! Кстати, про экскурсии - на них отдельно собирали. А я тут разузнала через интернет сколько они на самом деле стоят. И что бы ты думал? - в два раза дешевле! Каково?! "Англичанка" свою моду завела: даёт внеклассные уроки, а кто не ходит, в смысле, чьи родители не согласны платить, тех сажает на последнюю парту и занижает оценки! Ну почему, почему мы в такой стране живём!"
Обмолвилась как-то, что замуж пошла девственницей, а вот теперь недоумевает - зачем? Поскольку развелась она уже при Смыслове, точнее, незадолго до того, как они сошлись, но буквально при нём она тогда писала заявление о разводе, это её откровение можно было расценить как намёк, этакую намётку всё объясняющего рисунка, пущенную пунктирным абрисом - что он у неё всего лишь второй, зато любимый, и теперь и навсегда единственный... Не оставляло ощущение, правда, что она хотела прибавить, что если он её бросит, он поломает ей жизнь...
При повторных процедурах она залезала под него, и, подбадривая его хлопками, потрагивая и поглаживая пальцами его плечи и локти, нашёптывала ему на ухо: "Тебе хорошо? Хорошо?" - вопросы, не предполагающие обязательности ответа. А он громко дышал и тёрся колкой щекой о её щёку, будто кивал...
Бесспорно, секс с Алиной был приятен и ярок, однако Смыслов видел в их отношениях также и точки (и во множестве!), в которых их вкусы определённо не сходились. Но всё это были какие-то мелочи.
С утра Алине хотелось громкой музыки и весёлого бодрого трёпа вперемежку с рекламой, и эту радость ей давало радио.
"Боже, что за чушь они несут, что за бред вбивают в наши слабые головы!? - ворчал, бывало, Смыслов, ещё не вполне отошед ото сна. - Какая такая "неземная красота" Джулии Робертс!?"
"Стоп! - вскричала тут Алина, растолкав его за плечо, и таким образом, окончательно его разбудив. - Что, по-твоему, она некрасивая?"
"Конечно, нет: вобла с огромным ртом и длинным носом! Ни по каким канонам под красотку не подпадает."
"Угу! - а снималась, между прочим, в "Красотке"! Забыл?"
"Кстати, довольно гнусный фильм."
"Это почему же? Мне, например, нравится! Я его могу смотреть не знаю сколько раз!"
"Это мерзкий фильм по сути. По сам'ой своей концепции. Любимый фильм проституток всего мира. Сказка о шлюхе со счастливым концом. Фильм-призыв: идите, девочки, в проститутки! Это прекрасное, достойное занятие! А главное, там вы, не отрываясь от работы, прямо на панели отыщете жениха-миллионера, который вас, перетраханных, перелапанных многими руками, возьмёт замуж! Наденет на вас белое платье с фатой - символ невинности - и поведёт под венец!"
"А что, такого не может быть?" - спросила Алина, прищурившись.
"Подумай сама, что ты городишь! Ну кто возьмёт замуж проститутку?"
"А что, проститутки не люди?"
"Бомжи тоже люди... А проститутки с точки зрения моральной деградации практически равны бомжам. Такие же полностью опустившиеся твари."
"Как ты их назвал?"
"Твари. Да! - потому что людьми их назвать язык не поворачивается! Чего мотаешь головой? Не согласна?"
"Да так... А ты - жестокий, оказывается..." - процедила Алина очень серьёзно.
"Ах, какая у нас тонкая душевная организация!" - несколько издевательски подивился Смыслов, но, взглянув на её побледневшее, вытянутое лицо, тут же и подосадовал на себя за категоричность.
"Ну здрасте, приехали: женская солидарность во всей красе! Теперь она полдня будет дуться! Она добрая, сердобольная, а я, получается, циник и тиран!" - решил он, и ошибся: Алина к тому же была женщиной отходчивой, и в этом был ещё один её плюс.
"Послушай, - мягко продолжил он, не желая заминать разговор на середине, - я хотел сказать только, что... чтобы жить с проституткой, а тем более, жениться на таковой, это надо потерять остатки самоуважения."
"А если вдруг случится любовь?" - откликнулась Алина.
"Вот! На этом-то посыле вас и ловят, а вы и уши развешиваете!" - вскричал Смыслов, почувствовав, что опять загорячился.
"Кого это - "нас", и кто ловит?"
"Вас. Зрителей, которые от этого фильма балдеют."
"У-у... А если, допустим, она скроет своё прошлое? У ней же на лбу не написано, чем она занималась прежде. И потом, знаешь, бывают ситуации, когда женщине просто некуда деться. Вам, мужикам, этого не понять!"
"Тоже мне - "некуда деться!" От голода, что ли, пухнут? А насчёт того, чтобы скрыть... Можно, конечно, попытаться, только поведение-то не скроешь. А оно, поверь, у них очень и очень специфическое. "
"Разве?"
"За километр видать!"
"Да ладно!"
"Представь! Вот вчера... Ехала одна такая в метро - так весь вагон косился! Наштукатурена безбожно, одёжка - "мама не горюй!" Одни колготки белые кружевные чего стоят! По телефону трепится, хохочет в голос... Ну вульгарщина, одним словом. Причём сама она ничегошеньки вокруг не замечала, и смотрела на всех свысока. Будто мы все внизу, а она - принцесса Мира! Королева в хлеву! Прошлась: бедрами виляет, как рыба хвостом бьёт."
"У-у... Кстати, я тоже частенько виляю бёдрами. Не замечал?"
"Ну что ты! По сравнению с ней... ты не виляешь - ты повиливаешь!"
"И ты с такой вот встречаться не стал бы?"
"Не понимаю, к чему все эти вопросы? Я, если ты не забыла, встречаюсь с тобой!" - несколько пафосно заявил Смыслов.
"То есть хотя бы в интимном смысле я тебя устраиваю?" - уточнила Алина, улыбнувшись, и ямочки на её щеках призывно заиграли.
"Вполне! Да, к слову! - не думай, пожалуйста, что я такой жлоб, и только ты одна тонко чувствующая натура, имеющая склонность к сопереживанию. Когда я был совсем наивен и юн, я даже нафантазировал себе подобный опыт. В том смысле, что я схожусь с падшей женщиной."
"...и что?"
"Ничего сверхужасного. Никакого "конца света" не происходило. Было даже пикантно: женщина опытная, всё знающая, всё умеющая... Похоже, эти фантазии были чем-то вроде компенсации за девственность, - конечно, ничего общего с реальностью не имеющие."
"Почему?"
"Ну... На самом деле, это же такое дно! Дамочки спиваются, скалываются очень быстро. Всё это драматически отражается на внешности..."
"Да, а что в результате? У тебя были отношения с подобными женщинами? Я имею в виду - взаправду."
"Бог уберёг." - сказал он сухо.
"Получается, твои юношеские фантазии вовсе не были вещими..." - подвела итог Алина, хихикнула и раза два звучно хлопнула в ладоши - таким образом, будто сбивала с них пыль.
"Ох уж эти женщины!" - мысленно воскликнул Смыслов с ленивой усмешкой. А вслух промолвил: "Как знать, как знать... Жизнь ещё не прожита.".
"Кстати, а у тебя прямо сейчас ничего не чешется?" - спросила она его вдруг.
"Что? Где?.." - не понял он намёка.
"Ну... Вот тут. Между лопатками?"
"Нет. Ничего... А должно?"
"Говорят, обычно чешется... Если..."
"Если что?"
"Если крылышки пробиваются. У тебя не растут, нет?"
"Это ты сейчас как бы пошутила?" - спросил он.
"Как бы да. - ответствовала она. - Просто ты такой весь правильный... Прям, ангелочек! Ещё чуть-чуть - и можно будет на Небо отправляться."
"А не рановато ли?"
"Ха-ха! Какой серьёзный! Ладно - пошутила... Тем более, что на Небесах мы с тобой не встретимся точно!"
"Почему так? Ты, вроде, не пессимистка..."
"Да уж так вот... Просто я знаю, что мне заготовлено место в аду, где меня будут жарить черти."
"Да?" - переспросил он её, удивляясь мысленно, каким мусором подчас бывает забита женская голова.
"Угу..." - заключила оттаявшая прекословщица, бухаясь в его объятия.
Ещё ему претили её странные музыкальные пристрастия, сформированные не иначе как в детстве, во времена царствования синтезаторов и ритмов "120 ударов в минуту", но с этим уже ничего нельзя было поделать! Заслышав вдруг завывания какой-нибудь полузабытой немецкой певички, она, покачиваясь в такт и облизывая губы, тут же сообщала, что решительно без ума от диско, и кроме всего прочего, именно от этой композиции (так и говорила - "от этой композиции"!), поскольку Мария Магдалина - это она!
"Нет! - ухмыляясь, перечил Алине Смыслов, и бежал к шкафу выуживать кляссер с марками, чтобы, предварительно отерев ребром ладони с дерматина серый прямоугольник пыли, перебрав негнущиеся страницы, развернуть его где-то ближе к концу и торжественно тыкнуть пальцем в Тициана.
"Вот, смотри! - воскликнул он горячо - больше оттого, что наконец-то нашёл, что искал, - ты даже внешне на неё не похожа!"
"А чего мне смотреть? Она - грешница, и я - грешница."
"Ну не такая же!"
"Почём ты знаешь? Может, и такая."
"Вот как?!"
"А-га..."
"Что-что?!" - испугался он притворно.
"Ладно, расслабься! - хихикнула Алина, прицокивая. - Всё нормально... А кстати, разве я не живу греховной жизнью? Мужа нет, а с тобою связь греховная, порочная... Вот что я сейчас делаю в твоей постели, у-у?"
"Вообще-то, всякий человек грешен..."
"О, нет! Я - великая грешница!" - провозгласила Алина, оглядывая Смыслова большими коровьими очами.
"А ты хоть знаешь что в Священном Писании и намёка нет на то, что Мария Магдалина была блудницей?"
"Как нет? - удивилась Алина. - Это же широко известно!"
"Кому известно? Тебе? Откуда? - Торопливо справлялся Смыслов, всерьёз втягиваясь в разговор. - Или это известно тем хохмачам, что со сцены выдают так называемую юмористику?.. Или известно вот этой вот певичке? Мария Магдалина была одной из тех, кто свидетельствовал отсутствие тело Иисуса Христа во гробе. В каком-то месте ещё два слова о ней сказано. И всё! Ни в одном из Евангелий нет ни намёка на род её занятий. Это в Средние Века какой-то неуёмный католический фантаст выковырял из носа, что та блудница, что отдала ценнейшее масло на помазание Господа перед его Страстями, и Мария Магдалина - одно и то же лицо. Аргументов, естественно, никаких не привёл, - поскольку их нет в природе! Ох ты, Господи - да как же её звали-то?!."
"Кого?" - спросила Алина, качнув подбородком.
"Да ту, что принесла "алавастровый сосуд нарда чистого драгоценного"... Кажется, у Иоанна есть. В Москве же ещё обитель такая... Ах, ну да! - её звали Марией, а сестру её - Марфой. Сейчас!"
Смыслов схватил с полки Евангелие и принялся листать страницы.
"Всё правильно. Вот... И она же - сестра Лазаря, которого воскресил Христос. Да, действительно, её звали Марией. Но у Иоанна не сказано, что Мария эта есть Мария Магдалина! У Иоанна даже не сказано, что сестра Лазаря и Марфы - блудница... Да! - так вот, - продолжил Смыслов, отложив книгу, - а потом какой-то там Папа эти выковырянные из носа католические фантазии воспринял как данность. А художники закрепили это в сознании католиков. Песенки вот в дело пошли. Верно, и романов понаписывали на тему - не перечесть..."
"Ну вот! Видишь же! - тема, закреплённая в искусстве!"
"Но мы же с тобой не католики!"
"А кто мы?"
Смыслов вздохнул.
"Хорошо. Допустим, тебя вообще не образовывали в религиозном смысле..."
Алина кивнула.
"...а сама ты - по лености - такими вещами не интересовалась..."
Алина снова кивнула.
"Тогда скажу по-другому: разве православные должны следовать католической традиции, тем более, если она не подкреплена никакими намёками на доказательства?"
"Но ведь это же какие-то мелочи! Она - не она! Не всё ли равно!?"
"Из-за таких вот мелочей, между прочим, войны велись. Просто всё это показывает, что мыслящие в западной логике люди могут безо всяких душевных терзаний выдавать чёрное за белое и наоборот, а потом такое своё "видение", то есть попросту ложь, навязывать всем. В том числе и нам. И называть это Цивилизацией и Западными ценностями. Получается, нас они считают какими-то недочеловеками. И справедливо, наверное, если мы их стряпню как-то очень легко кушаем?"
"Ну как же так?!" - фальшиво изумилась Алина. Но Смыслова было уже не остановить!
"Так... Понимаешь... Мы живём в мире лжи. И это аксиома! Нам все вокруг беспардонно врут. Особенно убойным продукт получается, если его растиражировать телевизором. А потом, чтобы пробиться сквозь нагромождения лжи, надо хотя бы пытаться, что ль, мыслить критически..."
"То есть как ты?" - спросила его Алина саркастически улыбаясь и водя головой по сторонам.
"Из меня, допустим, плохой мыслитель... Уж тем более - в религиозном смысле."
"Самокритично! Тебе бы с кафедры вещать!"
"Я понял одно - что все мои слова прошли мимо твоих ушей. В общем, как об стенку горох!"
"Угу."
"Ну извини."
"Ничего, бывает. Ты же знаешь, как всё это от меня далеко. Вот стану бабушкой - буду ходить в церковь каяться!"
"Ну-ну... Хочешь выпить?" - спросил вдруг Алину Смыслов, отчего та принялась хохотать и многозначительно подмаргивать...
Мать старалась не показывать, что ревнует, но у неё это плохо получалось: по прибытии Алины она сразу делала панические глаза, здоровалась, заискивающе улыбаясь, после чего торопливо запиралась у себя в комнате и сидела там тихо, как мышь. "Странно ты себя ведёшь, - попенял он однажды, - из комнаты не выходишь, с ней практически не разговариваешь. Знаешь, это даже несколько неприлично." "Ну а зачем же я буду вам мешать? - парировала мать, глядя куда-то в сторону и вниз. - У вас свои интересы."
Свои дни мать Смыслова доживала в одиночестве: закадычная её подруга Тома скончалась от быстротечного рака в девяностые, тогда же ушёл в мир иной и Сергей Михайлович. Когда он был у них, как выяснилось, в последний раз, он не курил, не ел, не пил, ничего не говорил, а просто сидел за столом, уставившись в одну точку. На лбу у него разросся огромный жировик - так бывает у старых людей, чей срок подходит - и врачи, конечно же, заявили, что удалять его не стоит - не стоит мучить уставший от жизни организм лишней, бессмысленной операцией: не всё ли равно, каким лечь в гроб - с жировиком или без оного... Когда пришла весть, что Сергей Михайлович умер, и уже похоронили, и давно, мать Смыслова почувствовала себя глубоко уязвлённой и обманутой его дочерью - старой девой, чахнувшей над библиографическими редкостями - оттого что та не позвонила, не сообщила, не позвала ни на прощание, ни на поминки. Да, они не были знакомы лично, но его дочь наверняка же знала об её существовании, да и номер её телефона был записан Сергеем Михайловичем в ежедневник и подчёркнут красным (с постановкой восклицательного знака). То было показное унижение, низведение давней любовницы отца до уровня инфузории, микроба, пустого места... Мать Смыслова потом часто плакала по этому поводу, горевала, хлюпая носом, говорила, что чувствует себя так, будто ей надавали оплеух, и несправедливо... И все успокоительные речи Смыслова с его глубокомысленными советами типа: "Ну скажи, ну кто она тебе, чтобы ты так себя накручивала?" - "Просто нужно наплевать, всё забыть и жить дальше, понимаешь?" - "Всё прошло - ничего не поделаешь, переиграть уже ничего нельзя!" - не помогали. Мать всё переживала и переживала (пока своими переживаниями не довела себя до инфаркта), опростилась, реже выходила из дому, перестала красить волосы, и как-то быстро, невзначай преобразилась в старушку.
Отношения Смыслова и Алины тянулись годами. В какой-то момент Алина, секретничая, вызвала его на свидание на нейтральную территорию (и заранее было понятно зачем), и там, на промозглом бульваре, выждав драматическую паузу, поставила вопрос ребром. "Хорошо, давай расстанемся." - сказал он просто. Негодуя на подобную краткость, Алина что-то быстро затараторила, пришепелёвывая от волнения, и он увидел как на тушёванную ресницу из огромного серого глаза выкатилась дрожащая мутная капля, подержалась, балансируя, и рухнула вниз, растянувшись по румяной щеке блестящей дорожкой. Когда-то он любил мелодраму: ходил на "Даму с камельями" и на "Мост Ватерлоо" в "Иллюзион", - но это было давно, и растянувшаяся свежая капля его не растрогала. Пожелав ей всего хорошего, он поднялся со скамьи, развёл руками и ушёл бодро, не оглядываясь. Спустя два дня, по вечеру она приехала мириться, тихая и угодливая, и он досадовал на себя потом, что, будучи почти свободным человеком, не сделал последнего усилия, не сказал железного "Нет!" - и вот опять, поддавшись на эту сладкую приманку, оказался в том же тупике. Подруга его была неисправимой, местами назойливой оптимисткой, советчицей несносных советских лекал; и даже когда он окончательно свернул бизнес (по своему, в общем-то, хотению) твёрдо верила, что нелепая эта ситуация долго не продлится - стоит его как следует встряхнуть и направить в нужное русло - и хотя бы в смысле материальном у них всё наладиться. "Ну вот скажи - и кто ты теперь? Просто человек? Просто человек - два уха? Давал бы - что ли - уроки. - Перебирала она варианты его временного спасения, устремляя томный взор в потолок. - Неважно чего. Чего сможешь." Он кивал ей в ответ и горько улыбался...
Эпизодически, он полагал, она ему изменяла (если можно назвать изменой погуливание "налево" давней любовницы). Естественно, она не говорила ему об этом открыто, ведь те, кто изменяет, считают, обманывая себя, что они так ловко всё организовали и замаскировали... - так чисто, что теперь и комар носа не подточит! А он их остро чувствовал всякий раз - и когда они только зарождались (сначала в её голове, затем нарастали делами, поскольку для этого ей приходилось прилагать какие-никакие усилия, например, как она, со смешками и шуточками, при нём копалась в рубриках "знакомства" - "так просто"; или как, довольно хохоча, указывала вдруг пальчиком ему на голову: "Ой, а у тебя, оказывается, на макушке волосы рожками вьются! Рожками! - Ха-ха-ха!"), и как потом лопались, оставляя в ней и в нём неприятный осадок... - когда она приходила, потупившаяся, и отводила в сторону глаза, когда он интересовался, что случилось. Или когда при нём, прокалываясь, опять ревновала бывшего (что означало, или, по крайней мере, походило на недавний "дружественный" секс - по традиции или со скуки). Или, оговариваясь, называла его именем бывшего, и тут же ойкала и пыталась объяснить... "Нет, нет, я понимаю... - поддакивал тогда Алине Смыслов. - Это у тебя непроизвольно вырвалось, поскольку вы тесно общаетесь: по поводу алиментов и прочего..." - а сам представлял себе их тесное общение в совсем ином виде. И даже мог её где-то понять, хоть и не без боли: для мужчины и женщины, долгое время живших вместе, имеющих общего ребёнка переход к близости, наверное, не столь проблематичен? - даёт знать память тела, запахов и всего остального, что подчас трудно выразить словами... Эти мысли пощипывали самолюбие, но, в конце концов, он же не собирался на Алине жениться! А то вдруг в приступе болтливости она сообщала ему о каком-то своём нафталиновом однокласснике, который живёт с нею рядом, в том же квартале, и прилично по теперешним меркам упакован, а кроме того, что удивительно, неровно к ней дышит ещё со школы, и умолял её недавно чуть не на коленях быть с ней, но она, как честная женщина, тому однокласснику отказала. Рассказывая всё это, Алина поглядывала с каким-то птичьим любопытством на Смыслова, и как-то при этом нервно покусывала и облизывала губу. И он понял, что если одноклассник не выдуман целиком ради взрыва его ревности, то измена была, уже состоялась, и Алина таким окольным путём ему на неё намекает... Пожалуй, даже хвастает, и любопытствует, как он это проглотит. Вести расследование Смыслов не собирался: было очевидно, что Алина ни в чём ему не признается, а прямыми фактами он не располагал, да и к чему?.. Но раз он её поймал. В обычный момент небольшого скандала, когда женщина упрекает мужчину во всех грехах, он отчеканил: "Хорошо. Согласен: я плохой. Я ужасный. Я бездельник. Я никчёмный. Скажи тогда, какая ты честная и благородная. Скажи, что у тебя, к примеру, никого не было после встречи со мной. Никаких отношений, никакого секса на стороне. Просто скажи это, а я послушаю! Давай!" Красноречивое молчание было ему ответом... А затем она каялась - также молча и чисто по-женски - самозабвенно, самоуничижительно, в постели...
Он же сделал зарубку: Алина слишком свободная и лёгкая женщина, чтобы связывать с ней судьбу.
Изредка Алина устраивала им "выход в свет" с "культурной программой" и променадом. У первого же аттракциона или фотографа с животными Санька спускала кучу маминых денег. Кошмарнее всего были, конечно, лошади. Завидя любую прокатную клячу Санька разражалась кличем: "Ах, лошадка!" - и обращала к мамочке тоскливую обезьянью мордашку и ладоши, соединённые в скорбно-молитвенном жесте. Трюк срабатывал: Алина театрально вздыхала (Да, ей жалко денег, но что поделаешь - материнская любовь не знает границ!), лезла в сумку за кошельком, затем, проводив ленивым взглядом во все тяжкие припустившуюся к сонному животному дочь, щурила мягкий нос и как бы невзначай спрашивала: "Ну что, по пивку?". Он кивал, и вскорости они пристраивались с парой банок где-нибудь на лавчонке. Алина пересказывала ему разную недельную рабочую дребедень, сплошь состоящую из начальственных выволочек, женских склок и интриг, - и всё это: парк, пиво, аттракционы, счастливая Санька на лошади, пустая болтовня, исчезающие деньги, проходящая мимо девица в провоцирующе-короткой юбке (тогда Алина как-то по-бабьи волновалась, старалась поскорее прикрыть ему ладонью глаза или отвести в сторону голову) - весь этот кавардак представлялся ей настоящим праздником.
Бывало, они ссорились, ругались, как это водится между мужчиной и женщиной. Она вдруг не из чего заводилась, досадливо морщилась, бурно жестикулировала, словно пытаясь вытащить из горла застрявший там ком слов, возмущённо дышала, сопела, хлопала липкими ресницами и, наконец, разражалась скандалом. Послушав с пять минут её гневливое клокотание он подымал в недоумении бровь, вопрошал: "Что?.." "Какой же ты всё-таки - ы! Прямо вот так вот и убила бы тебя!" - признавалась она тогда сжимая кулачки, и тут же будто в смущении отворачивалась. Бывало, ей просто хотелось повыть. Маявшаяся стойкими сердечными перебоями мать его являлась для их отношений очевидной помехой (опасаясь внезапной смерти мать часто вызывала его к себе, чтобы он померил ей давление и, если нужно, дал спасительную таблетку, и как назло эти вызовы случались именно теми ночами, когда он в своей комнате был не один), но вскорости, Алина полагала, проблема эта должна была как-то рассосаться, что ли, разрешиться сама собой.
Сама Алина проживала на окраине, в девятиэтажке, длинной и скучной как локомотивный состав, в трёхкомнатной квартире на третьем этаже.
Со своей матерью Алина благоразумно его не знакомила, из отрывочных реплик он мог понять только, что та ощущала себя фигурой трагической: ей казалось, что в жизни она многое чего недополучила, что-то важное пролетело мимо, в чём-то она промахнулась, где-то опоздала, а ей, если так рассудить, по её природе и склонностям, наверняка причиталось большее! Выдав Алину замуж она воспряла было духом, полагая, что вот теперь-то уж она поживёт для себя (но и тут не сбылось - из-за нахлынувших вдруг тяжёлых лет), и когда дочь развелась, обратно приняла без охоты, оговорила, что Алина будет ютиться с девочкой в своей бывшей маленькой комнатке, ей не мешать, кушать раздельно... да! - и оплачивать всю "коммуналку" и телефон.
Тёплое время мать Алины стоически проводила на даче, куда отец отвозил её в мае и оставлял до осени. В будни отец работал допоздна, а то и вовсе не объявлялся, предпочитая дому университетский гараж, где ночи напролёт резался в домино с такими же как и он шофёрами, в выходные откровенно гостил у любовницы (из-за этой сторонней связи Алина с отцом почти не разговаривала). Таким образом для летней личной жизни квартира эта годилась вполне.
В то воскресенье они здорово проспали - чуть не до одиннадцати (утренние процедуры в полудрёме особенно освежают женщину). Причём в ответственнейший момент, момент выпускания сквозь зубы заветного "Ы", комната оглашается санькиным писком ("Мама, мама, открой!"). Алина, предварительно прочистив нервным кашлем горло, неохотно откликается ("Потом, Санька, потом... Иди к себе..."). Такой лаконичный ответ дочь очевидно не устраивает. "Открывайте, господа взрослые! - нудит Санька, демонстрируя опытность (давешней ночью, когда по РЕН-ТВ гоняли эротику, из-под двери её комнаты вытрепывались обеззвученные тусклые блики). - Я знаю, чем вы там занимаетесь!" "Сейчас, лапа, сейчас..." - лепечет несколько удивлённая настойчивостью дочери Алина, выкатывается из под любовника (шепнув на ухо "Лежи!"), запахивается в халатик и отпирает замок. Со стуком подбитой с размаху коленом двери в комнату врывается заинтригованная Санька в майке и чёрных шортиках из лайкры, масластая и загорелая, как головешка. Егозит, ёрзает вокруг постели, вываливает на ковёр разноцветные "паззлики", габаритные книжки с намалёванными на каждой странице рыцарями, и одновременно заводит со Смысловым непринуждённый разговор сплошь состоящий из бессвязных вопросов и междометий. Вся сцена напоминает идиллию концовок американских фильмов для семейного просмотра. (Санька вообще уважает всё американское. Восхищается "Макдональдсами", куда её упрямо по праздникам водит Алина, чтобы там же отовариться редкой пластмассовой чушью, непременно новой и из новой коллекции, и просто дуреет от бесконечных телевизионных "Зачарованных" - из них она черпает знания жизни и чудно, включая руки, копирует странноватую мимику играющих подростков актрис.) На этой ноте эрзаца семейного счастья, которую хочется продлевать бесконечно, раздаётся предательский звук проворачивающегося в замке ключа. Алина замирает на мгновение. "Ах ты! Родители! - шипит она тоном безупречной жены, застигнутой на месте адюльтера. - Чего они припёрлись в такую рань? Кровать! Не успеем убрать. Всё! Поздно! Давай быстрее одевайся!"
Несколько нижеописанных событий валятся одно за другим, как кегли под напором шара. Пальцы тянутся за одеждой. Алина исчезает в коридоре. Звучат усталые голоса. Санька с молчаливым восхищением взирает на суетливое напяливание брюк. Появляется женщина - что называется, в телесах, щекастая, с тряским вторым подбородком и редкими короткими уложенными в перманент волосами; презрительно оглядывает Смыслова (он закопался с рубашкой и не до конца застегнул ремень) и, вставив руки в боки и недовольно покачиваясь, отчего кажется ещё шире, беря сразу высокий разгон начинает выпытывать у возникшей снова в комнате Алины почему это, интересно, она тут, на её диване разводит бордель в присутствии малолетней? "А тебе какое дело? - мгновенно парирует Алина наглую атаку женщины, используя те же оголтелые нотки. - Чего это ты орёшь, хотела бы я знать?! Она (тык на Саньку), между прочим, моя дочь, которую я одна одеваю-обуваю, кормлю и воспитываю. А вот чего ты заявилась в такую рань - понять не могу?" "Чёрт знает что твориться! В своём доме появиться нельзя! Разврат!" Обе кричат и жестикулируют синхронно и софазно как марионетки или пара фигуристов на льду, и без передышки, не теряя темпа переходят чертыхаться на кухню. Пользуясь моментом он бросается по свободному пространству из квартиры вон, где-то на лестнице сталкивается с бесшумно проплывающим призраком алининого отца, вспоминает, что знаком с оригиналом, Алина их знакомила, приветствует призрак кивком и летит дальше. Последнее, что слышит - алинин ор: "В конце концов, какие ты имеешь к нему претензии? Это я его пригласила!" В голове крутится слово "анекдот".
"Однако! - чуть не вслух воскликнул он, немного придя в себя на воздухе. - Экая злобная фурия!"
Другими словами, ничегошеньки он тогда так и не понял...
Август закончился.
ЗИМА
На Рождество Алина принесла весть.
"Алло, Андрей, ты? У меня... Короче, с мамой беда... Она в больнице и врачи ничего не гарантируют. Ты слушаешь?"
"Да. Что случилось?"
"С головой у ней не всё в порядке."
"Удар?"
"Да... Нет. Я тебе потом расскажу... Мне так плохо..."
"Я понимаю." (На самом деле он не понимал ничего.)
Она звонила ему каждый вечер, сообщала последние данные.
"Представляешь? - она не помнит, что было минуту назад. Тяжело это наблюдать - меня прям передёргивает всю! Мы заходим к ней с папой, а она радостно так: "О! Вот и наш Саша приехал!" А он с цветами, значит - взял в палате кувшин, набрал воды в туалете напротив и вернулся. Ну две, ну три минуты отсутствовал, а она смотрит на него словно вот только сейчас увидела и давай по-новой: "О! Вот и наш Саша приехал!" Потом с врачом вышли в коридор, заходим, а она: "О! Вот и наш Саша приехал!" А так: вроде лежит, в сознании. Голова перебинтована. Но вот это... Плакать хочется!"
На третий день больная впала в кому. Врач посоветовал готовиться к худшему.
"Он сказал, что мозг скорее всего работать не будет - энцефалограмма на нуле. Там в голове сосуд какой-то лопнул, кровь разлилась... В общем, она пока живёт на инстинктах и сколько ещё это состояние продлится никто не знает, но всем будет лучше, если... О-о... Ты знаешь, у меня, как забудусь, брезжит ещё маленькая надежда, но..."
"Я подъеду - помогу чем смогу."
"Не надо! Чем тут помочь? Памперсы для взрослых я купила, на сиделку в больнице дала. Вот так. А денег серьёзных у тебя всё-равно сейчас нет. Ох, как некстати... Боже - что я несу!? Мама пенсию только оформила. Долго ждала... Три раза всего получила. Она так решила, что будет каждый месяц какую-нибудь большую вещь покупать, из тех, что раньше позволить себе не могла. Магнитола теперь в коробке на антресолях валяется, на кухне - электрогриль. Вот и все вещи... А на папу я смотреть не могу - живём вроде в одной квартире, но даже не разговариваем. Я же знаю, что это он. Они в тот вечер в комнате пили (праздник же), потом ругались. Мама у меня та ещё птичка: чуть что - в драку лезет... Рука тяжёлая... Да и он... В общем... Я тогда душ принимала после работы, слышу - они опять лаяться начали. Мама распалилась, чего-то кричит, и вдруг глухой удар - словно шкаф рухнул. Вот прям тогда уже сердце ёкнуло. Масса-то у ней - будь здоров! - сто десять килограммов, так вот и грохнулась всем телом. Я полотенцем кое-как обмахнулась, халат накинула, выбегаю, значит, смотрю: мама лежит на полу без сознания, папа пьяный рядом на коленях - поднять её пытается. "Ленка, вставай давай!" - бубнит. А она всё падает. О край стенки, наверное, затылком стукнулась. Мы ещё какое-то время пытались её в чувство привести, но скоро я сообразила что к чему и "скорую" вызвала. В одеяло её завернули... Холода в те дни стояли, в халате же её не повезёшь. Пока спускали её вчетвером с третьего на носилках, упарились - жуть... Спасибо, Володька-сосед помог. Если что надо поднести - пьющие люди самые надёжные получаются. Санька моя, гулёна, слава Богу, весь этот ужас не застала. "Где бабуля, где бабуля? - В больнице твоя бабуля. - А-а." Нормально всё переносит - хоть тут хлопот нет. Да, вот ещё... Из милиции вчера повестку прислали. Насчёт мамы пытать будут. Меня доктор тогда ещё всё расспрашивал откуда у неё гематома на лице. А откуда я знаю откуда - я в ванной была. Ничего им не скажу - на родного отца доносить не стану. Вот... Сразу всё как-то налетело, навалилось! Мне так плохо - ты представить себе не можешь!"
На пятый день врачи объявили о развитии пневмонии. Обычное дело у больных подключённых к аппарату. Ей будут колоть антибиотики. Они, конечно, помогут... в случае, если больная в ближайшие дни придёт в сознание. Но вы же понимаете...
Больная прожила в коме три недели.
ШОУ НА ЛЬДУ
Снег во дворе был утоптан. Алина зашла внутрь оформлять выдачу тела. Несколько родственников покойной о чём-то живо переговаривались в сторонке. Алинин бывший также пришёл, стоял, курил, покрикивал на притихшую Саньку.
На кладбище им выдали высокие санки, похожие на больничную каталку с полозьями заместо колёс - на них и установили скорбный груз и, поочерёдно толкая, повезли по дорожкам. У линии стали - дальше саням ходу не было. Вдовец попросил ожидавших у ямы могильщиков, чтобы те подошли, из чего можно было бы заключить, что грядут прощальные речи, однако провожающие обошлись без речей. Сняли крышку. Вдовец вынул мешочек с песком, неряшливо сыпанул на тело, но бригадир могильщиков сказал, что не так, что нужно в виде креста, отнял у вдовца мешочек и посыпал как надо. После минутной молчаливой неразберихи (все, включая могильщиков, ожидали, что кто-то что-то всё-таки скажет) крышку наскоро заколотили. "Ну что, закапывать будем?" - поинтересовался у вдовца бригадир могильщиков. Тот кивнул. Гроб подняли, донесли до места и передали ждущим с ремнями могильщикам, те опустили гроб в яму и зарыли быстро, без задоринки. Провожающие не успели замёрзнуть как лихие копатели побили лопатами глинистый бугорок, поверху набросали снега и застыли в ожидании платы.
"Не по себе прямо - словно не мать хороню. - Прошептала Алина, зябко передёрнув плечами. - Ну совсем не она! Я в морге сначала даже скандал затеять хотела - не ту дали. Худая, серая, кожа висит, лицо всё опухшее, на подбородке волосы длинные вылезли - да она в жизни никогда такой не была. Я в принципе понимаю, что это она, но..."
Смыслов выдавил несколько затёртых слов, которые принято говорить в таких случаях. ("Смерть - она никого не красит." - Ничего другого ему на ум не пришло.)
"Это уж точно! Лечащий мне сказал, что она не цеплялась. Организм её. Цепляться надо было, бороться, а она не цеплялась, мамочка моя..."
"Проводим, значит, Леночку нашу." Отпустив могильщиков, вдовец заковырялся в матерчатой сумке. "Держите!"
В розданные стопарики полилась водка.
"Ну, без лишних слов..."
Закусили варёной колбаской. Процедуру повторили. Кто-то из женщин вспомнил о пухе.
"Теперь все к нам - помянем."
В большой проходной комнате накрытый стол уже оккупировали соседи: Володя, который помогал бригаде "скорой", и его жена, Машка, моложавая, худая, похожая на библиотекаршу женщина в очках, готовившая ночью вместе с Алиной яства; она странно трясла головой и говорила шепелявя и комкая слова словно язык не слушался или был отрезан наполовину. "Чего ты хочешь? - она ж алкоголичка, - вполголоса пояснила Алина. - Да и Володька... Вон и дети их стоят - видишь? Пыльным мешком стукнутые, особенно парень; Светка - та ничего ещё."
Вдовец разливал стопарики до краёв без роздыха. "Ну, давайте..." - горько сообщал он застольщикам, хватал в кулак полную стопку и, качнув ею от ноздрей вперёд и вверх, на обратном каче вливал содержимое в свой настежь распахнутый рот, затем, закусив как попало, разливал по новой. В этой семье не любили лишних разговоров. Бутылок закупили достаточно, "с прицепом", пустые сразу отправлялись под стол, их место занимали непочатые. От хмеля на щеке у вдовца скоро забился тик, в глазах предательски блеснула влага, рука задрожала, и теперь, разливая водку, он помногу расплёскивал.
Между тем в воздухе повисло напряжение, и Смыслов чувствовал, что одним из источников этого напряжения по какой-то труднообъяснимой причине является он сам. Подвыпившие присутствующие косились на него с тупым животным любопытством, разглядывали его, а он никак не мог взять в толк, чем же он так заинтересовал здешнюю публику. Он просто сидит тут же, с ними. Неброско одетый. С неброской причёской. Перед ним стоит такая же стопка, лежит такая же тарелка, и в руках зажаты такие же точно приборы, что и у остальных. Бойкая дама напротив довольно нагло поинтересовалась, кого он, собственно, тут представляет. Он сказал, что не понял вопроса. Не фирму ли ритуальных услуг? Смыслов помотал головой и выдавил краткое: "Нет..." Алина, предвосхищая дальнейшие вопросы, которые, казалось, так и вертелись у бойкой дамы на языке, назвала его своим другом. Всё взгляды сразу перекинулись на неё. Помолчав, уточнила, дабы избежать всякой двусмысленности, что он ей вообще-то не просто друг, а: "...мой самый близкий друг. Надеюсь, теперь понятно?" Дама сказала: "Угу..." - и отправив в рот колбаску с вилки, занялась её активным пережёвыванием. Больше за столом к нему не приставали.
"Вот грибочки - мама сама их этим летом засаливала." - предложила закуску Алина.
"Грибочки? - оживился Володя. - Я их, пожалуй, попробую. Но я их больше это... собирать люблю. Пойду, бывало-ча, в лес, а обратно - уж с полной кошёлкой..."
"Да обратно ты на бровях ползёшь. Ну каждый раз - вдребадан!"
"Да ладно!"
"Нет, правда, Володь, Машка дело говорит - с леса ну ни разу трезвый не возвращался."
"Ну так на то он и лес с грибами. Недаром тихая охота называется! А какая охота в трезвяк?"
"Тоже верно..."
"Вот я и говорю..."
Алинин бывший поднялся, рыгнул, и ушёл в детскую. Алина обернулась к Андрею, оперлась скулой на ладонь и долго смотрела ему в лицо большими нетрезвыми глазами, - то ли сравнивая его сейчас с бывшим, то ли подбирая во фразы ускользавшие от мыслей слова. Наконец рот её зашевелился.
"Всегда так: как наестся, да с этим делом - сразу на сон его клонит - такой организм. Доберётся до подушки и дрыхнет. А ты бы пока взял Саньку - сходили бы на каток. Она на коньках кататься страсть как любит, а здесь она скучает. Видишь?"
"Андрей, смотри! - я сейчас на второй круг пойду!"
Санька с наслаждением нарезала круги в пустой хоккейной коробке, делала прыжки, часто падала на белый, шершавый от коньковых надрезов лёд, но тут же поднималась и, не отряхиваясь и не плача, катила дальше, - видно было, что ей не больно.
"Вот, я прыгаю. Смотри, смотри!" - закричала Санька, прокатывая мимо, раскрылилась руками, оторвалась от ледяной тверди, крутанулась и приземлилась на коньки.
"Как можно так кружиться? - размышлял он с томительной грустью. - Меня сейчас, кажется, вырвет..."
"Получилось! Ты видел, видел? Сейчас ещё попробую... Смотри!"
"Ну давай." - пьяно пробормотал он, уверенный, что на сей раз упадёт. И точно - шлёпнулась.
"Не получилось..."
"Ничего. Отдохни. Отдохнёшь - и всё получится!"
"Я тоже так думаю. - согласилась она, часто дыша. - Я пока просто покатаюсь!"
"Ага!"
Он помахал ей, состроив улыбку. Подумал, разминая плечи: "Хорошо, что прогулялся. Принял бы на грудь лишнюю пару стопарей - неизвестно, чем бы всё это дело закончилось. А так - ничего: подморозило, голова просветлела."
ОХЛАЖДЕНИЕ
Они виделись всё реже.
За ребёнком нужен догляд - так объясняла Алина перемену в распорядке их отношений. Бабушка, находясь дома, хоть как-то с Санькой справлялась, а сейчас, когда бабушки нет... В школе сплошные двойки, прогулы; поведения девушка безобразного (уже дерзит, покуривать начала!), а главное, ума своего нет. Деревянный человечек, да и только. Недавно счёт пришёл на три тысячи - за разговор с Колумбией. Секс по телефону. А куда деваться! - призналась, когда надавила. Такие вот денежки платятся за подростковое любопытство.
Чтобы Саньке не скучалось одной, был куплен ручной зверёк, беленькая крыса-мальчик с гипертрофированными семенниками и с розовым вертлявым носом, которая спустя полгода случайно утонула в ванне (Санька брала её с собой поплавать, и в тот роковой вечер, когда всё уже произошло, и беленькое мокрое тельце недвижимо лежало на газете кверху лапками, билась в истерике, требуя от матери скорейшего "оживления" друга). К тому времени у крысы появилась большая клетка с домиком внутри, какие-то одеяльца и приспособления вроде качелей - как у куклы, поэтому сразу же после нелепой гибели крысы номер один Алина купила крысу номер два - для разнообразия более тёмного, голубого окраса. Ручные крысы тогда были в моде: срок их естественной жизни ограничивался двумя годами, они умирали прежде, чем успевали хозяевам надоесть, к тому же их не надо было выгуливать как, например, собак. Крыса номер два отличалась бойким характером, часто кусалась, царапалась, писалась где придётся и грызла всё подряд, однако Саньку эти мелочи не пугали. В общем, все были счастливы.
Вечер. Пятница. Метро. Там они встречаются и топают на рынок. Дома (Санька ещё гуляет) Алина влезает в свой махровый, когда-то канареечно-жёлтый, ныне тускло-болотный изуродованный несколькими несмываемыми пятнами халат, и наскоро расправившись с делами - бельём и готовкой - уводит его в родительскую. Кроме широкой кровати с пуховыми подушками и одеялом там присутствуют также комод, двустворчатый платяной шкаф и, в углу у окна, трельяж. Все вещи старомодные, с густой, растрескавшейся от времени полировкой. По стене над кроватью лениво распластался фабричный ковёр в грустной зелёно-коричневой гамме, по свободным местам расползлись когда-то дефицитные чешские полки, забитые кассетами с индийскими фильмами и особыми женскими книгами, мягкие и твёрдые обложки которых утомляют однообразием: мужчина с внешностью стриптизёра, часто голый по пояс, держит в объятиях женщину в парчовом платье с глубоким декольте и с обязательно распущенными волосами (цвет волос значения не имеет). На центральной полке радует глаз собрание сочинений Дюма последнего времени: изумрудный с золотом переплёт и, как это принято у бедных людей, с неснятым целлофаном для пущей сохранности. Кое-где притулились детективы. Миры грёз. Книгами ведала мать Алины, больше никому они здесь не нужны были (сама Алина литературе предпочитала сканворды и анекдоты), но они оставались в доме как памятные знаки для глаза, как застывшее время, чтобы продлить ощущение тутошности родного человека.
Посыпались какие-то совершенно необязательные бурные ссоры, коих раньше не случалось, и несколько раз после таких ссор они расставались вроде бы навсегда, и варились неделями каждый в собственной рутине, и когда он вполне отвыкал от Алины, и строил уже какие-то новые планы, тут вдруг трезвонил телефон, он хватал трубку, говорил: "Алло..." "Привет." - говорил санькин скучный голос. "Привет..." - говорил он. И Санька, мимоходом справляясь, как он живёт (словно у него с ней были какие-то особые гумберто-гумбертовские отношения или хотя бы намёки на них!), переходила к главному. Ей хочется сходить в музей (В музей ей хочется - как же!), но без него ей будет там неинтересно - ведь он столько всего знает и может рассказать (Откуда она взяла все эти пошлые фразы!? Что и когда он ей рассказывал!? - при каждом его приходе к Алине Санька спешила на улицу - подальше от взрослых с их интересами!). Или: в Коломенском завтра Масленицу провожают, там будет здорово, и не мог бы он... Ну, ей просто хочется, чтобы он с ними вместе туда пошёл (Правда?). Или: открывается ярмарка мёда - здорово, правда (Ярмарка? - это замечательно! Ярмарка - это прекрасно!)? Или: есть возможность сходить в цирк (А он-то тут при чём?) - мама уже взяла три билета. Конечно, он понимал, что всё это было сплошной глупостью и враньём, домашней заготовкой Алины (а сама Алина, небось, сидит сейчас в кресле в другой комнате, одной рукой держа у уха трубку параллельного аппарата, другой прикрывая микрофон), но даже сознавая всё это, он не в силах был отказать ребёнку, и спрашивал когда и где они встретятся. И Санька очень по-взрослому называла место и время. "Так ты точно будешь?" - под конец справлялась Санька, и он подтверждал: "Да, точно. Как договорились." "Ну тогда пока." - прощалась Санька, и из трубки неслись короткие гудки.
Он приходил на место "свидания", здоровался с, как правило, уже прибывшими на место заранее Алиной и Санькой (и Алина почти неслышно здоровалась с ним, делая при этом презрительную гримасу), и они все втроём отправлялись в музей, в цирк, провожать Масленицу, а Санька с момента встречи к нему более не приставала и никак не отмечала его присутствие.
ПО ГРИБЫ
Летом Алина вдруг стала его вытаскивать по грибы. В сборе грибов она видела какую-то свою особую женскую радость, привет из детства, что ли, когда её отец с матерью были весёлыми и молодыми, как на тех чёрно-белых фотографиях, что хранились, приклеенными, в старом альбоме, и когда они, все втроём, дружной семейкой только так и отдыхали. Смыслову же те вылазки каждый раз представлялись тяжким, мытарным испытанием.
Он приезжал к ней загодя, в пятницу, с уложенной в пакет одёжкой для леса и с пластиковым ведром оптимистической раскраски, причём его приезд к ней Алина обустраивала, как маленький праздник, к которому готовилась заранее; войдя, он обнаруживал накрытый в большой комнате столик с закусками и бутылкой вина посередине, и отсутствие Саньки, отправленной мамой погулять. Затем, когда Санька с гульбы возвращалась, Алина удаляла её в "свою" комнатку, а в большой они запирались и пиршествовали дальше, но не за полночь, поскольку будильник заводился на шесть. Всё подбивалось к первой электричке, прибывающей на платформу без десяти семь, но до электрички нужно было ещё топать пятнадцать минут быстрым шагом по дворам и через мост, да всё тягуче - вверх да вверх, да на платформе постоять, чтоб не опоздать, а до того успеть умыться, одеться, прибраться, перекусить, забросить в рюкзак бутерброды и чай, и наконец, выйти.
Электричка была забита, они с трудом находили места, и публика вокруг оказывалась вся какая-то карикатурно-деревенская (и это в Москве!): сплошной брезент, корзины, кепки да платки, как будто и он, вслед за Алиной, на машине времени, как на салазках, в прошлое съезжал.
Минут через сорок они добирались до пересадочного пункта, дальше вместе с народом перемещались на другую платформу, где, подрагивая от утреннего холодка, ожидали теперь уже кольцевую электричку, на которой пилили ещё переездов семь, затем, миновав пути, рушились по скату вниз, сквозь траву, и уже мокрыми от росы кубарем врубались в темноту леса, чтобы там, вытянувшись цепочкой из нескольких десятков самых заядлых, знающих заветное место грибников, чесать через лес по единственной глинистой тропке очень быстро и долго, до боли в икрах, пока не открывалось им чистое поле - это и было то самое заветное место и начало начал. Дружно развернувшись направо, словно рыбари, тянущие невод, весь кагал живенько брёл вдоль опушки, выискивая скрытые в траве белые. Исключительно белые - других грибов опушка не давала. У Алины то ли был опыт хождения по этой опушке, то ли сильно зоркий, намётанный глаз... В общем, набирала она грибов в разы больше, чем Смыслов, а бывало, что вытаскивала грибы с мест, которые он только что прошёл, и вроде, смотрел внимательно себе и под ноги, и по сторонам, и приседал, выглядывая, шебуршил зелень палкой, да всё равно не заметил! Постепенно он злился, но оттого, что злился, больше не набирал. Алина же, чувствуя смену его настроения, кричала: "Ой, вон он, там, за корягой - прямо на тебя смотрит. Хватай его скорей!" - а когда Смыслов протягивал гриб ей, она прятала своё ведро, убеждая его, что, раз он сорвал, то вот пусть его и будет. За час дело было практически сделано; опушка заканчивалась лесом, в котором тоже были белые, но попадались они значительно реже. Как-то он уговорил Алину побродить в том лесу, но ничего, окромя скрытых листьями папоротника огромных гнилых перестойников, подходящих разве что для семейного фото на фоне, не обнаружил. Алина, правда, и там наковыряла тройку крепеньких боровичков, но для леса это была, по сути, капля. Найдя подходящий поваленный ствол, они присаживались, перекусывали бутербродами и пили из термоса чай, шлёпали друг на дружке злых комаров, затем подымались и не спеша тянулись к платформе всё по той же глинистой тропке, по которой неслись до заветной опушки с утра. Электричка прибывала в одиннадцать, в половину третьего они уже были у неё и демонстрировали интересующейся Саньке сбор.
Он оставался у Алины ещё на одну ночь, и лишь в воскресенье возвращался домой.
После нескольких их отдельных выходов Алина надумала также и Саньку с собою брать, чтоб девчонку не упустить ("Возраст-то самый-самый!").
Перед сном она охала: Саньку в этакую рань будить жестоко, жалко её, бедняжку, но надо, - и потому поутру, злясь на себя и, одновременно, желая побыстрее покончить с неприятной процедурой, Алина растрясывала спящую дочь, как подушку, крича, чтобы та сейчас же подымалась и отправлялась в ванную ("Что значит "не хочу", а? Ну-ка, марш умываться! В темпе! Времени нет с тобой тут цацкаться!" ), а когда та, понурив голову, обивая плечами препятствия, тащилась в ванную, Алина на секунду показывалась в проёме двери перед лежащим ещё Смысловым, кидала кислую мину, означающую "вот как приходится жёстко с дочерью-то", выдыхивала наверх с выдвинутой вперёд нижней челюсти (так, чтобы заколыхивалась чёлка), разводила руками и исчезала из поля зрения. Слышались нормальные утренние заполошные звуки: дрязг посуды, возгласы Алины и Саньки, и свист закипающего чайника.
С Санькой их походы сделались более основательными: чаю и бутербродов теперь готовили больше, заодно и чего-нибудь вкусненького прихватывали, вроде конфет, яблок или винограда. К обратной электричке на одиннадцать они уже не спешили, боясь опоздать, наоборот, наплевав на грядущее трёхчасовое "окно", шатались по лесам, забраживали в дивные дебри, где чёрные, уже упавшие или всё ещё кое-как воткнутые в мокрый изумрудной раскраски мох, гнили трупы неизвестного вида деревьев, и среди всего этого унылого декаданса, то там, то сям маячили в красных шлемах на рыхлых пегих ногах красавцы-подосиновики, которых поначалу он принял было за мухоморы; или, вообще, забирались в поля, дыша землёй и травами. Санька, шалея от крепких ароматов, бухалась в рослую траву, как в воду. Трава пружинила, Санька, балдея, раскидывала руки и замирала... Алина умильно улыбалась, обозревая дочь, затем, теряя всю свою утреннюю показную суровость, тянула: "Санька, ну хватит уже разлёживаться! Подъём! Вставай, лапка. (а лапка, естественно, чувствуя материнскую слабину, тут же ломается и кричит: "Не-ет!") Ну пожалуйста!..." "Не-а!"- ответствует лапка. Алина вздыхает, силится поднять дочь, но ничего не выходит, тогда она машет на Саньку рукой и о чём-то справляется у Смыслова. Тут скрывается хитрость: она как бы забывает про дочь, как бы, "занимаясь своими делами", уходит вперёд. Санька, естественно, тут же подымается и несётся взрослых догонять.
Раз по какой-то причине обратный их поезд вовремя не подошёл, и они промаялись на забитой грибниками платформе лишних два часа.
Санька со скуки затеяла игру - отбегала подальше или спрыгивала на рельсы, крича Смыслову: "Догони!" Тогда он мчался по шпалам за визжащей Санькой, нелепо раскидывая ноги в тяжёлой кирзе, догонял и тянул за капюшон к Алине, готовой уже накрыть дочь руками в накатившем приступе материнской нежности. Со стороны, наверно, они смотрелись почти что семьёй, а он - почти что отцом и мужем. Мужем, во всяком случае, точно...
ОСВОБОЖДЕНИЕ
Беда между тем медленно, но неминуемо надвигалась. Раньше он мог запросто, как ему казалось, "считывать" алинины мысли. Смотрел ей прямо в лицо и, ехидно улыбаясь, сообщал, о чём она сейчас думает. Она всякий раз вздрагивала, удивлённо спрашивала: "Как узнал?!" "Как как... У тебя ж на лбу всё написано! Посмотри." - говаривал он тогда. Она делала круглые глаза, хваталась за голову, за зеркальце, водила пальцами по лбу, хмурила бровь, но тут же спохватывалась, тьфукала и заливисто смеялась. Мысли у ней были не ахти какие головоломные, оптимистичные, часто пошлые, к тому же их было немного, - он расшифровал их ленивым мимоходом. Теперь же он переставал узнавать её. Из его прежней подружки-хохотушки постепенно, словно в кошмарном сне, который, бывает, стремишься, пытаешься, пыжишься, но не в силах прервать, вырастала и вылезала её погибшая мать: сама она сильно расползлась, до брылей и подбородков, что хуже - озлилась, завела привычку пустопорожне скандалить упирая руки в боки, с обязательным колыханием бёдер, с гневливой истерикой в голосе, и в такие минуты в лице её проскальзывала гримаса презрения к нему, к себе и ко всему на свете... Было ли то надуманной "скорбью по годам, потраченным впустую" (то есть на него), или Алина просто бесилась от отчаяния перед неотвратимо наползающей старостью - кто знает?..
Преображение коснулось также и чувственной её природы, и вот уже ни через раз, и ни по разу, а, бывало, по нескольку раз за соитие бродил сладостный озноб по всему её телу, завершавшийся неизменным бурным сотрясением.
Он сознавал, конечно, и не только теоретически, что люди меняются. Он и сам смотрелся в зеркало, и кроме того отслеживал изменения, что происходили во внешности и (редко!) в поведении близких и далёких ему людей, и просто приятелей, но это было заметно лишь в сравнении двух точек, расходящихся во времени многими годами. А тут всё менялось в ней буквально на глазах! Не было никаких точек сравнения. Никаких дискретных скачков. Или то был один скачок, растянутый во времени, и всё никак не кончавшийся. В котором находилась она, но в котором его не было.
Они ещё встречались. По инерции. Без радости. Во всяком случае, с его стороны. Как можно было жить лишь затем, чтобы есть, спать, мыться, ходить в туалет, сношаться в различных позах и хохотать над пустой словесной эквилибристикой? И суетиться в поисках средств для продолжения подобного животного существования? Такой жизни он не принимал. И когда дело наконец дошло до разрыва (неприятный был инцидент: по-женски брошенная пустая, но репеистая фраза, - не оригинальная и даже нерусская, наверняка калькированная из какого-нибудь дешёвого американского фильма, где герои смачно, с наслажденьем ругаются, - за которую он не преминул уцепиться и выдернуть, и даже, кажется, успел улыбнуться примирительно, но в тот же миг внутри самой его сути - одновременно в голове и сердце - вдруг что-то резко щёлкнуло, прошла электрическая дуга, лопнула пружина...), всё-таки дошло до разрыва, до невозможности ничего дальнейшего, и ничего потом и не было, кроме, может быть, вот этих, последних её опамятовшихся слов ("Ты придёшь ещё?.." - и его скорые, чтобы не начинать по-новой пустопорожних выяснений отношений: "Приду-приду..."), расслабления... - так аматёр-путешественник, устав от дороги, скидывает с плеч неудобью набитый рюкзак - и лёгкой грусти.
И боли не было. Разве что немного тянуло сердце и страшила уверенность, что она, выдумав предлог, обязательно прибежит мириться, и он опять не устоит, и тогда, кое-как перевалив через очередной ухаб, разболтанный драндулет их отношений покатит дальше по бездорожью - теперь уже совершенно непонятно куда. Так почти и случилось, однако он выдержал ту осаду, - не в малой степени из-за болезни матери. Тревога за мать забрала все остальные чувства - она действительно тяжко болела, и в те дни почти не вставала, поэтому, когда затрезвонил звонок, и, отворивши дверь, он узрел на пороге Алину, сразу потребовавшую от него "серьёзного разговора" (так и сказала, скороговоркой: "В общем так, - нам надо серьёзно поговорить..."), он не пустил её вовнутрь - просто, что-то раздражённо пробурчав, захлопнул перед её мягким, досадливо сморщенным носом дверь. Она позвонила ещё, и он снова отворил ей, но лишь для того только, чтобы сказать, что это конец, и никакого разговора не будет.
Спустя год из почтового ящика он выудил письмо в пухлом конверте без марок и штемпелей - четыре свёрнутых вчетверо листа... Обычные каракули покинутой женщины, полные недомолвок и тайн. Женщины выбирают мужчину, как собаку: требуют для себя щенка попородистей да подороже, а уж живут с тем, что выросло... И попробуй - убеги (найдут и вернут)! Непонятно, кстати, было: то ли для пущей важности, а то ли от своей пристрастной ко всякого рода загадкам натуры, - Алина подпустила в письмо много туману, и вообще, набросала каких-то странных фраз, которые мужчине, дабы не обабиться, лучше и не пытаться разгадывать. Среди прочих алининых откровений там присутствовали также какие-то мутные намёки на "ужасные годы" до встречи с ним, "ужасные годы", от которых у неё остались лишь "пустота и равнодушие к жизни", и строки про Алину возрождённую: "Той, какой меня знал ты, меня не видел никто..." Признавалась также, что даже характер у неё улучшился, и что, правда, в начале их отношений хотела было женить его на себе, но потом-де раздумала. Читать всё послание целиком было просто невмоготу, да и не имело смысла, а концовка была довольно стандартна для подобного жанра: "Боже, я думаю, что сейчас, написав тебе это письмо, я совершила самую большую ошибку в жизни!" В общем, то был ещё один страстный призыв всё вернуть, на который он не откликнулся.
А затем он очень скоро и неожиданно переехал, а дом его - старый, родной и убогий - снесли, и даже ничем не застроили место, - так и осталась засеянная травой прореха зеленеть посередь свежих многоэтажек не менее оптимистической раскраски. И совершенно естественно, что адреса своего нового Смыслов Алине не сообщил.
БОМБА
Бомба зарылась в землю и затаилась, ожидая часа - и он пробил... Так случается со старыми бомбами, чей корпус окончательно проржавел и стал неотличим от спящих рядом валунов, затащенных на равнину последним оледенением. А тут вдруг дорогу затеяли строить, или перестраивать: нагнали техники, срывают почву... В результате имеем взрыв, после которого остаются лишь комья разбросанной повсюду земли, искорёженное железо, кровавые лужи и хлопоты оставшихся в живых... Зевака-знайка проворчит: "Стечение обстоятельств! Ну, проехал экскаватор, ну, задел бомбу - она и взорвалась. ." Другой же, мнительный, протянет: "Ой, нет! - сработано-то точно в срок! Поскольку предопределено было..."
А до того мига она мирно спала, зарывшись в самый перегной...
Прошли года с тех пор, как они расстались, и даже года с тех пор, как он похоронил мать и давно жил анахоретом с вполне простительной для одинокого мужчины привычкой шляться иногда по порносайтам.
Для себя он давно уяснил, что порнография - это не просто показ освобождённых от одежд живых человеческих тел, находящихся в фазе совокупления в расчёте на гормональный всплеск в теле зрителя. Это что-то большее; и намного более страшное, чем фильмы ужасов (с бредовыми кошмарами, которым не веришь) или непонарошечные кадры зверств, жертвам которых безусловно сочувствуешь. Тут не сочувствуешь никому. Просто видишь абсолютную, чумовую, беспардонную открытость. Человеческие ощущения такими, какими они есть. Это даже больше, чем "информация" - это сокровенное знание человека о себе самом, раскадровка самого такого, чего хотелось бы скрыть навсегда...
Вроде бы, и стыдиться нечего - ведь засняли же не тебя, но... Вот в закусе губы или расхлябанном рте, в искривлении черт на пике оргазма ты вдруг угадываешь и "свою" женщину тоже, ту ноту в ней, которую считал единственной и неповторимой, но нет! - вот они, тут - повторы... Всё это оказывается настолько личное, а на поверку - животное, где люди на недолгое время превращаются в самок и самцов, что самому себе признаться бывает почти невозможно: да, и ты такой же! Точно такой, как все они! Ну, вот же: пунцового окраса перекошенная морда человека-самца, испускающая хрипы и булькающее клокотание... - да ведь это же твой близнец! Ну, то есть именно таким ты и бываешь в те моменты, когда (все дальнейшие слова застревают в горле)... В глубине души мы и так всё всегда знали о самих себе, но делатели порнографии нас окатывают прямо-таки волнами саморазоблачения!
Нас воспитали по-другому, - думал он. Для нас подобная открытость невозможна. Чтобы снять табу, надобны иные воспитатели, с издетства: те, что врут не по двадцать раз на дню, а просто не переставая. Мерзавцы-мошенники, подлецы из подлецов - никак не мельче! - которые уговорят. Объяснят. Научат. Заставят. Порасскажут, как это просто и совсем-совсем не стыдно. Потом, за какую-то ерунду можно получить неплохой куш. Женщине, конечно же, напоют, что зрителю не интересны исключительно интимные части её тела (подобное есть у всех!), зрителя притягивает её красота, её лицо, её "игра", фактура... Что она будет королевой если не экрана, то, во всяком случае, этой сцены точно! Ведь в любой порносцене главным персонажем является женщина. Мужчина вторичен. Его вообще может не быть - достаточно показывать лишь мужской детородный орган. Всегда важна женщина, её реакция, изгибы и дрожания её тела, её стоны и хрипы. Она обязана быть привлекательной. Поэтому непременно причёска. Макияж. Серьги оригинального дизайна. Длинные холёные ногти (можно накладные, главное - показать, что настоящая женщина чурается черновой работы!), желательно - индивидуальный маникюр; лучше - с авторским рисунком.
Взрослого человека уговорить на такие штуки трудно. Не поведётся. А "моделей" приучают к этому незаметно, исподтишка - с подростковых, если не с детских лет. Сначала их учат "правильно" ходить по подиуму в любой одежде (т.е. почти что без...), понимать, что значит "фотосессия" (платят не за каждый щёлк, а за любое количество снимков, сделанных в данной обстановке). Объясняют, что реклама белья означает, что в конце фотосессии никакого белья на модели не остаётся. И что это естественно. Что за фотосессии голышом дают деньги, а других фотосессий просто не бывает! Что фотосессия к тому же означает принятие любых поз, затребованных фотографом. А по-другому товар не продать! Что фотосессия двух и более девушек, играющих в "розовые" отношения, также оплачивается. Что можно получить деньги в принципе за ту же работу, т.е. за те же сессии, но только заснятые на видео. Что, если ты всё ещё девственница, то эту несуразность, отпущенную природой, можно с выгодой продать (продюсер поможет!), а там уже (если не получилось зацепить "папика") можно спокойно переходить на съёмки порносцен - модель созрела!
И кажется: ну, куда уж дальше раскрываться сути человеческой? Куда больше обнажаться? Чем ещё удивить? Разве что вывернуть человека наизнанку, да содрать кожу?.. - дальше ж просто некуда!
И вот когда захотелось чего-то более натурального: частного, снятого скрытно... - короче, когда засвербило подсмотреть чужой непридуманный секс, вот тогда-то он из навозной кучи "горячего" видео и выковырял тот страшно посредственный, навевающий скуку ролик...
Зрелище было необыкновенным (хотя любому иному зрителю порно со стажем оно показалось бы даже чрезмерно "обыкновенным" - никаких тебе "игрушек" из секс-шопа, ни экспериментов в стиле садо-мазо, ни хохмо-сценок с эксцентричными актёрами в накладных усах и ресницах)! Итак, две разнополых особи вида Homo sapiens просто совокуплялись на узкой незастеленной кровати в какой-то плохо обставленной конуре, единственное окно которой к тому же выходило на трассу, так что за наружным гулом, скрипом пружин и бурным щебетаньем невидимых птиц в невидимой клетке, практически ничего нельзя было на слух ухватить. Глаз камеры, в начале действа застывший чуть в стороне от изножья кровати, минут через пять махом переместился в противоположную точку, и тогда перспектива конусом сходила уже с голов колыхающихся тел и упиралась в полированную спинку.
Картинка безбожно плыла, свету явно недоставало - черт было не разобрать, но во всей женской фигуре: ну да! - с её белым грушевидным крупом, с её руками, с её мальчишеской причёской с хохолком, как у цыплёнка со сна, во всех движениях тела, в том, как она, подустав от позиции "сверху", тяжело отвалилась на сторону (чуть не выпав с кровати), чтобы подлезть под партнёра, как, затем, в процессе, подбадривая, поглаживала и потрагивала пальцами его спину, словно играя на аккордеоне, - во всём этом было что-то до боли знакомое! Пересмотрев ролик несколько раз, Смыслов почти уверился в том, что это Алина. Встречаются, бывает, похожие фигуры, одинаковые стрижки, одинаковые движения, но, право, не настолько же кучно! В конце процедуры дама что-то пролепетала дружку - то ли сказала, то ли спросила, - но звук её голоса потонул в общей какофонии. Надеясь на чудо Смыслов врубил громкость на полную, и сквозь хаос бьющего по ушам свиста, скрипа и щебета разобрал негромкие, но слышимые зато теперь им очень отчетливо, с известной интонацией знакомые слова: "Тебе было хорошо, у-у?"
Теперь Смыслов точно знал, что заснята была именно Алина, поскольку это были её слова, такая её не требующая ответа памятная интимная фраза, причём сказанная не ему.
Первая мысль, которая всё объясняла, была: скрытая камера! Понятно, что Алина ему изменяла, но, как выяснилось, изменяла по-глупому, с каким-то долгоносым юнцом (а Смыслов-то полагал, что - с бывшим), по виду - чистым жиголо, негодяем, который, получается, смеха ради (а может, и для продажи) установил в сумке камеру и со стула заснял весь процесс, не забыв в перерыве, дабы сменить ракурс, перенести сумку с камерой (а может, и со стулом вместе) в другую точку, и конечно, сама Алина о съёмке не знала! Он помнил её такой - худенькой дамочкой двадцати с хвостиком лет - это были первые годы, если не месяцы их отношений.
Качество видео было ужасным даже для ролика двенадцатилетней выдержки. Где-то должен был быть оригинал или что-то близкое, во всяком случае, видео с более чётким изображением, решил он, и в тот же вечер засел за поиски.
Потратив двое почти бессонных суток, он выудил-таки из сети полную версию ролика (с предварительными оральными ласками, которые в первом варианте отсутствовали) в довольно хорошем качестве, а заодно и ещё несколько роликов всё с тем же актёрским составом накропал, и вопрос, знала ли Алина, что её снимают, отпал сам собой. В роликах обыгрывалась одна и та же ситуация: опытная дама соблазняет молоденького мальчика, чуть ли не мачеха соблазняет пасынка, да чуть ли не мать - дитя, как это принято в порно, где плохим тоном считается недоперчить. И не важно, что разница в возрасте у актёров - лет пять, не более (это же кино!). Вот она входит, расспрашивает переростка о школе, затем, удовлетворённая ответами, раздевается, и остаётся в белье и колготках, а затем, после непременных оральных ласк оголяется полностью. Кстати, появился там даже и лифчик, махом полетевший в сторону вслед за трусиками - очень простой, не кружевной, дешёвый даже для тех небогатых времян. И он же аксессуар-алиби, позволивший бы виртуальной Алине оправдаться словами типа: "Ну что, посмотрел? Понимаешь теперь, что всё это было до тебя!? Согласись - при тебе я бюстгальтеров не носила!" А вот попытка секса на двухместном чёрном искусственной кожи диване в помещении, напоминающим офис, и хорошо слышимая жалоба умаявшегося жиголо после всего лишь пятиминутного секса, что он никак не может кончить, и до мерзости презрительная улыбка Алины в ответ, после которой, если бы она была достойной женщиной, а не, получается, ****ью, а партнёр - мужчиной, а не настоящим жиголо, партнёру можно было бы только застрелиться... А вот она входит в комнату, где всё тот же молокосос расположился голым на диване и активно наминает свои довольно жалкие гениталии. "Что это такое ?! - притворно возмущается Алина, разводя руками (её стандартное движение!). - Чем это, интересно, ты тут занимаешься в одиночестве?! А я на что?!" - и тут же стягивает через голову платье, за которым (для ускорения процесса?..) на этот раз не оказывается белья.
Записи Смыслова не впечатлили, поскольку "впечатлили" - не то слово, - он был просто потрясён. Раздавлен. Зарезан. Растоптан. Убит. Разрублен на куски топором и утоплен в чане с помоями. "Какая гадость... Боже, какая гадость!" - бубнил он, глотая воздух.
Тем временем при каждой смене позиции, которых в последнем, наиболее откровенном ролике набралось аж с десяток, Алина бросала на камеру дурной взгляд, улыбалась и хлопала ресницами.
И всё же это не было похоже на индустриальное порно, создаваемое изощрёнными профи, где сношение представлено непременно крупным и сверхкрупным планами, где гениталии актёров выбриты до блеска, да ещё и вымазаны гримом и припудрены, как лица невест, а влагалища спринцуются белёсым, имитирующим сперму клейстером в таком объёме, что когда он истекает, то впору бежать подставлять стакан! Нет, то было наивное, топорное действо дилетантов. Смыслов даже предположил, что это Алина с любовником так совместили "приятное с полезным": записывали свой секс в виде "сценок", и отправляли всё это туда, где за такое тогда, наверное, платили... - и опять понял, что ошибся, когда заметил мужскую руку в рукаве из джинсы, в середине процесса на секунду предательски влезшую в кадр. К тому же в концовке той самой особо бурной сессии вдруг затрезвонил телефон, и партнёр дёрнул головой, точно испуганный пёс, но после второй трели телефон замолчал - очевидно, кто-то, остававшийся за кадром, либо снял трубку, либо просто отключил аппарат, а жиголо дали знак продолжать...
А ведь при нём она наотрез отказывалась даже фотографироваться хоть на каплю недоодетой, хотя он её и уговаривал с бесконечными "Давай! Ну, пожалуйста!" - когда она, голенькая, очень эротично куталась в его старый офицерский плащ с блиставшими звёздочками на погонах, или когда просто полулежала на подушках, зарытая по шею в одеяло - и всё было без толку! А он удивлялся, отчего таким категорическим было её тогдашнее "Нет!" Ах, как поздно подчас приходит прозрение!
Вон те джинсы с тонким тёмным пояском и вон та жёлтая короткая кофточка, что постоянно задиралась со спины, обнажая белый серп её поясницы, были ему давнишние знакомцы! Ведь именно в таком наряде она завалилась к нему как-то на второй недели их близости! По вечеру. Без предварительной договорённости, без оповещения. Заявив о себе простым опасливо-кратким звонком. Он прильнул к глазку, увидел, что это она, удивился немного и распахнул дверь. Алина вальяжно вошла, улыбаясь ярко розовыми, лоснящимися от помады губами и хлопая слипающимися, перекрашенными дешёвой тушью ресницами. Тихо шепнула: "Привет..." - и скинула шубку, оставшись в этом вот одеянии: в жёлтой короткой кофточке и серых джинсах с тёмным пояском. Вздохнула: "Вот... Была в гостях (тут недалеко), и решила к тебе заглянуть. Ты не рад?" Первое, что пришло ему в голову: Алина прибыла к нему с очевидного свидания ради получения новых ярких ощущений (так сказать, из одних жарких объятий - в другие). Он тогда тут же отогнал эту "грязную мысль", но, теперь получается, что так, похоже, оно всё и было.
Правда, он ни разу не видел того бордового платья, в котором она появилась в самом начале особо пикантного видео, удивляющего зрителя пулемётной сменой поз. Не застал он и того голубого с подставными плечиками, в котором она минуты две, прежде чем приступить к делу, усиленно разыгрывала из себя мамочку, озабоченную школьными успехами "сынули". А при нём она вообще не носила ни платья, ни юбок, предпочитая брюки или панталоны разного кроя и ткани. Он как-то даже поинтересовался этим феноменом... Незадолго перед разрывом, когда они сидели у неё, и он скучал, не зная чем заняться, она подсунула ему альбом со своими старыми фотографиями, и там на нескольких карточках она была в платье. Кажется, даже в том самом голубом, с плечиками.
"Когда я была маленькая, я обожала папу и всё, что с ним связано. - болтала Алина, пристроившись рядом. - А машину нашу считала... как бы сказать? За своё, родное существо. Типа огромной собаки. Папа как-то завёл машину на холостые, а я подошла к выхлопной трубе, и ну дышать газами! Мама когда увидала - подбежала, подхватила меня, трясёт... А я дово-ольная!!! А платье белое уже всё серое стало, хи-хи! Два годика мне тогда было. Во! О, смотри, какой детёныш! Хрюшечка упитанная."
"Кстати, тебе идут платья!" - заметил он.
"Спасибо. Я знаю."
"Особенно это. Почему ты его не носишь?"
"Оно вышло из моды." - объяснила она.
"Ну надела бы какое-нибудь другое. У тебя наверняка их много завалялось. Да просто примерь! Вот прямо сейчас! - я хочу поглядеть на тебя в платье."
"Мне нечего примерять - все мои старые платья и юбки остались у мужа."
"Вот как?! - воскликнул Смыслов, сильно озадаченный подобным ответом. - А он, что, тебе их не отдал? Он ведь вряд ли будет их носить..."
Он ожидал, что она засмеётся или хихикнет, но Алина только скривилась и сказала, что не хочет вспоминать о прошлом, что она сожгла все мосты. Нервно поднялась, и по-хлебопёкски лихо, будто отряхивая с рук невидимую муку, побила ладонью о ладонь: "Так-то вот!.." Почувствовав перемену её настроения, Смыслов спросил, покашляв: "Я что-то не то ляпнул?.."
"Нет, ничего... Всё нормально." - пробубнила она, и он не стал к ней больше приставать, хоть и сознавал, что ничего "нормального" тут нет, раз она сразу вся поникла, потухла, как перегоревшая лампочка в плафоне.
Смыслов попытался унять эмоции, сосредоточиться и подключить логику. А внутри между тем всё кричало: а сам-то хорош! Слепец! Дурак! Идиот! Как его, оказывается, легко водить вокруг пальца!
Его Алина... Интересно, а что он вообще знал о ней? Итак, Алина на первый взгляд была совершенно обыкновенная женщина. Шесть лет прожила с мужем, не работала, из дома, как говорила, не выходила. Затем пошла работать, развелась с мужем (уже при нём), переехала к родителям. Точка. И где тут тот временной зазор, в котором она пала?
А может, все эти съёмки организовывал муж? А её заставлял сниматься? Эдакие странноватые фантазии троглодита?
Он бросился перечитывать её письмо. Там были, конечно, мутные намёки, но никакой конкретики, ничего такого, за что можно было бы ухватиться. Может, разве что вот это: "ужасные годы"... Годы?! Что, получается, "этим" она занималась годами?!
А как она дичилась его друзей, их жён и подруг, под разными предлогами уклоняясь от их общих выездов, пикников, застолий с трёпом, ото всех этих "дней варений", где он бывал, а она - нет! Пропустила даже пару свадеб, и он - не то что ей! - себе не задал ни разу вопроса: "Почему?.." Выходит дело, боялась, что кто-то её узнает, и ему донесёт?.. Такое объяснение её странноватой нелюдимости?
Тут же сам собою выстроился уходящий вдаль целый штакетник из новых вопросов. Подрабатывала ли она ещё и проституцией (хотя порноактрису как назвать ещё? - в каком-то смысле она даже хуже самой развратной шлюхи...)? Практиковала ли групповой секс с так называемыми двойными (и тройными) "проникновениями"? Есть ли ещё ролики с её участием, или то, что он наковырял за двое суток - это всё? Продолжалось ли это при нём? А может, все эти её "измены" с её точки зрения были и не "изменами" вовсе, а всего лишь халтуркой на стороне? Как и когда это началось? Просто так, из дома, в такой "бизнес" не приходят - до этого же надо докатиться!
Стоп! А её скандальная мать, получается, вовсе не была злобной фурией, исчадием зла, психологический портрет которой был нарисован в его мозгу? Она всё знала, и приняв его за очередного клиента дочери, вполне естественно возмутилась тем, что "разврат" происходит на её кровати, днём, в присутствии внучки? Получается, так.
Он припомнил, как в давнем разговоре (после секса Алине часто свербило почесать языком) прошёлся насчёт тех, кто снимается в порно - что он о них думает и кем вообще считает. А она очень странно, как он тогда же мимоходом отметил, на него посмотрела. С явным, даже с нарочитым удивлением. С негодующим взмахом ресниц. И сказала, как отрезала: "Давай-ка сменим тему."
"Ах, какая ты неженка! - засмеялся он, выглаживая ладонью алинину грудь. - Не выносишь даже упоминания о них!"
"Я же сказала: давай сменим тему!" - прорычала она, сбросив его руку. А сама-то, наверное, пережёвывала: "А он-то, дурачок, и не догадывается..." И тут же не выдержала и поинтересовалась кстати, а смотрит ли он современную порнографию.
"К чему этот вопрос? Ты, кажется, хотела сменить тему? Или опасаешься за мою нравственность?"
"О, нет! - вскричала Алина и замотала головой. - И всё-таки... Смотришь?"
"Я уже вышел из этого возраста. - вещал важно Смыслов. - Да и зачем, если вся порнография у меня в реале? Эти вещи интересуют в юности, в качестве учебника, что ли. Меня лично интересовали позы, и то, как знакомятся. Оказалось, в жизни всё происходит сложнее: не так тупо и просто, как на экране. И за всё в конечном итоге приходится платить. А сейчас, к тому же, и некогда - меня занимают другие вещи..."
Помнится, этот его спич Алина приняла с явным облегчением, и обронила, что он-де - чистый христосик.
"Это я-то?" - переспросил он.
"Ты-ты!" - подтвердила Алина.
"Понимаешь... Как бы тебе это... - Начал он её "образовывать". - Такое сравнение не то что кощунственно, а просто абсурдно. Во-первых, я не Господь-бог. Я вполне обыкновенный человек, притом грешный человек. Я не могу совершить никакого чуда, не могу спасти страну от уродов и воров, не могу указать путь Человечеству. Не способен накормить тысячи страждущих пятью рыбами и семью хлебами..."
"Ничего не знаю! - заявила Алина очень категорично. - Посмотреть на тебя, послушать, что ты плетёшь - ну чистый христосик!" Окатила его дурашливым взглядом, отвернулась и захохотала.
Без сомненья, просчитывала варианты, как реагировать, если вдруг всё всплывёт. Как оправдаться так, чтобы он в итоге её "понял и простил".
А то вдруг возьми да и брякни: "О, у меня была очень бурная молодость!"
"Ну я, положим, тоже в школе покуривал. Покупали с ребятами пачку "Стюардессы" и шлёпали на пустырь!"
"Поверь! - в моём случае всё было гораздо круче! Хотя до рождения Саньки я курила. Ага. Зато, как только узнала, что беременна, сразу бросила. Но я не о об этом."
"Что? Неужели ещё и выпивала с подружками!?"
"Хуже!.."
"Слушай! - да ты меня пугаешь, мать!"
Она инерционно хихикнула, затем, смерив его нарочито пронзительным взглядом актрисы из немого кино (а ещё таковой бывает у ребёнка, когда он рассматривает копошащегося в листве красивого жука, или стрекозу, подсевшую на самый край борщевика, или замершую на припёке ящерку), и состроив соответствующую рожицу, заключила:
"Ладно, не хочешь знать - как хочешь! Сам будешь виноват!"
"Нет, почему же "не хочу"!? - подбодрил он Алину, в очередной раз удивляясь про себя, - что за бардак царит у женщин в головах!? - Давай, рассказывай!"
"Фигушки! Умерла - так умерла!" - выпалила она и, неестественно засмеявшись, выбежала из комнаты вон.
А в последней ссоре она обозвала его клоуном. Ну и кто у нас в результате клоун?
Обычные усталые женщины, рабочие лошадки больших городов... С кучей неразрешённых проблем, откровенно выставленных наружу, и с табунами необъезженных развратных тараканов в голове... Вы стесняетесь тёмных сторон своих биографий. При этом вы, верно, думаете, что "никто ничего никогда не узнает"?! Вы ведь и вправду всерьёз все так думаете!
"Это был просто секс, - считаете вы, - который бывает у всех. Просто весёлое, безумное и одновременно приятное времяпрепровождение, за которое ещё и приплачивают."
Именно так! И даже сам риск где-то в мозжечке стучащий молоточком, что всё же могут узнать, лишь приятно щекочет нервы.
Тихо ли, громко ли живёте вы себе, но молчите, как спермы в рот набрали, не расскажете своей родне, тем более сожителям, и ни в коем случае детям о том, что вытворяли и чем кормились вы в развесёлые года юности вашей. Да, высыпают ежевечерне на трассы и в "салоны", как черти табакерочные, десятки, сотни тысяч проституток, разного сорта проституток, терпеливиц, ублажающих любителей любви за деньги, но ведь это всё какие-то другие женщины, а не вы! Они, падшие, со временем сгинут, исчезнут, испарятся, рассосутся (не сочтите за каламбур), утекут на Востоки и Запады, и там осядут, да где угодно будут прозябать, но только не здесь! Не превратятся они, падшие, с годами в благородных сдобных мамаш, вдалбливающих детишкам основы морали. И ведь не раскроете своих тайн, так и умрёте - партизанками. И сожители, и дети ваши так и будут пребывать в наивном неведении, пока не наткнутся случайно на такие вот свидетельства...
"А впрочем, какая теперь разница?! Какой теперь во всём этом смысл? - утешал себя Смыслов почти что риторическими вопросами. - Разве её вторая, скрытая жизнь, обратная сторона Луны, тяжёлая муть, поднявшаяся со дна казалось бы чистого озера - разве всё это, даже это имеет теперь хоть какое-то значение?"
Они давно расстались, и чувств он к ней не питал, и восстанавливать то, что женщины называют "отношениями", он в любом случае не собирался. Тут бы впору ухмыльнуться, и перевернуть эти случайно прочитанные страницы...
"Отчего же так ноет сердце?.."
Но и на этот, последний свой вопрос ответа не сыскал.
Часть 3. I REALLY WANNA SEE YOU
ПТИЧКА ПОСТУЧАЛА
"Сегодня солнце зашло за тучи, сегодня волны бьют так больно... Я видел как умирала..."
Именно в тот день он гонял эту песню. И ведь с самого утра! Ну, допустим, зачем - понятно: у Лёхи грядил "день варенья" - хотелось разнообразить их неказистый репертуар, поорать под гитару хоть что-то поновее "Поворота"... Но почему именно в тот день?.. Именно в тот день...
Мамочка моя, мама... "Моя душа плачет."
- Почему поздно вызвали?
- Да приезжала тут "скорая" до вас. Вечером, после девяти. Мужчина. Вколол ей лекарство (вот - ампула осталась). Сказал, что в машине только сидячее место одно. Ну и как бы я её отправил в таком состоянии? Сидячее место! Сказал, что к утру она даже, возможно, заговорит. А она...
Врачиха бросила взгляд на разбросанные повсюду блистеры и баночки из-под лекарств, вздохнула и недовольно поморщилась.
- Ладно, собирайтесь. Не забудьте карточку страхования и паспорт.
- Чей?
- Её, конечно.
- Извините, что-то я... Ночь не спал...
Он собрался и побежал обзванивать соседей, чтоб те помогли спустить носилки. Наконец всё было улажено, квартира закрыта, документы распиханы по карманам, необходимые лица расположились в машине и, пожалуй, можно было бы уже и...
- И чего это вы в заднюю дверь забрались? - почти со смехом поинтересовалась врачиха.
- Да... Видите - опять сплоховал.
- Переходите-ка к нам.
- Ладно, я уж здесь, с ней рядом как-нибудь...
- Ну как хотите... Поехали! - крикнула молодая врачиха шофёру, и они тронулись в путь.
Он гладил её волосы, целовал нос и пальцы, и говорил, говорил самое главное, надеясь, что она услышит его и поймёт:
- Мамочка моя милая, мамочка моя любимая, единственная моя. Ты самый лучший, самый добрый, самый дорогой человек на свете! Слышишь меня? Лучше тебя нет никого! Какие у тебя пальчики красивые, ноготочки... Ну-ка, сожми пальчики в кулачки. Отлично, пальчики работают! А ну, пошевели ножками. И ножки у нас работают! Ничего, выдюжим! (Она часто приговаривала так в своей трудной жизни: "Ничего, выдюжим!") Глазки мои ненаглядные! Наши глазки как салазки, только разница одна: на салазках можно ездить, а на глазках - никогда. (И так она, бывало, приговаривала смотря в его глаза.) Да, мамочка? Дай я их поцелую. Дай пальчики все твои перецелую. Вот так. (Мать свободной рукой обхватила его за голову и прижала к груди. Он чуть не разрыдался, и когда она отпустила, отвернулся в сторону и несколько мгновений просидел вот так, хватая воздух.) Мы сейчас едем в больницу... Тут недалеко - скоро приедем. Слышишь меня, родненькая моя? Я там буду рядом с тобой, никуда от тебя не уйду - ты не волнуйся. Прямо с утра и до... Пока, короче, не выгонят. Каждый день, каждый день! Господи! Маменька... Милая моя, любимая. Люшенька моя! Люшенька моя хорошая! (Прямо перед ударом мать вдруг стала рассказывать, как дед Лаврентий её называл. "Он меня любил. - причитала она. - Говорил: "Я Женьку и Ваську не люблю. Я Люшеньку люблю. Люшеньку..." Меня больше никто так в жизни не называл." И заплакала. Тогда он сказал, что он её теперь будет так называть - Люшенька...) Славная моя девочка. Я буду теперь всегда с тобой - правда, правда.
- Она глотать не может. Надо будет ей зонд ставить, иначе она в больнице от голода помрёт. Скажите там лечащему врачу. Без зонда её кормит не будут - им там наплевать, - сообщала тем временем ему в спину врачиха. - И приготовьтесь к тратам.
Она и вправду была очень молодая, эта врачиха. Эмоциональная. Милая. Дома, пока делала укол, успела удивиться розану в кадке, вынесенному с балкона в угол комнаты. "Ой, сколько цветов! Надо же - настоящие!" - и от этого её восклицания пожилая молчаливая фельдшерица, ходившая за ней тенью, на мгновение прикусила губу и устремила взгляд куда-то вверх и в угол (но совсем не в тот, где находилась кадка). "Это гибискус. Его ещё розанчиком называют, - пояснил он. - Обычно растёт по больницам и, вообще, в учреждениях. В коридорах пристраивается, где-нибудь возле туалета. Хотите, вам оторву веточку? Он легко приживается." Отказалась, мотнув головой.
- Ну да... Траты. Кажется, надо нянечкам давать?
- Нянечки, конечно, возьмут, но их вам трудно будет проконтролировать. Лучше нанять со стороны.
- Простите, вас зовут?..
По женски подумав, поводя головой и глазами ответила:
- Оксана. Александровна...
- Оксана Александровна... а если нанимать, то кого - не подскажете?
- Ну... Выбор, в общем-то, порядочный. В приёмном отделении объявления развешаны по стенам - там телефоны. Это вам дешевле обойдётся и с гарантией. Цены в принципе везде одинаковые. Там разберётесь.
- Спасибо.
В приёмном, пока у матери брали кровь и перекладывали с каталки на каталку, его отвело в сторону похожее на мышь существо в белом халате. Глазенки-буравчики торопливо забегали по его лицу, выгадывая будущую реакцию, роток выдал шепотливую реплику:
- Если вы хотите, чтобы доктор дополнительно присмотрел за вашей... Это мама ваша, да?
- Да.
Роток выдал цену.
- А что, бесплатно в государственных больницах уже не лечат?
- Нет, нет - лечат. Это как бы дополнительно. Просто присмотреть. Лишний раз. Вы понимаете?...
Конечно. Он всё прекрасно понимал: вслед за русскими же властителями, правоохранителями и учителями русские врачи давно и окончательно выродились в вороватую, жлобную дрянь.
- Если вам дорого, то и не надо.
- Нет, почему же... - у него с собой была как раз эта сумма, которую, получалось, нужно вот сейчас так сразу и отдать незнакомому мышонку. - Просто надо ещё и медсёстрам заплатить, как я понял, и подгузники...
- Ну, медсёстры - это медсёстры... Хорошо... нет, нет, не надо, не надо! - вдруг чего-то испугавшись пропищало существо и исчезло.
Другие какие-то новые неопределённого пола голоса принялись расспрашивать, чем она болела, какие лекарства принимала, в каких больницах лежала, чем страдает, перенесла ли операции и на что у неё аллергия.
- Самое высокое давление какое у неё было?
- А при чём тут это? Она давлением мучилась три года назад, у ней тогда вода под сердцем скопилась, её выкачивали диуретиками. Забыл как называется. А тут перед самым ударом давление резко подскочило и никак не сбить было... И аритмия страшная - до этого не было её.
- Вы вопрос понимаете: самое высокое давление, которое она смогла перенести?
"Тогда-то она смогла, да сейчас, пожалуй, не сможет. Неужели они не видят? Точно - залечат. А может, им это действительно надо знать? Врачи как-никак"
- Ну... Допустим, двести на сто.
Вопросы сыпались как горох из мешка, он не успевал их осмыслить, отвечал, казалось, невпопад, затем всё рассосалось. Он стоял один, смотрел на мать, понимал, что она жива и радовался хотя бы этому. Откуда-то сбоку подбежала молодая докторица со "скорой", что представилась в пути Оксаной через паузу Александровной, сказала, что ей пора, все дела она здесь переделала и, да! - что такого отношения она ещё не видела. В смысле, к старикам так теперь не относятся.
- Вообще-то, у каждого человека есть мать, причём одна и другой не будет.
- Да... И всё-таки...
- Посмотрите: видите - у ней глазки бегают туда-сюда, туда-сюда.
- Да. Это автоматические движения.
- Нет! Это я ей говорил: тренируйся, а то у тебя глазки к переносице не сходятся. Ты десять раз поделай глазками из стороны в сторону; и она сказала, что будет тренироваться. Вот - тренируется. Хочет показать, что она будет стараться... выкарабкаться. Мамочка моя. Ну хватит, мамочка, хватит!
Движения глазами прекратились. Мать его понимала и делала всё как он говорил. Он отвернулся, чтобы не зарыдать.
- Ладно, мне пора. - вздохнула Оксана Александровна, по продолжала стоять, не сводя с него глаз. Очевидно было, она что-то ещё ему хочет сказать, что-то доброе и утешительное, но не решается. Ему показалось даже, что он ей понравился (Впрочем, как и она ему, и познакомься они при иных обстоятельствах, у них почти наверняка бы закрутился роман... При иных обстоятельствах). - Удачи вам! Прощайте!
- Спасибо. Всего вам самого хорошего!
Да, она была ещё очень молода и наивна, эта Оксана. И как всякий желторотик, поначалу стремилась казаться циничным прощелыгой-всезнайкой, и как всякий желторотик, не выдержала роль до конца.
- Куда везти? - спросил возникший перед каталкой санитар. Голос сзади бросил: "В неврологию."
- Помогайте! - пробурчал санитар, и они покатили его маму по пустым подземным коридорам. Санитар шёл впереди, сын больной толкал каталку сзади. Больная удивлённо смотрела вверх, на проплывающие по потолку чередой длинные белые лампы дневного света, а сын смотрел на неё, и тихо, чтоб она не услышала, плакал.
Сестра-сиделка из неврологии передала ему список того, что следует немедленно купить: подгузники для взрослых (навскидку - третий номер), пелёнки, влажные салфетки, присыпку, детский крем, обтирку (смешать в бутылке самую дешёвую водку с любым шампунем), чашку-ложку, воду с соской (сказала, что такие бутылки продаются в магазине - он не знал), можно - детское питание и что-то ещё.
Женщина в белом огорошила:
- На пункцию дадите согласие?
- Какую пункцию?
- На пункцию спинномозговой жидкости. Процедура довольно опасная - проводим только с согласия ближайших родственников. Вы ей кто?
- Сын.
- Ну так будем делать пункцию? Решайте быстрее, а то у меня времени мало.
- Это лечащий врач - Ольга Николаевна. - шепнула сестра-сиделка.
- А почему ей нужно делать эту - как её? - пункцию?
- В крови много лейкоцитов. Значит, идёт воспалительный процесс, понимаете. Вы сказали - у ней радикулит, и в ногу отдаёт?
- Да. Ещё в последнее время она сильно похудела . С весны на семь килограммов. Вы подозреваете онкологию?
- А что, в роду были прецеденты? - вопросом на вопрос так и жахала врач.
- Да вроде бы нет.
- Ну... Выясним. Итак, в чём опасность... Может быть заражение, если игла не туда пройдёт.
- Почему "не туда?" Тут что, не умеют делать пункцию?
- Нет. Все всё умеют. Просто так положено говорить, понимаете? Мы вас предупреждаем. Потом, процедура довольно болезненная. Конечно, будет новокаин, но... Всё равно чувствуется.
- Процедура длится долго?
- Ну как? Пять минут максимум. Один укол. Подписываете?
Он боялся как раз онкологии. Она просто высохла за последние месяцы - с и так похудевших шестидесяти двух до пятидесяти пяти. Как девочка стала: худенькая, с талией и впалым животиком. И все повадки стали девическими, словно жизнь к концу покатилась обратным порядком напрочь выжигая все её долгие взрослые года. "Лучше уж пусть выявят." - решил он.
- Где расписаться?
- Вот здесь. И здесь. Да, относительно выздоровления никаких прогнозов пока дать не могу. Ей сколько полных лет? - и в ответ на произнесённые цифры покачала головой и повторила уже жёстко:
- Никаких прогнозов!
По прошествии дней, когда всё самое тяжкое и непоправимое имело место быть, когда над бабушкиной могилой вырос свежий рыжий холмик, когда навспоминались всласть и на поминках, и на девяти днях каким же светлым и добрым человеком была его мать, он, развёртывая назад спираль памяти, вдруг стал ловить знаки, которых раньше не замечал, не схватывая смысла, или всё же чувствуя его отмахивался в страхе. Последним была непочатая пластиковая бутылочка церковного масла, мгновенно нашедшаяся, когда утром понадобилось поставить лампадку перед Троицей за упокой, и которую он так и не сыскал накануне вечером, когда зажёг фитиль за исцеления рабы Божии Людмилы перед иконой Святого Пантелеймона, покровителя врачевателей, привезённой аж с Афона, со Святой Земли его названнными прапрадедами в стародавние времена, и погасло слабое пламя в середине ночи. И накануне, по вечеру, в самое начало сумерек, когда застучала в стекло желтопузая горькая вестница, и он сказал ей "Кышь!" и отогнал, но минут десять спустя она вновь застучала, и он вновь её отогнал, и подумал тогда: как хорошо, что он позакрывал все окна - не влетит никакая тварь, - и ещё удивился как это синица долетела до одиннадцатого этажа, в первый раз за всё время как они здесь живут, может выставить за окно кормушку, накупить семечек? - непременно он так, мол, и сделает, когда мама поправиться. А затем пара голубей крепко уселась на подоконник со стороны кухни. Он шуганул их, они улетели, а он побежал на балкон посмотреть - не сели ли эти двое толстых бродяг ещё на какое его окно. И точно: сели на окно в его комнате (за занавесками не увидать). Вот тогда он крепко испугался и стал искать то самое масло, которое нашлось лишь поутру, рано-рано, после прихода милиционера с записочкой. Он распахнул ему дверь. "Это у вас бабушка..." - начал было милиционер. "Умерла?.." - прошеплал он. Милиционер кивнул, он взял записочку (там были инициалы и фамилия матери и телефон в неврологию - он его знал - нужна ему была эта записочка!) и зарыдал в голос.
Знающие люди объяснили, что когда и залетит птица в дом, то и это ещё ничего - авось обойдётся, вот когда постучит...
А ещё был сон. Наверняка вещий, потому что проснувшись как-то ночью он решил о нём матери не говорить (впрочем, он и так-то никогда не пересказывал ей свои сны), и наверняка страшный, потому что сам решил о нём позабыть. И уснул. И позыбыл как наметил. Осталось от него только вот это: позабыть и ни слова матери.
Говорить об уходе она начала очень осторожно, вспышками; и когда он её переубеждал: ерунда, мол всё это, бред сивой кобылы, это, видно, от слабости умственной к тебе такие нелепые мысли приходят, да ты ещё поживёшь, смотри как хорошо выглядишь, ножки-ручки работают, сердечко подлечим - живи ещё хоть двадцать, хоть сотню лет, - она улыбалась и говорила какой он у неё всё-таки славный. "Я чувствую - я и года не проживу." - резанула она в первый раз его по сердцу где-то за год до смерти (он не засекал день, не поверив, а потом и месяц позабыл). И стала готовиться. Купила сначала серебряную цепочку к крестику, а в конце декабря - и крестик приобрела, а то у неё дешёвенький был. Пришла - радовалась. Показала крестик, серебряный, литой, со Спасителем. Подошла, говорит, к киоску в переходе у метро, дайте, мол, крестики посмотреть. Выбрала крестик, вот этот, только денег у неё не хватало - буквально рублей двадцати. А девка-торговка и говорит: "А за этот крестик, бабушка, уже заплачено. Заплатили, и не взяли, и все сроки прошли, и по бухгалтерии он проданным числится. Вы берите его так, без денег. Совсем ничего не надо." Она и взяла. Знак, наверное. Он согласился: знак, и славный; хорошо, когда такие вещи дарят. "Ну вот, теперь и в гроб есть в чём лечь." "Ты опять за своё?" Они встретили Новый Год, Рождество, ходили за водой на Крещение, и он интерпретировал те её старые слова таким образом, что вроде бы она до Нового Года не доживёт, а смотри ты - дожила, так что хватит теперь каркать, глупости всякие пороть.
В марте ей приснилась бабушка. "К себе позвала. В этом году я умру." - сказала она твёрдо. Он решил, что сделает всё, чтобы этого не случилось, полез изучать Медицинскую Энциклопедию и "Лекарственные средства" Машковского в надежде выявить панацею. Он был уверен, что сможет. Он был наивный идиот.
Он бежал за уходящей Ольгой Николаевной, просительно твердя:
- Доктор, вы знаете, у неё сейчас всё время страшнейшая аритмия. И давление, наверное. Я не знаю, у меня тут тонометра нет. Врач со "скорой" (к ней дважды "скорая" приезжала) сказал, что возможно аритмия спровоцировала инсульт. Вообще-то у неё давно аритмия, но мы её сбивали дигоксином, и рибоксин давали для улучшения работы сердца; в последнее время вообще всё было хорошо, и аритмии не было, и давление как у спортсмена: сто тридцать на восемьдесят, а эта аритмия у неё появилась за несколько минут до удара и никак её было не унять. И кололи ей дигоксин, и всё-равно она осталась. Доктор, вы можете что-нибудь сделать? Я понимаю, здесь не кардиология... Она всегда сердцем страдала. Может быть кардиолога вызвать?
- В карте записан осмотр терапевтом. Придёт терапевт.
- К-когда?
- Не знаю. Придёт. Раз записан - придёт.
Он был наивный идиот.
Первой узнала новость Верунчик. Ей было так необходимо вывалить на голову тётечке Люсечке свежий запас напитанных за день эмоций, и она всё звонили, звонила, пока не нарвалась наконец на Смыслова.
- В какой она, говоришь, больнице? - по десятому разу выспрашивала Верунчик. - Угу... Это где находиться? А как проехать? Какое метро?
- А ты, что, собираешься её навестить?
- Обязательно. Ты когда теперь к ней поедешь? Ах, завтра утром. Ну вот и я, наверное, тоже тогда поеду. Угу... Так какое, ты говоришь, это метро? Как называется отделение? Неврология, третий корпус? Какая палата? А этаж? Угу...
Верунчик проявила невероятную мобильность и на следующее утро, в девять он заметил её у рамки охраны. Они поцеловались, в лифт она не попала из-за перегруза, но пять минут спустя была уже в палате, представилась всем дочерью больной и с видом бывалого посетителя больниц принялась расспрашивать Ольгу Николаевну о состоянии мнимой матери. Выспрашивание это, впрочем, как и ответы врачевателя, никак не повлияли на ход болезни. Побывав ещё некоторое время, буквально минуты в палате, насытившись впечатлениями, поняв, что с тётей Люсечкой ей сейчас не поговорить, она покинула заведение. Мать в то утро выглядела лучше, бодрее, чем намедни, и чем выглядела тем же вечером и следующем днём. Она смотрела на него осмысленным взглядом повернув к нему голову, иногда пыталась одним выдохом повторять слова и весело показывая большой палец жестикулировала. В то утро он ещё надеялся на хоть какую-то её поправку. Вечером ей здорово поплохело, она показывала пальцем на сердце и ниже, там, где у неё ныл радикулит. Это означало: болит. Он спросил врача, но, оказалось, лечащий ушла, есть только дежурный, что ослажняло дело. Он кинулся в ординаторскую, оторвал врача - мужчину с ленивым и тупым, невероятно русским, без инородной примеси лицом - от компьютера, объяснил ситуацию. Тот недовольно поморщился, сказал, что подойдёт. Спустя некоторое время действительно появился в палате, ткнул стетоскопом в грудь матери. "Ну и что? - произнёс этот врач. - Действительно аритмия. И что вы хотите?" "Доктор! Сделайте что-нибудь! Она же показывает, что ей больно!" "А что я могу сделать, - ответствовал эскулап, - если вы мне ничего не говорите?" - повернулся и пошёл восвояси. "А что я ещё должен сказать?" - закричал Смыслов в спину уходящего. - Она показывает, что ей больно, вы уходите. Вы считаете - это нормально?" "Это процесс течения болезни." - бросил через плечо эскулап. "То есть это нормально?.." "Процесс течения болезни..."
- Мамочка, мамочка моя! Я ничего не могу сделать - тут такие врачи. У меня нет при себе лекарств, а если бы даже и были, я боюсь их тебе давать. Я боюсь, вдруг от них тебе станет хуже. Я ничего не могу сделать - прости меня, мамочка.
Это была проклятая больница. А он был наивный идиот.
Это была больница с трухлявыми полами коридоров, покрытыми растрескавшимися и разъезжавшимися посередине листами линолеума, замшелыми стенами и вороватым персоналом, чья некомпетенция прямо пропорциональна жадности. Тут не было, как в других обычных московских больницах, евроокон и натёртых до блеска полированных полов, и не было медсестёр, суетящихся в новенькой голубой и зелёной униформе. Тут все медленно передвигались в не дочиста стираных белых халатах - будто самое время здесь хватил инсульт и оно заплуталось, бедное, в полузабытых лабиринтах восьмидесятых годов.
Об этой больнице совсем недавно весь день крутил сюжет государственный телеканал. Захлёбывающийся в припадке восторга закадровый голос сообщал зрителю о самом совершенной оборудовании этой больницы и самым компетентном, где-то героическом персонале...
И тут он поймал себя на мысли, очень неопределённой, вроде гудящего роя мелких вопросов, летевших стороной: а что изменилось бы - по сути! - если бы корпус этой больницы, допустим, был идеальной новейшей конструкции, чистый, весь в полированном камне, в экранах и роботизированных каталках, а персонал был бы вышколен и любезен? Как бы они, даже будучи врачами самой высочайшей квалификации, даже навалившись все вместе, дружно... - искоренили бы они дряхлость? Может, укольчик бы какой сделали? Таблетку бы выписали? Операцию провели? Подключили бы больную к какому-нибудь особому чудесному аппарату? Есть какая процедура - против дряхлости? Чтобы в результате произошло омоложение? Хотя бы до уровня простой старости? Правда, что ль? И что эта за болезнь такая - дряхлость? Кто здесь враг, пришедший извне - бацилла? Паразит, вроде клеща или цепня? С кем тут прикажете бороться? Разве может быть иной исход для дряхлости, кроме...
На третий день мать уже не шевелила ногами, никак не отреагировала на вопрос о памперсах (в предыдущее утро она показывала, что подгузник надо поменять, и они успели разобраться с этим неприятным делом (причём она активно, как возможно было в её положении, помогала) до суетливого прихода Верунчика). Ныне она лежала недвижимо и её помутневшие серые глаза были устремлёны в пространство. Узнав его по голосу она устало пошевелила рукой, в синюшный изгиб локтя которой была вставлена игла капельницы - вот, мол, что со мной делают. Когда капельницу убрали она не глядя, но зная, что он рядом, ухватила его за руку, пожала и подержала, что означало: "Слушай!" - затем несколько раз стукнула пальцем себе в грудь, где висел крестик со Спасителем, затем указала наверх. "Зовёт." Он не хотел этого слышать, не хотел этому верить, поэтому стал говорить первые попавшиеся успокоительные слова: "Что ты, что ты, мамочка! Рано нам священника вызывать. Ты же в больнице, тебя будут лечить." Мать протянула руку вперёд - возможно, она видела нечто, открытое лишь взору умирающего. "Я ничего не вижу, мамочка. Там никого нет." Она замычала недовольно и ещё несколько раз тыкнула пальцем вперёд, но осознав, что он её не понимает, в отчаянии опустила руку. "Мы поправимся, правда, правда, вот будем хорошо кушать и поправимся. Я тебе детского питания принёс - какое-то мясное пюре, с кроликом. Ты будешь есть и поправишься, а то если не есть - откуда силы возьмутся? Знаешь, даже если ты не будешь ходить, даже если ты не будешь разговаривать, мамочка, это неважно. Ведь ты же всё понимаешь, правда?" Мать сделала слабый жест исколотой рукой - повернула ладонь как бы отвечая: "А то!" "Ну вот! Это самое главное!"
Под вечер сказали, что объявлен карантин. Власти решили быть поближе к мировому человечеству и вместе дружно испугаться кошачьей ангины. Или атипичного бычьего гриппа. Или овечьей пневмонии. Так много можно напридумать интересных блеюще-визжащих названий для сплачивающих страны виртуальных болезней!
"Мамочка, милая! Послушай меня! - кричал он. - Меня завтра сюда не пустят. Может быть и послезавтра не пустят, и ещё день или два. Карантин, мама - сюда никого не пустят!"
Мать опять повернула ладошку, потом показала наверх.
"Да, мама, что делать! Да, какие-то суки на самом верху так решили. Но, мамочка, послушай меня: как только этот треклятый карантин отменят, я тут же сюда прибегу, мама! Ты слышишь? Я буду рядом с тобой!"
За спиной Смыслова булькающим баском материлась доставленная в палату поутру старуха-алкоголичка. К ней уже приезжала дочь и, хмыкая, объявила врачу, что видеть такое ей не привыкать - это очередной приступ белой горячки, - и уехала.
"Мамочка, мамочка..."
Мать отвернула голову и забылась в тяжком сне. Наверное, надо было забрать её в тот день - не раз корил он себя после. Хотя бы попытаться, ведь она мечтала умереть дома, на своей постели. А может, надо было просто взять деньги и забрасывая охрану и персонал купюрами прорываться к ней сквозь карантин хотя бы на несколько минуточек, чтобы она чувствовала до конца, что он рядом, чтобы самому закрыть ей глаза? Но что толку поздним умом мечтать изменить застывшее навеки прошлое...
А он оставил тогда её, недвижимую, наедине с пятью, в лучшем случае молча пускающими пузыри, в худшем - громким полумычанием несущими околесицу палатными товарками.
Он больше не был наивным идиотом. Всё было предопределено: и карантин в этой похабной больнице, и крестик, и то, что он больше не увидит её живой, и этот разговор у Храма перед Пасхой.
ПАСХА
Погода на Пасху случилась ветренной, совсем непостоянной. На бледное солнышко вдруг налетали неприятные облачка, частила морось с крошкой. Мокрые столы заставили трапезой. Ветер сбивал пламя, люди чиркали спичками, чтобы вновь зажечь свечи, но всё было без толку - свечи гасли. Так и освятили куличи с загасшими свечами. Когда они покинули храм неожиданно облака улетучились, засветило солнышко, пригрело. Уже из троллейбуса мать поглядела в оконце, полюбовалась на сияющий купол, сказала: "Красивый храм, старинный. Семнадцатого века. Я его с детства знаю. Он не закрывался никогда. Эх, хорошо бы меня в этом храме отпели!" "Ну вот: такой день сегодня, а ты опять за своё! Ладно, слушай и больше не нуди. Обещаю. Слышишь, обещаю: отпоют тебя и именно в этом храме. Прямо гроб внесут и отпоют, поняла? И в землю тебя зарою, вместе с бабушкой - в крематории не сожгу. Обещаю! Всё? Больше вопросов нет?" Мать смотрела на него улыбаясь, чуть приопустив голову, потом крепко сжала его руку повыше локтя. Она надеялась. Она не могла знать наверняка, но она надеялась. Господи! Сердце захолонуло всего на секунду, про которую он вспомнил потом, когда мать уже отпели и бренные останки её предали земле.
БЕСЕДА С ВРАЧЕВАТЕЛЕМ
Пятого к трём пополудни, ко времени, как было написано в объявлении, когда врачи спускаются в холл на беседу с родственниками, подойдя к корпусу он по привычке взглянул на окно на шестом. Его легко было определить: мать поместили в крайнюю палату, в торец, в самый угол, у окна. Со времени введения карантина он всегда мимоходом поглядывал на это окно - вроде как приговаривал: "Ох, мамочка, мамочка моя..." Странно, что в этот раз были распахнуты обе фрамуги. Творилось полнейшее безобразие, отметил Смыслов, ведь ей же там сейчас холодно, первый снег во дворе не стаял и пахнет грязью и прелой водой, а сказать она ничего не может! Или её там уже нет? Увезли в реанимаццию? Или того хуже?..
"Смыслова? Ну, в данном случае о выписке говорить не приходиться. Н-да... Нет контакта, понимаете? - твердила Ольга Николаевна, очевидно намеренно глядя в сторону и постукивая пальцами по папкам. - Контакта нет. И ещё проблемы с глотанием начались."
"Да у неё и так были большие проблемы с глотанием..."
"Подождите! Вы не понимаете. Она совсем сейчас не может глотать. А пища наша не приспособлена..."
"Зонд, наверное, надо ставить?" - брякнул он, вспомнив поучения молодой врачихи со "Скорой".
"Можно и зонд... - на мгновенье удивлённо ошарив его глазами согласилась Ольга Николаевна, и вновь отвернулась. - Обычно хорошо идёт пища консистенции типа киселя..."
"А детское питание?"
"В принципе... конечно. Можно и его."
Как же так - он каждый день носит сюда детское питание, не забывая мимоходом заваливать персонал деликатесами, а теперь выясняется, что больничную пищу она не может глотать и нужно детское питание? Куда же девают тут его детское питание? Хорошо, он прямо сейчас побежит покупать детское питание...
"Вот... - спустя час он совал нянечке пакеты. Эту нянечку он помнил - она маячила на этаже, но больных не обслуживала - у пищеблока, вроде бы, суетилась и мыла полы. - Вот. Это для мамы моей. Она в самой дальней палате у вас, у окна лежит. Врач сказала - ей глотать трудно, так вот, пожалуйста - тут детское питание... тут всё... - пожалуйста, пожалуйста, покормите её, а то она... А вот этот пакет - это всё Вам и вашим товарищам. Тут карбонат, колбасы, сыр, фрукты: бананы, гранаты, фейхоа... Не помню ещё что... Всё свежее. Ну, в общем, разберётесь."
Нянечка посмотрела на него очень испуганно, сделала неопределённый жест рукой, похожий на вокзальный помах, словно говоря: "Господь с тобою... Ведь она же..." - но пакеты взяла, опять махнула и убежала.
И он совсем тогда позабыл спросить про фрамуги.
А вечером застучала синица в окно, а потом сидела пара голубей на подоконнике. Никогда прежде и никогда потом к нему в окно не стучали птицы...
Сгустившаяся тонкая энергия, невидимая часть бывшего живого, вытолкнутая из своего материального носителя, но не смирившаяся с произошедшим, устремилась к своему досужему месту, избрав в качестве наёмного такси крылатых тварей Божьих... Постучала чёрным клювиком - сообщить, что вот так вот скверно и бесповоротно всё случилось, и она, т.е. её Душа, теперь путешествует сама по себе, неприкаянная. А утром позвонил милиционер, и дату смерти записали - шестое. У него остались большие сомнения в дате...
СУЕТА
Первый день - самый суровый. Ничего ещё не сделано, ровным счётом ничего, в сердце рана зудит и стонет: ведь совсем недолгое время назад был живой тёплый человек, пусть и болеющий тяжко, пусть и в самом плачевном состоянии, а теперь вместо родного человека в холодном морге лежит всего лишь его незахороненное чёрствое тело без эмоций, мыслей и души - несоразмерная замена!
Итак, она умерла, а вместе с ней ушли в небытие и хлебные карточки иждивенческой нормы, и тяжёлая авиабомба, разорвавшаяся в сорок первом неподалёку от дома, но, по счастью, никого не убившая, и железные трофеи в ЦПКиО, и ночные очереди во МХАТ и в Большой, и портреты Берия на помойке, и ужас при мысли об участи тех несчастных, кто их туда снёс, и пересуды в "грибной" электричке - кого же теперь запустят в космос, после спутника: отчаянного ли сорвиголову или уголовника с расстрельной статьёй? - протопали "в ногу" китайские студенты, размылись силуэты, бренчащие на лестнице в Педагогическом, рассосались очереди за хрустальными вазами, обливными кастрюлями, сервизами на шесть персон, и книгами, книгами... исчезли Гагарин в газете и Мондрус в телевизоре, и начальник военной приёмки генерал Манец, нацепивший на лацкан очередной орден Ленина за успешную вонючую разработку, на которую она, тихий ослик, убила два года под тягой (и всем тогда понавыписывали ордена сверху донизу - и заведующему сектором, и начальнику их отдела, и начальнику лаборатории, даже блатной секретутке из несекретной части, никаким боком к их тематике не прислонённой, зато партийной, "Знак Почёта" достался, а ей даже медальки пожалели - "Ударником пятилетки" обошлись), и все мелкие и большие обиды и несправедливости её женской доли, которые она копила и подсчитывала, как скряга денежку, и много чего ещё...
Никогда больше она, разве что во снах, не придёт домой усталая, неприятно пахнущая химией, как приходила с работы в те года, когда он был школьником, не брякнется на первый попавшийся стул или табурет с обречённым выдохом: "Ох и ухайдокалась я сегодня!" Не вынет из сумки бело-сине-красные тетраэдры с молоком, которые выдавали сотрудникам "за вредность". Радостная от того, что в этот вот день многие молока не взяли, потому что прознали, что молоко привезли прокисшее, и она набрала оставшиеся пакеты, и теперь будет готовить творог: подождёт, пока молоко совершенно проквасится, а потом сцедит сыворотку через три слоя марли и подвесит марлевый мешочек с мягким творогом подсушиться на ночь над раковиной в кухне. Потому что так удобнее - жидкость выкапывает прямо в раковину. Да, тогда, в его детстве, молоко было пусть и не совсем настоящее, не парное из-под коровы, но всё-таки такое, что прокисало в холодильнике ровно на третий день, а не хранилось удобно по три месяца даже и в открытом пакете безо всякой видимой порчи...
А каким важным делом представлялась ей ежегодная варка варенья! Почти что обрядом!
Ни в коем случае не мешая ложкой, дабы не превратить варенье в кашу, мать время от времени поднимала тяжёлый таз, и держа на подхватках, пыхтя и жмурясь, потрясывала им, затем очень осторожно ставила груз обратно на огонь. Снимала пенки, пробовала, капая с ложки на блюдце, ожидая того момента, когда упавшая капля не только не расплескается, но даже и не разойдётся, а застынет на холодном фарфоре ровным, чуть приплюснутым полушарием. Так застывает ртуть из разбитого градусника. Мать объясняла ему всё это, чтобы не стоять молча, в перерыве успевая передать ему пенки и налить в запив чаю или молока.
"Уф! Ну всё, кажись!.." - восклицала она наконец, и радостно одним движением, одним поворотом корпуса переносила таз с плиты на стол, дабы дать варенью остыть. "Смотри-ка! Как тебе?" - гордо пытала она Андрея, а он, к тому времени уже напрочь объевшийся пенок, на варенье смотреть не мог...
А вот, морщась от ломоты в руках, с каплями пота, видимо вытачивающимися на лбу, она разминает подошедшее тесто для пирогов. Причём начинку выделывала всегда с таким расчётом, чтобы теста оставалось бы и на плюшки, вид которых у завзятых шутников вызывал неприличный хохот (что-то им там "такое" всё мерещилось), - но эти плюшки с их неизменной вывороченной формой входили в понятие традиции - именно такими их выпекали в семье издавна, и она говорила, что это старинный рецепт. А вот раскатывает скалкой мячик пресного теста для выделывания пельменей. А вот склонилась перед кастрюлей с кипящим маслом - чтобы окунуть в него очередной беляш, который тут же, на глазах, раздувается вдвое. Как тем же манером готовит пончики, как их горячими - горкой, щедро обсыпанной сахарной пудрой - подаёт к чаю с лимоном (непременно с лимоном!). А было ещё и мясо в кляре, и блины, от вида которых она приходила в полный восторг: настолько тонкими и полупрозрачными, словно дырявые кружева, они получались. Зачем ей всё это было нужно? Эти исписанные рецептами тетради? Выдумывание каких-то якобы "новых блюд" из того небогатого набора продуктов, что всегда под рукой? Разве бы они умерли с голоду безо всех этих её домашних готовок и выпечек, без кваса или чайного гриба в трёхлитровой банке? От белешей и пончиков её вообще быстро разнесло так, что каждый раз, вставая на весы, она стонала и охала, удивляясь: "Откуда!?" - но выводы сделала лишь после того, как загремела в больницу с инфарктом. Или тот чайный гриб - разве он сильно помог ей в чём-то? - спас от болезней или продлил жизнь? Или всё это было простым желанием хоть чем-то занять себя, быть полезной и нужной? Или то было умение, которое никак нельзя было растерять, а важно было сохранить, закрепить в пальцах, в мышцах через эти, казалось бы, излишние готовки?..
Боль расширяется до размеров неимоверных, хочется выть, и одновременно ты понимаешь, что горевать времени нет, забот непочатый край, и разгребать их нужно начинать прямо сейчас. Звонить в морг, оповещать родственников, приятельниц её и друзей своих, соседей со старого дома, с которыми она поддерживала отношения, и всем им приходится рассказывать что случилось, и почему, и как, и каждый хочет узнать чуть-чуть больше другого, и бередит, бередит, окрововляет сердце твоё, и засоряет голову советами, но решать приходиться всё равно тебе, и делать надо не так как рассуждают и внушают тебе они, каждый со своей великой колокольни, а как быть должно. "Я стольких приятельниц своих без денег похоронила! У племянницы вообще денег ноль было на похороны, и то сумели. - гомонила соседка Сарайкина, рьяно включившаяся в дело (Может, они с матерью о чём-то таком когда-то говорили, и Сарайкина, глядя на мать сквозь толстые очки белёсым глазом, и поваживая, словно перед чихом, смешным квадратным носом, обещала - "если что" - позаботиться?). - Сейчас тебе надо получить справку из морга о смерти, и с этой справкой отправляться в собес. Ты слышишь иль нет? Так вот... Там пишешь заявление об отказе от социального пособия (да там пособия-то этого по Москве, если признаться, Андрюш - кот накапал!), ты тогда этих денег не получаешь, а они оформляют твоёй матери похороны бесплатно. За счёт города. Такая сейчас скидка для пенсионеров. Вот так. Не успеют оформить там - поезжай на Радищевскую. Я всё знаю."
Телевизор выключен, радио молчит. Становятся совершенно нелюбопытными новостные сведения о том, в каком именно месте планеты развёрнут ныне мобильный госпиталь МЧС, где есть всё необходимое: квалифицированный персонал, лучшие лекарства, и где пользуют папуасов по доброй русской традиции совершенно бесплатно; наплевать - кто из узнаваемых медиарожь с кем подживается, кто из них с кем разругался или, наоборот, помирился, идёт ли война, подписан ли мир, расширяется ли глобальный кризис или грядёт вселенское процветание, какие новые гаджеты выброшены на рынок, как скачут рейтинги компаний и курсы валют, насколько комфортна для России нынешняя цена на нефть (да и какова она вообще).
Верунчик проявляет неуёмную деятельность: отзванивает по четыре раза на дню, беспокоится, уточняет, как дела. "Дела идут. - быстро говорит он. - Был в морге - получил справку, был в ЗАГСе - получил Свидетельство, ходил в собес - получил справку об отказе от пособия. Завтра поеду в "Ритуал". Кому смог дозвониться - дозвонился." "Понятно, - вздыхает она. - Я сегодня тоже моталась. Свечку поставила за упокой. Сорокоуст у нас в Алексеевском заказала. Ты тоже закажи. Мне сказали, в семи храмах надо заказывать - это хорошо." "Хорошо." "Вот. Тане, Надежды Климентьевны дочке, я позвонила." "Я тоже." "Татьяне Афанасьевне звонила." "Я знаю, что ты звонила - я им тоже звонил. На отпевании они будут." "Андрюш, а зачем ты хочешь её в церкви отпевать? Это наверное, дорого? Попрощаться можно и в морге, и на кладбище." "Будет отпевание." (Он хотел сказать: "Это не твоё дело, Верочка. Это моё дело." Сдержался.) "Угу... - сказала она. - А что мне принести на поминки?" "Ничего. Впрочем, сделай кутью. Тебе можно поручить сделать кутью? Справишься?" "Да. Там что требуется? Рис, изюм? Мёда только у меня нет." "Хорошо, мёд я куплю." "А ты подумал уже, что будет на столе?" "Я обо всём позабочусь." "А что будут пить? Я тут вино купила в магазине - "Исповедь грешницы." Со скидкой. Красивая такая бутылка!" "Знаешь что... "Грешницу" свою не привози - "Грешницу" пей сама. Будет водка и "Бордо" для женщин. Чтоб я "Грешницу" твою даже не видел!" "Ну всё тогда... Держись." "Держусь."
Дама в "Ритуале" помяла справку. "Вы отказались от пособия? А Вы знаете, что такое социальные похороны? В комплект услуг входит гроб (самый простой, без излишеств, похожий на ящик: целлофан снаружи - целлофан изнутри), подача автобуса, заезд на кладбище, яму выкопают, положат гроб и закопают. По документам, во всяком случае, должно быть так. Вот, полюбуйтесь, - женщина раскрыла альбомчик с фотографиями гробов, - каков будет бесплатный гроб." "Я всё понял. - сказал он. - Давайте посмотрим платные гробы..." Далее женщина объявила, сколько будет стоить заезд автобуса до места отпевания и (отдельный тариф) доставка провожающих от кладбища до места поминок. "Кстати, вы уже заказали бальзамирование? Сегодня суббота, морг работает до часа, можете не успеть!" Казалось, она упивалась собственной осведомлённостью. "Учтите, раз вы будете отпевать её очным образом, то есть гроб занесут в храм, обязательно потребуется справка о бальзамировании. А как вы хотели! Храм - это общественное место. Бальзамирование, между прочим, стоит недёшево. Подушечку под голову будем заказывать?.." "Будем."
"Сколько?!" - сообщение о цене показалось сродни приговору. "Четырнадцать. - подтвердил санитар. - Но это официально, с выдачей документа. Если сумма для вас неподъёмна (Смыслов кивнул), я забальзамирую, всё будет точно также, но, как понимаете, без документа... Семь." "Кошмар! У меня и таких денег нет". Он врал. У него в кармане лежали десять тысяч полученные от Лёшки (деньги в его портмоне закончились уже в "Ритуале"), Лёшка ждал у морга - им предстояла ещё поездка на кладбище, поэтому он торговался как на базаре. "А сколько у вас есть?" "Тысячи три-четыре наскребу". "Четыре." "Хорошо, они у меня не здесь. Я буквально, на пять минут, сейчас буду." (Он понимал, что если вынет сейчас пачку - десять тысяч сотенными купюрами - санитар заберёт всё.)
"Лёшенька, спасибо тебе, ты меня так выручил." "Всё норимально, Андрюх. Ты правильно оделся. С ними надо поскромнее - они такие психологи, если увидят, что деньги есть - обдирут как липку, под корень. Теперь куда?" "На кладбище."
"Знаешь, Андрюх, - рассуждал Лёха, в пути внимательно глядя вперёд, - может, так даже, как говорится... раз-два - и всё. В каком-то смысле... Вот у меня батя - седьмой год лежит. У него одно полушарие полностью не работает. Неадекватен, и сильно, но живёт, слава Богу. Я тебе скажу: уход таких деньжищь требует!.. Если бы не Петровна - я бы один просто не потянул! Да чего там - я и пополамить-то не потяну. Петровна сначала напополам хотела, но я ей сказал: "Хорошо, сестрица, но тогда давай и всё имущество, что на тебя батя переписал - поровну. Давай: квартиру, дачу..." Она и отстала. Но всё равно она молодец. Но самое тяжёлое - сознавать вот это вот: что его жизнь полностью от тебя зависит. Если, не дай Бог, со мной или с Петровной... да хотя бы просто с Петровной: разорится, заболеет или ещё что-нибудь, - и всё, понимаешь? - бате хана. Так что я тебе скажу... Да, насчёт карантина - ты в голову не бери. Есть у меня один клиент... У них там в Кремле только что скоропостижно скончались двое; один перед смертью вроде бы кашлял, ушёл домой и там дуба дал, у другой поднялась температура, ну и сгорела за два дня. Об этом не сообщили в газеты, чтобы не раздувать шумиху, но сами запаниковали сильно и объявили по больницам карантин. Знаешь, эти ребята такие пугливые, постоянно чего-то опасаются: атипичных пневмоний, гриппа разного, коровьего бешенства, - в общем, много читают американской литературы. А уж на то, что из-за этого их карантина один маленький, по их ссученым меркам, человечек не смог попрощаться с умирающей матерью, так на это им..."
"Наплевать. Понимаю..."
"Не! Навряд ли тебе их понять. Ты у нас птица другого полёта. Ты с ними - как бы тебе сказать? - вроде как в параллельных мирах находишься. А они... вообще не птицы. Они шакальё. То есть не какой-нибудь там имярек конкретный, а они все. По жизни."
"Конечно я не изучал их повадки - вот этих теперешних, но кое-что представляю - служил как-никак. Наверное, им через много чего пришлось переступить, многих предать - пока они карабкались по склону... Растоптать принципы, наплевать на идеалы (это я фантазирую) - и всё ради того, чтобы в конце пути отхватить свой кусочек благ и власти... Всё это старо как мир, и даже смешно. И особенно смешно то, что они сами о себе очень многое воображают. Постмодернисты чёртовы!"
"Ну вот тут где-то ты прав. И вот смотри: они нахапали, и теперь они страшно опасаются одного - чтобы всё это их добро не утекло сквозь пальцы вместе с их никчемненькой жизнью. Они же привыкли богами себя считать. К благам-то мгновенно привыкаешь - по себе знаю! А они же не просто имеют блага - они там, наверху... Управляют всеми нами. Управляют миром! Ну им так кажется. И очень им обидно, когда они вспоминают, что время их божественной жизни почти такое же, как и у простолюдина. И никакие чудо-лекарства, никакие нахапаные бабки не способны пока что продлить их бытие. И что хуже всего - вся это их красивая житуха может рухнуть в один миг из-за какого-то там вируса, который вообще непонятно что! Понимаешь?"
Бригадир был откровенен. То, что заплачено в кассу его не интересует - нужны живые деньги. "Вот видите: у вас тут оградка, памятник. В принципе, мы всё это имеем право снести. Поломать, потому что копать мешает. По уму, конечно, памятник надо аккуратно снять и оставить. До весны. Ну как зачем? - новая могила будет проседать, потянет памятник вниз. А если при захоронении плита вообще упадёт в могилу - поверьте, это будет совсем некрасиво выглядеть... - Бригадир был пухленький парень, он бодрился и хлопал красивыми доверчивыми глазками; чувствовалось, он повторял эти слова много раз и от повторения позабыл о том, что говорит мерзости. - Можно, в принципе, всё сделать аккуратно. Но за дополнительную... Я понимаю, что денег нет. Сколько? Ну допустим, пятнадцать... Я понял, понял. Десять. Пять? Нет, семь - последняя цена. Я понимаю, что при себе нет. Никто сейчас денег не требует - после захоронения..." В среде администрации кладбища это называлось "договориться". "Ну что, с бригадиром договорились? Теперь вам нужно переоформить документы на участок. В пятый кабинет, затем снова сюда". Он очень дёшево отделался.
Вечером важно успеть обзвонить тех, кто пока не в курсе. Виолетта Сергеевна ("Вита" - было записано в телефонной книжке) не сможет. "Я старый, пожилой человек, Андрюшечка. Прости меня - я не смогу приехать. У меня спина. Мне трудно... Но я очень, очень соболезную. Мама твоя была такой светлый человек... Просто нет слов как жаль." У ней много внуков - от дочери. И кажется, правнук есть. А она сидит дома и пишет стихи. Посвящает их психотерапевту Анатолию Кашпировскому. Лет пятнадцать назад её занесло на его сеанс. С тех пор пишет и посвящает. Далее шла Елена Медунова, в девичестве Директор ("Леночка Директор - это прелесть! - говорила мать. - Когда она мне звонит - это всегда часа на два!"). Выразила ледяное сочувствие. "Это с каждым происходит." Леночка Директор лет на двадцать моложе матери. Её единственный в своё время подчинённый. Не приедет. У матери на диване полёживала облезлая игрушка льва. "Зачем ты его держишь? - удивлялся он. - Давай выброшу это старьё. А тебе нового огромного льва куплю." "Во-первых, - отвечала мать, - лев - это мой знак. Во-вторых, я с ним уже свыклась. И в третьих, мне его Леночка Директор подарила." "Да просто принесла ненужную вещь. Ей что в помойку бросить, что тебе отдать!" "Неважно! Пока я жива лев этот будет лежать здесь."
Следующим номером была Галя Володина с Преображенки. Мать считала, что с Галей они приятельницы. "Отпевать будут в храме Илии Пророка в Черкизове. Это совсем близко от Вас - шагом можно дойти!" Выражает сочувствие. Не приедет. Просто не приедет - без объяснений. Ещё в книжке какая-то Носова, которую он ни разу не видел. "Да, знаю - мы в пятидесятые работали вместе. Где? Во сколько? А потом куда? Какое кладбище? Обязательно буду." Из его троюродных по одной линии двое приедут только на отпевание. Мать и дочь. По другой линии - Таня Андронова - не сможет. У неё двое дочерей, но одна сидит с ребёнком ("Как назвали внука?" - "Олег." - "Хорошее имя."), другая чихает. К сожалению, успеет только на девять дней. Дела - не вырваться.
Баба Ж. позвонила сама. Точнее, скорее всего попросила дочь соединить её с племянником, когда прояснилось ненадолго её гаснущее сознание. И было слышно, как старушка плачет и блажит, и жалеет и сестру, и себя (потому что - она знает - с сестрой вскоре встретится), и его ("Андрюшенька, Андрюшенька, я так тебя люблю. Я и Люсеньку любила... Я всех-всех вас люблю.")... - а Веруньчик ей выговаривает: "Ну хватит, мама. Ну всё, всё - клади уже трубку..."
В большой комнате всё ещё царит кавардак: стол усеян лекарствами, на табуретке у дивана брошены шприцы, развёртки кардиограммы, вскрытые ампулы. С тех пор как её забрали, он не трогал тут ничего, только цветы поливал (знак - не знак, но розан отцвёл накануне кончины, он ждал, что распустится и последний - но нет, опал бутончик). Теперь всё здесь необходимо было убрать, почистить, протереть; навести марафету.
Шкаф весь забит её барахлом. Что с ним прикажете делать? Выбрасывать всё без раздумий? Пожалуй, это было бы самое правильное решение - не музей же ему открывать! Но... Вот висит платье, которое когда-то стоило ей кучу денег. Какое-то особо ультрамодное оно было - будто бы из бархата, но на самом деле из легчайшей "льющейся" материи, с искрой. С плечиками, которые ей, при её отнюдь не лебединой шее, совершенно не шли. Она берегла его, щеголяла в нём редко, по праздникам. А потом вообще перестала надевать, и как бы забыла. На выброс!
А вот совсем старое светло-каштанового колера миди. Платье из его детства. Говорят, что детство с горы прожитых лет всегда представляется временем на удивление счастливым. Но не для него... Просто мать.. нет - мамочка - тогда была молодой, и не задыхалась при каждом шаге. И не просила ночами дать ей таблетку или средство такое, что спасёт, потому что ей плохо: голова тяжёлая и сердце ноет, и она никак не может заснуть.
Хотя... Разве можно назвать его детство таким уж несчастливым? Если отбросить естественное набирание опыта в виде шишек, без которого никуда, то останется ещё много всего. Книжки на выбор, литые солдатики, выкрашенные в настоящий зелёный военный цвет, масса диафильмов, прибор для выжигания, набор цветных карандашей, краски, чудесное изготовление фотографий своими руками - в ванне под красным фонарём. А ещё был аквариум с фарфоровым замком, всевозможными рыбками и сильно расплодившимися мелкими улитками. И не только! Ведь были ещё кошки, две черепахи (одну отдарили, другая пропала, когда её вынесли на прогулку в лес, пощипать клевер, да не уследили). Был ещё настоящий ёж, большой, с серыми иглами, который топал по ночам, а потом всё-таки улучил момент и сбежал в окно, а они его наутро обыскались! И даже крыса белая с лысым розовым хвостом и огромными висящими тестикулами у них пожила с неделю. И даже ужик маленький был - тот обитал в банке в приоконном цинковом ящике, пока не уполз (они зашли тогда на Птичий, и мать не смогла удержаться, и взяла с рук чёрный живой шнурок с жёлтыми скулами - за рубль). В зоомагазине были как-то куплены два куцых цыплёнка (которые, правда, сдохли оба в тот же день), и он по пути до дома просто истерзал мать вопросами, как скоро они вырастут и превратятся в кур, и где их держать, и чем кормить, а её больше мучила другая проблема: кто тем курицам бошки свернёт (потому что с разделкой и готовкой она справится сама)?.. А ещё в его детстве были озёра, речки и реки, три моря, рыбалка на удочку и донку, и с лодки - на вентерь и "телевизор", переросшая в ночёвку у костра, ловля бреднем щук и карасей, ловля руками вьюнов, походы по грибы, сборы черники среди муравьиных куч, какие-то бесконечные автобусные экскурсии по городам и весям. И Бородинское поле (на нём он побывал аж два раза, и всё в детстве).
Итак, платье-миди... Вовсе не чопорно-нарядное, а просто платье на все случаи жизни. Или, точнее, на каждый летний её выходной. Она тогда прикалывала на грудь янтарного паука, совершенно не сочетаемого с платьем по цветовой гамме (жёлтое на жёлтом), и они отправлялись в парк, самый демократичный в Москве: куда вход был бесплатный, где их ждали карусели и "Русские горки", которые раньше, в её юности (она говорила) назывались американскими, и на которые они однажды рискнули попасть (ох, и навизжалась она тогда, а он просто онемел от страха!) - а с громкоговорителей, закреплённых на столбах, вечно лилась какая-то бравурная музыка. Мать покупала мороженое в стаканчиках, и не спеша, объедая протекающие на жаре вафли они прохаживали весь парк насквозь, упирались в пруд, и там, ежели мать была в настроении и при деньгах, они брали лодку; он сопел, пыхтел, но упорно грёб назло водорослям, цепляющимся за вёсла... А в другом парке (где не было развлечения в виде пруда с лодками) их день заканчивался в гудящей народом Чебуречной. Отстояв петлёвую очередь, изголодавшиеся, радостные, они наконец-то набрасывались на жгучие, обжаренные в масле, источающие сок чебуреки, а потом остужали горящий от перца рот сладким кофе.
Или он опять что-то напутал, и брошка-паук крепилась к платью более подходящему - тёмному в горошек?.. А к этому она подбирала бусы?.. Он всё позабыл!
Кофточка... Однажды купленная, однажды надетая, безнадёжно испорченная посаженным на самом виду сальным пятном, которое оказалось невозможно вывести. Зачем она вообще её хранила? На выброс! Плащ ужасного цвета и ужасной выделки. Туда же! Закрытый купальник... Он хотел было его выбросить ещё при ней, года за два до... - но она сказала строго: "Не надо ничего выбрасывать! Пожалуйста. Это мои вещи. Понимаешь? Мои. Вот помру - делай, что хочешь..." И он отступил.
Юбка. Интересно, что эта за ткань? Он так и не научился разбираться в этих чудных иностранных словечках, в которых одни женщины понимают толк и плавают как рыбы: гипюр, джерси, плис, крепдешин, поплин...
В тот вечер он набрал и донёс до мусоропровода мешков восемь барахла. И всё-равно вещей осталось с полшкафа. На многое рука не поднялась. Как быть, например, с шубкой козьей, практически новой? В ней она выходила раза два всего. Подарить, что ль, какой старушке? Впрочем, почему старушке? - можно и мамаше какой-нибудь. Но как он себе это представляет? Подходит на улице незнакомец с шубкой и предлагает: нате, мол, возьмите? И как это будет выглядеть со стороны? Значит, шубка будет пока висеть.
ПИСЬМА
Толстая пачка корреспонденции, завёрнутой в целлофан. Обретшая место на полке в платяном шкафу, среди белья, отдельно от других бумаг, что хранятся в самодельной деревянной коробке с инкрустированным лосем с исподу крышки (подарок рукастого дяди Васи - той поры, когда тот пытался чем-то таким, с привкусом творчества, заняться). Интересно - отчего это эти письма на выселках? Смыслов развернул целлофан и просмотрел адреса на конвертах. Волгоград, Киев, посёлок Армань Магаданской области, станица Тенгинская Усть-Лабинского района Краснодарского края, Куйбышев (тогда ещё Куйбышев!), Алатырь... Несколько писем остались не вскрыты. Даты на штемпелях и на подписях - конец восьмидесятых. Самые последние отправления - середины девяностых. Дальше - как отрезало. Дальше - тишина...
Всё ясно! Это её подруги из "новых". С кем-то она проживала в одном номере в санатории, с кем-то делила обеденный стол в Доме отдыха, с кем-то познакомилась на автобусной экскурсии... Мать легко сходилась с людьми, к ней тянулись. Некоторые потом, бывая наездами в Москве, останавливались у них (из целей понятной экономии); спали в комнате матери, а место гостьям она устраивала из выложенного на пол ковра, на который затем бросались квадраты плоских ватных подушек, припасённых специально для таких случаев, и дальше всё это заправлялось широкой простынёй, как постель, сверху шли уже настоящие перьевые подушки в свежих наволочках и одеяла в пододеяльниках. Смыслов с прибывшими сдержанно здоровался, и после обмена дежурными фразами под предлогом занятости спешил откланяться и нырял в свою комнату - очевидно стесняясь того, что и дом у них не ахти какой, и квартирка кургузая и алчет ремонта, и мебель старая, несовременная, и всё это так явно... И получается, что он, молодой парень, работник, добытчик не способен обеспечить себе и матери достойную жизнь. Женщины такие вещи мгновенно подмечают! Но вот все садились за стол, подымали рюмку "за встречу", чокались, пили, закусывали, повторяли, наконец последнее напряжение спадало, и все начинали много говорить и шутить, радуясь застолью. И он тоже улыбался, и предлагая себя в качестве гида, готов был гостьям в ближайшие выходные показать достопримечательности, поводить по музеям, но тех в одуревшей в очередях перестроечной Москве, с ускорением несущей элитарную столичную пену в новое светлое будущее, а весь остальной люд загоняющей в полнейший содом и безнадёгу, интересовали лишь универсальные магазины и какой-то странный "дефицит" из совсем недавно ещё вполне обыкновенных вещей. Чаще других у них гостила Зоя из Магадана. От неё же и писем больше всего шло. Он развернул первое попавшееся.
"...мы тоже водку получаем по талонам. И не только водку, но и все продукты.. Масло - 200 гр., на месяц на одного человека, сахар - 1 кг., один талон на курицу, 1 десяток яиц. Риса в этом месяце не будет, и растительного масла нет. Крупы дают по 300 гр., макаронных изделий пока нет. Как будем жить дальше - боюсь сказать."
Письмо было без конверта, и даты в нём он не обнаружил, но, судя по всему, это был год девяносто первый, осень. А вот ещё письмо от неё же (и писала она, наверное, тогда же, или, пожалуй, чуть позже): "Кто мог думать, что мы доживём до таких времён, что не можешь найти себе пристанища? Завод, на котором работает муж, банкрот, денег нет, угля нет, в квартире холодно. Иногда дают горячую воду для купания и стирки. Бывает, сидим без хлеба - кооперации не на что купить хлеб на хлебозаводе. В Магадане закрываются многие предприятия. Я так этого боялась, и вот оно произошло! Что с нами стало?! Зима впереди, и как проживём её, знает один Бог. Вот такие-то у меня дела и мысли, и всё это неважные мысли. Хотелось бы хоть в чём-то получить облегчение... Вам здоровья, обнимаю, жду письма. Зоя."
А это что за мелкий почерк? Ага... Письма из Киева, от Светланы со смешной фамилией Чепига (у них там всё немножко смешное). 1989-ый год. Поделилась радостью, что родила долгожданного сына. Переживает за племянницу: "...сразу по окончании медучилища она пробовала подать документы в мединститут, но у неё их не взяли, т.к. в связи с нехваткой среднего медперсонала, даже несмотря на "красный" диплом, для поступления необходим стаж три года, хотя три года назад, когда Лена поступала в медучилище, была проведена совершенно другая кампания. Тогда было объявлено о нехватке в Киеве врачей, и никакого стажа при поступлении в институт не требовали. Это стало для неё первым жизненным ударом..."
Да, он помнил и эту очень простую в общении Чепигу, и её племянницу Лену - неразговорчивую белобрысую девушку с обиженно-холодным взглядом и отрывистой речью - они также останавливались у них на несколько дней.
Вот ещё одно пространное письмо от той же Чепиги, написанное чистейшим русским языком без единой помарки. Пришедшее уже из другого мира, из другого государства. С лёгким удивлением Светлана поведала, как в киевскую музыкальную школу пожаловали инспектора-комиссары со Львова. Новая власть. И основной претензией у комиссаров лично к ней было то, почему преподавание ею ведётся на русском языке, а не на державной соловьиной?
"Меня застыдили, спросили, почему я не знаю украинскую. А я, и вправду, чистая украинка с Полтавщины, владею только русским. И мама, и папа мои, и бабушки-дедушки мовой не владели. Мне сказали, что не иначе как нашу семью когда-то давным-давно "московские оккупанты" насильно русифицировали, и эту беду надо выправлять. В общем, меня записали на курсы. Теперь вот зубрю мову, ломаю язык. А что делать? Сказали, что тех, кто не сможет преподавать на мове, всех уволят. А разве в такое время где ещё какую работу найдёшь?"
А вот Нина из станицы Тенгинской. Она ни разу не была у них, так и оставшись лишь подругой по переписке - женщиной с обычными человеческими заботами, хлопотами, мечтами о лучшей доле: "...большое извинение за долгое молчание, и огромное спасибо Вам за посылку - я очень благодарна, никогда не забуду. Я пришлю Вам деньги и посылку соберу, обязательно. Живём мы по-старому, радости мало. Горе потерять маму - пятого числа полгода было. А тут ещё отец до сих пор в больнице лежит, и улучшений не предвидится, так что готовлюсь потихоньку. Как родной матери Вам жалюсь - как я устала! Пелёнки, стирка, домашние хлопоты. Птицы полон двор, консервация и т.д. Ни минуты покоя, и всё важное, всё надо. Как там Вы? Как хочется с Вами встретиться, поговорить... Вы такой хороший человек. Вот пишу Вам письмо от чистой души, мысли одна за одной забегают... Конечно, всё не напишешь. Соберитесь в августе, числа с двадцатого, хоть на недельку в гости. Арбузов будет навалом. Только телеграмму пришлите, а мы Вас в Краснодаре встретим - у нас теперь машина своя..."
Внизу дата - июль 1988-го. "Машина своя..." Похвальбуша. Ещё не было того спада в стране, и соответственно, той тональности в письмах, что придёт спустя год (и тогда уже и Нина перечисляла, чтобы ей такого хотелось бы найти из вещей, что в Москве есть, а у них дефицит, а деньги она вышлет, и т.д.). А катастрофа девяностых даже и не предвиделась...
Мать так и не съездила к ней. Ни тогда, ни после.
Сколько эмоций, страхов, разочарований, надежд! Кого-то уже наверняка нет в живых. Выбросить? Так просто взять и выбросить? Но ведь это не просто письма - это жизнь нескольких поколений людей, объединённых судьбой когда-то большой единой, дружной страны. Вопль обманутых, разделённых и раздавленных. Крик-предостережение: люди, ни в коем случае не повторяйте нашу судьбу, не совершайте наших ошибок! Нет, их он не выбросит.
ДЕНЬ ТЯЖЁЛЫЙ
Вот и понедельник. Он проснулся с чувством наступления ответственнейшего дня. Главное, не забыть документы. Взять все деньги. И, о Господи, пусть не будет накладок - это такой день!
Шофёр автобуса также мечтал урвать свой кусок. В отличие от могильщика был угодлив. И за свои старания (гроб, если потребуется, поднести, и с молоточком и гвоздиками подбежать - прихватить крышку, и до самого участка с ветерком, а не у ворот становиться), за все старания готов был довольствоваться бутылочкой с закусочкой (помянуть как принято), ну и денежек сколько сможете. Полторы, две, или три, или больше - как посчитаете нужным. И спасибо. "А бывает, что и за просто "спасибо". На ваше усмотрение." Хороший человек. Получит своё.
К моргу подтянулись все, кто обещал. Сарайкины прибыли первыми. Соседка, окатив его из-под очков совиным взглядом, сунула денежку. Пятьсот рублей. "Бери, бери, на похоронах положено давать." Прискакала Веруньчик. Но самое главное, были мужчины. И Вадим, и Лёшка, и муж Сарайкиной, онемевший после операции старичок, и Женька - Веруньчиков сын. "Вы вносите без меня, хорошо? Не могу я на неё смотреть. На отпевании придётся, но не здесь. " "Понятно..."
А ещё боялся за крестик с цепочкой. "Зря. Так шакалить они не будут." - заверил Лёшка. Но он сомневался. "Всё в порядке. Набальзамирована. - доложила Верунчик по выходе из паталогоанатомии (так официально-пафосно назывался морг). - Всю её одели. Я платок красивый привезла, в монастыре купленный - повязан. Да - крестик на месте."
В автобусе (именно в автобусе, когда все расселись, и он скомандовал шофёру: "Поехали!" - такова человеческая суть) Верунчик с Сарайкиной с двух сторон принялись нашёптывать ему, что вдруг в церкви без бумажки не примут, и что тогда? "Мы хотели было получить бумажку, но нам сказали, что Иван Иваныч и так пошёл тебе навстречу." Под одобрительные кивки Вадима он разъяснил двум добрым феям, что в крайнем случае Лёшка сгоняет за справкой - он на машине. "Но в церкви примут. Тело набальзамировано? Набальзамировано. А заместо справки - лучше на храм чуть больше денежек отдать, нежели этим кровососам в карман. Угомонитесь! Едем. И ни о чём плохом не думаем".
Добрались вовремя, служительница его рассчитала и записала. "Ваша сдача." "Не надо, - замахал он ладонями. - На храм, на храм." Откуда-то из темноты донеслось: "Можно заносить." Он заковылял к автобусу, по пути принимая соболезнования. И тут его, что называется, пробило. Он вдруг заметил старых друзей, которых и не чаял увидеть, которых и не звал, но они узнали от кого-то, бросили всё и приехали. И комок прыгал в горле, когда они обнимали его охапкой и хлопали по плечам. Под темечком застучала всплывшая из детства считалка: "Плакса-вакса-гуталин, на носу горячий блин!" Он постоял, вытирая слёзы платочком. Попытался схватиться за ручку гроба, но один из вновь прибывших оттеснил его плечом (Его душили рыдания. Крышка была снята - в этом было всё дело!), взяли гроб и понесли.
Какие-то женщины (он их с трудом узнал, настолько дальними и редко виденными были родственницы) чмокнули его в небритые щёки (Они предположили -аллергия на бритву; нет - просто дома все зеркала занавешаны.) и сунули в руку конверт, кто-то сбоку похлопал, дескать, надо крепиться. Он продышался на ветру, перекрестился три раза и по-новой вошёл в храм.
Отпевание было красивым: полным, с певчими, с единственной лавкой, со свечами во многих руках. Он не помнил подробности: он прорыдал весь обряд, одновременно вспоминая, сколько раз сам наблюдал воочию и именно в такие моменты - в храме, на отпевании родителей - как взрослые мужчины не выдерживали; как сразу, вдруг заколыхивались их тела, и присутствовало в этом что-то такое неприятное и жалкое, что хотелось отвернуться. И примеряя тогда всё это на себя, он полагал, что сам-то он слеплен из другого теста! - в крайнем случае пустит скупую мужскую слезу, и всё. А на самом деле он еле стоял и выл, в трясущихся пальцах плясала свечка. Там, в гробу на лавке лежала не его мама, лишь её набальзамированные бренные останки, холодная затверделая плоть. Душа её, отлетая, стучала в окошко клювиком синички. Ныне где-то тут, под куполом храма, должно быть пребывала она, и если так, наверняка радовалась. Под конец священник сказал прочувственную речь. Мы не станем унывать, мы все там будем, и рано или поздно встретимся со своими любимыми. Человеку не дано знание будущего, и мудрейшиму не дано разгадать замысел Божиий. Человек диву даётся, как же так: стремясь делать добро, у него получается зло? А он был учён и опытен, познал толк в сфере материального мира. Мы осуждаем других, ищем сучок в чужом глазу и не видим бревна в глазу своем. Так не будем судить и не будем судимы. Будем уповать на Господа, отмаливать грехи свои и поминать добром тех, кто покинул сей мир. Аминь. Священник отдал ему иконку Казанской, положенную в руках усопшей, и которую он поцеловал когда прощался. Тело покрыли саваном, священник посыпал крестом песочек, шофёр поднёс крышку гроба, подсуетился с молоточком, и там же, в храме, заколотили.
На кладбище всё прошло как нельзя удачно. Шофёр довёз до самого участка. Могила была сухой и подозрительно глубокой. "А где же предыдущий гроб? - спросил Смыслов, ожидая от копателей чего угодно. - Истлел?" "Почему? Здесь. - Молодой могильщик показал на ровное дно ямы. - Вот крышка." Крышки, впрочем, Смыслов не увидел. Мужчины вынесли гроб из автобуса и передали его могильщикам. Те подхватили гроб и опустили скоро и тихо, будто осенний лист упал. Каждый из провожающих кинул по горсти земли. Дружно зашуршали лопаты, и спустя пять минут на обитом лопатами холмике расположились цветы и венки, а перед ними затемнела табличка с именем и датами - оплаченный по таксе кладбищенский трафаретик. Постояли, поохали, подакали. Смыслов расплатился с могильщиками. "Всё, едем".
До поминального стола добрались девять человек. Сарайкины мгновенно нырнули на кухню, где тут же принялись за чистку картошки. Они походили друг на друга как походили бы, наверно, разнополые близнецы (не двойняшки!), если бы таковые встречались в природе: с мужественными квадратными лицами характерных актёров, с квадратными же носами и бледными глазами, искажёнными толщиною очков - всякий бы посчитал, что это брат и сестра, а не чета, готовящаяся встретить "золотую свадьбу". Тем временем остальные женщины лихорадочно распаковывали сумки, напрасно полагая отсутствие в доме любых яств. Кроме того, какие-то добрые самаритяне напекли блинов, передали их с оказией, но сами на поминки не остались. Верунчик потребовала супницу для своей кутьи. "Ну ты расстаралась! Куда столько?" "Чем больше, тем лучше. А вдруг съедят?"
Некоторое время он шастал без дела. "Стоп! - сказал он себе. - Совсем забыл: нужно соседей позвать, ведь они помогали тогда..." И вышел в тамбур. На звонки одна из дверей распахнулась. Сосед Сергей. Обещал быть, вот только оденется, побреется... "Спасибо. Буду очень признателен."
В перемытые за ночь блюда, тарелки, салатницы выкладывалась еда. Сыры и копчёности нуждались в порезке. Куда-то некстати подевались две бутылки "Бордо" (отложенное заранеее никогда не знаешь где сыскать). Наконец обнаружились. Водку позабыл охладить - ах ты, ох ты! Теперь уже поздно. Фотографию нужно приспособить за лампадкой - какую нибудь из альбома, хотя бы вот эту, пятилетней, а может и больше, давности, снятую в гостях на "Полароид", во всяком случае, она ей нравилась. Хрустальный стаканчик наполнить Святой водой и накрыть просфиркой. Вилки, ложки, столовые ножи. Бокалы, рюмки. Сосед Сергей пожаловал. Итак...
"Ну что? Кажется, всё готово. Больше никого не ждём? Тогда за стол."
Наперво наполненные Святой водой рюмки опустели. Закусили одной просфоркой на всех: каждый ломал кусочек и отправлял в рот. Далее пили и ели кто что хотел. Как и положено в таких случаях выступающие добрым словом поминали усопшую. Маленький пухленький клещик охая и грустно водя туда-сюда лапками, сожалел, что не сможет более сосать соки и кровь из "дорогой тёти Люсечки", не сможет более долгими телефонными часами плакаться и пускать нюни в эту чудесную бесплатную жилетку. Валя Носова углубилась в пятидесятые. "Я с Люсей проработала несколько лет буквально бок о бок. И могу сказать о ней только хорошее. Она была такой всегда милый, светлый, отзывчивый человек. Доброжелательна, улыбается, никогда не повысит голос. Ни в каких дрязгах не учавствовала. Сейчас понимаешь, что это по-настоящему редкий дар." Все поддержали её выступление кивками голов. Володя, племянник, после нескольких рюмок немного сомлел, и когда говорил (а сообщал он тоже что-то доброе и хорошее, вспоминал её светлую душу, и сожалел, что трудно было дозвониться до тётки в последние годы - почти всегда здесь был отключен телефон), в голосе его дрожала слеза. Сосед Сергей чувствовал себя не в своей тарелке: он совсем не пил (отшутился - мол, свою дозу выпил), пытался было поговорить о грибах с Сарайкиным, узнав что соленья на столе - его добыча, но ответить по причине немоты тот не мог, а говорить о грибах с Сарайкиной - занятие малоинтересное; посидел, поклевал для приличия, да и отчалил. Следом (Володю жена потыкала в бок) засобирались и остальные. Одна Сарайкина выразила готовность остаться, чтобы перемыть посуду, и операцию эту проделала с блеском.
Он лёг рано, на удивление быстро - как провалился - заснул, и пропал на всю ночь, не мучаясь привычными бессонными перерывами; и лишь наутро, сладко потянувшись, опомнился. Горюшко тяжко навалилось, заслезило глаз, и даже ощущение выполненного накануне долга не облегчило душу. Дело было, конечно, сделано важное - никто не спорит. Если бы речь шла о чужом человеке или хотя бы о чуть более дальнем родственнике, он бы даже порадовался тому, как достойно проводили.
СОВЕСТЬ
Девять дней минуло. Служительница, принявшая записочку "за упокой", поблёскивая в полумраке восторженным глазом, посоветовала не экономить, а заказать Сорокоуст в семи храмах, - так будет надёжнее, и он согласился, - но самым сильным средством очищения души покойника объявила чтение Псалтири. "Ух, крепко действует! Но дело это тяжкое - ночами читают, когда тёмные силы пребывают в самом соку. В монастырях только и берутся, да и то не во всех. А в каких - справляться надо." Для начала он справился в Новоспасском - ему отказали, а в другие ехать не хватило духу, - тогда он сам стал читать Псалтирь вслух, с трудом преодолевая сложный слог, по кафисме на ночь, и к сороковинам осилил всю.
Каждую ночь ему снилась мать. Он натыкался на неё, сидящую в халате, немощную, со странно затекшим вымазанным белой субстанцией лицом. Безусловно, её состояние требовало экстренного лечения: нужно было делать уколы, давать лекарства, как-то обслуживать. "Как я рада, что мы встретились, сынок!" - говорила мать, улыбаясь, и он забывал, что она умерла. А то и просто открывалась дверь, и она входила с улицы вполне здоровая, никоим образом не удивляющаяся своему неожиданному воскрешению, притопывала стряхивая снег с сапожек, скидывала лёгкое синей шерсти пальто, бросала знакомые фразы, настолько естественные, какие ему в полудрёме самому было не в силах выдумать, и принималась хозяйничать по дому. Ему приятно было это её присутствие, но тут здравый смысл прорывался сквозь гипнотическое забвение, и какая-то недремлющая точка в голове выстукивала горестные слова; тогда он начинал спорить сам с собою, выдвигал аргументы, доказывающие реальность ночного миража. С матерью было связано некое трагическое событие, он позабыл какое, да сейчас это и не суть важно, главное, что она из той передряги выкарабкалась, и вот она находится теперь рядом - такая живая и тёплая, - и можно дотронуться. Он протягивал вперёд руку, но в этот момент истины колыхающийся радужный пузырь сна лопался, и он ощущал себя немного обманутым настоящим циническим миром, в котором нет никакой возможности изменить суть былого. Оставался лишь налёт недоумения - что же это он тогда видел такое во сне: то ли призрак похожий на явь, то ли впрямь мать подавала ему сигнал из потустороннего мира, и есть ли он на самом деле, тот мир? Но если память сохраняет информацию, значит, всё же что-то всё-таки в том сне было? Подобная софистика оставляла надежду...
А то к нему заглядывал друг-полуночник, и он, входя в положение, оставлял его у себя, отдавая диван в большой комнате и чистую смену белья, а сам закрывался в маленькой, ложился, гасил свет... И вдруг вспоминал, что матери ("Мамочка, мама!") нет, она зачем-то ушла под вечер, а ведь уже ночь, хоть глаз выколи, и где он её будет теперь искать? Наверняка загостилась, вот только узнать бы - у кого? Она, кажется, хотела навестить кого-то из родни. Ну, конечно, - Мишу! Нужно срочно ему звонить, и ехать за ней! Интересно, они додумались не отпускать её в такую темень? Ведь мать перенесла инсульт, у ней слабая память и вообще она плохо соображает, поэтому может запросто потеряться на улицах большого города, и даже в метро, позабыв и свой адрес, и как её зовут. Такое часто случается со стариками! Он должен её найти, обязательно! Но как же быть с Вадимом, который дрыхнет в большой комнате, и которому завтра с утра - на работу? А у него даже запасного комплекта ключей нет. Точнее, после смерти матери он отдал те ключи как раз Вадиму на сохранение, но тот наверняка к нему завалился без них... Придётся Вадика будить и выпроваживать. Ах, как это нехорошо будет выглядеть! Ну да ладно, всё побоку, главное сейчас - найти мамочку! И он просыпался, и понимал, что он здесь один, и его просто мучают кошмары, и через какое-то время вновь засыпал. И опять из, казалось бы, пустого эфира замедленно, как проступает изображение на фотобумаге бережным пинцетом опущенной в кювету с проявителем, возникал её по-современному объёмистый образ, чистый и точный до последней морщинки. «Ты что, собираешься куда?» - спрашивал он её осторожно. «Да! – весело, даже задорно отвечала она, - мне сегодня надо зайти туда-то и туда-то.» «Я тебя одну не отпущу – вместе пойдём.» - говорил он. «Хорошо, – соглашалась она, подумав, - давай сходим вместе.» И в этот момент она была очень бодрой. «Ты какие лекарства сегодня принимала?» «Никаких. А зачем мне лекарства? – я себя очень хорошо чувствую!» «Вот в чём дело! – восклицал он, пронзённый догадкой. – Ну конечно! - все беды от лекарств! Как же я не подумал!? Ей не надо было давать никаких лекарств!» И тут он вспоминал, как сам её хоронил. Сознавал, что тело её, настоящее, лежит в гробу, и над гробом два метра земли насыпано. Тогда кто же был этот фантом? Из какого мира явился? «Ты к Сарайкиным заходила?» - как бы между прочим интересовался он. «Была.» «И что?..» Она говорила, и голос - он мог бы поклясться - был точно её. Он вглядывался в лицо говорящей – да, это было лицо его матери, каждая точка на коже находилась на своём месте, и тот же пушок на лбу… "Какой же ты у меня хороший, сынок! Дай-ка я тебя поцелую..." И обнимала, и целовала. И много чего ещё говорила, и он старался запомнить каждое слово, наперёд зная, что многое утеряется при пробуждении.
А то, на улице, поскользнувшись на припорошенном льду, она валилась на бок как сбитая кегля, но тут же подскакивала вверх и, проделав в воздухе немыслимые сальто, рушилась уже на другой бок. Он подбегал, ловил её в охапку и бережно ставил на ноги, но она не стояла надёжно, а всё время пыталась упасть. А то, пришедши домой, он заставал её вдруг ползующей с веником у дивана. "Ну зачем же!.. - кричал он. - Тебе же нельзя!" "Ну а как же? - недоумевала она. - Там ведь пыль." "Ах, я сам всё замету!" - обещал он ей и отбирал веник.
А однажды она умерла у него на руках. Бродила по комнате, смотрела на цветы, улыбалась, и вдруг пожаловалась, что ей плохо, и он подбежал, подхватил её, но так и не донёс до дивана. И не было никакой больницы и тяжёлых, последних мучительных дней. А несколько раз назло пробивавшемуся сквозь дрёму здравому смыслу он забирал её из больницы живой, хотя и нездоровой настолько, что без догляда более чем на пять минут оставлять её было нельзя, - но живой! При этом он помнил и похороны, и справку-документ, но полагал всё это страшным недоразумением, ошибкой, которую придётся долго выправлять в бюрократических структурах, а гроб, естественно, был пустым.
Это были бои после победы, фантомные боли оттяпанных ног, дзынькающий джек-горшочек проигравшегося вдрызг игромана, виртуальная победа после тотального разгрома. Это была кровоточащая совесть ката. Это... Это...
"Кто виноват в том, что человеку подходит срок? - бросал он сам себе ненужные, в общем-то, вопросы. - Не врачи же корыстью своей его отмеряют. И что можно было ещё сделать? Какие существуют чудо-варианты избавления человека от старости, и уж тем более, от неминуемой смерти от старости? Даже интересно..."
Столько же, сколько и мать, прожила его бабушка. Одна болела долго, из дома не выходила, а к концу уже с кровати не поднималась, страдала слабоумием, другая сохраняла бодрость и здравомыслие до последних дней, глотала витамины и общеукрепляющие таблетки, казалось, ей и сносу не будет, ан нет: будто поставил кто обеим завод одной марки, и как он оттарахтел - бодро ли, не очень - ровно в тот час и закончилось тиканье.
Отчего последняя болезнь бьёт по самому уязвимому месту, а весь остальной человек, суть его ещё вполне готов продолжать существование? Отчего, колдуй - не колдуй, подкрадывается смерть, и лишь фантасты журнальные способны продвинуть границы её в запредельную даль?
Мать исхудала сильно в последние свои месяцы и лицом походила на поседевшую девочку, которая постарела враз, и жизнь из неё не истекла по капле, как бывает у древних старух, а ушла цельным куском, и потому показалась краткой, мигом пронесшейся прочь. "Отчего это, сыночка?" - спросила она за пару дней до удара, указывая подбородком на тылу руки, где молоко обезжиренной кожи заросло охряной ряской пигмента. "Просто ты стареешь, мама..." - тихо сказал он и вздохнул. Вторя ему вздохнула и она, и долго ещё удивлённо смотрела на руку.
Когда-то, в юности он полагал, что старость сродни болезни, и от неё, если принимать правильные лекарства, излечишься, и так и будешь стареть не старея, выходя на всё новые уровни как в компьютерной бродилке. Ещё он где-то читал, что старение - это дряхление клеток, а они дряхлеют при каждом новом воспроизводстве самих себя, и за жизнь можно обновить клетки только семь раз, дальше конец. Но клетка может воспроизводить самое себя за десять лет, а может (при правильном образе жизни или при принятии правильных лекарств) и за двенадцать, и за пятнадцать. Пятнадцать на семь - это получается сто семь лет. Нормально, в принципе. Если бы...
Полезли дурные назойливые мысли, вроде той, что он, быть может, кругом виноват, не теми лекарствами потчевал, а в тот раз время упустил,- раньше надо было "Скорую" вызывать, и врачу с первого вызова, у которого в машине было одно сидячее место, денег-то не дал (не понял намёка, не понял! - но много ли теперь радости? - все мы задним умом крепки), и тому дежурному гнусу денег не дал (впрочем, при себе их и не было), а вдруг бы тот оказался компетентным? И стало понятно, что они, мысли эти окаянные, будут донимать его всё время, от них не избавится.
Запрыгали мельчайшие гадости, гнусности, что он делал когда-то, подлые фразочки, что он бросал ей в раздражении (а такого добра за жизнь накопился не один мешок!), и так и не покаялся, хотя и знал прекрасно, что она бы его тогда же бы с радостью и простила бы, и тут же бы схватила в охапку и прижала к себе крепко-крепко. И погладила бы, и сказала б приблизительно так: "Ну это ничего, ничего. Всё перемелется - мука будет!" А была бы покрепче да помоложе, - и закружила бы его каруселью! Так бывало с ним часто в детстве. Он это хорошо помнил. Господи, сколько же он помнил всего! Вот он, девятилетний, за что-то надувшись на неё, выводит на подоконнике химическим карандашом какие-то слова обиды... На кого он надулся тогда? На маму? Господи, так можно и с ума спятить, расковыривая всю эту белиберду, которая только цепляет и язвит душу...
ПРИТЯЖЕНИЕ ЛЮБВИ
И он ощутил, что любит её, точнее, продолжает любить её - со всеми её плюсами и минусами, с её заблуждениями, и слабостями, и промахами...
Без сомненья, она была очень простая женщина. Одна из многих. С обычными, присущими женщине привычками. Но было и то, что выгодно отличало её от большинства - то был особый дар явного сопереживания, что притягивал к ней людей, как магнит железо, особливо тех, которым необходимо было выговориться или выплакаться, и тем самым облегчить душу. Если такой дар считать характерной русской чертой, то мать его, без сомнения, представляла собой образец "русскости". В любое время она выслушивала, не перебивая, самые длинные монологи страждущих, словно у ней на лбу или в прямо смотрящих на выговаривающегося собеседника глазах написана была такая готовность, и они, эти люди, так и тянулись к ней со всех сторон. Она принимала всех без разбору: и сестру (это обязательно, и случалось почти каждый день, когда тётя Ж. была в Москве, и в любое время, которое тётя Ж. считала нужным), и соседей, и сотрудников одного с ней учреждения (причём, и учреждения менялись, и сотрудники менялись, а повадки сотрудников - нет!), которые с удовольствием устраивали у них на квартире вечеринки, скидываясь, дабы сберечь свои жилища от грязи и неожиданностей, связанных с пирушкой, и т.д., и т.д.
Он вспомнил и совсем давнее, из буквально подстольного своего детства: день, когда к ним нежданно-негаданно забежала, а точнее, завалилась (поскольку передвигалась с трудом, перегибаясь по-медвежьи при каждом шаге) дальняя их родственница, Настя, тут же усаженная матерью за стол. Гостья, которую Андрей видел впервые, сидела долго, и неприлично, невыносимо, неимоверно долго, как показалось Андрею, уставшему уже расставлять под столом крашенных в зелёное солдатиков, говорила. Слова потоком извергались из её странно некрасивого, походившего на рваную дыру в сгнившей резиновой игрушке, рта. Андрей значения многих слов не знал, к тому же, с трудом разбирал чужие оттенки речи, поэтому ничего из сказанного гостьей не понял. Лишь бабушка раскрасила тот занудный монолог несколькими удобоваримыми замечаниями, - в те минуты, когда гостья терзала свежий батон, а потом заедала его киселём, который очень хвалила.
И бабушка, и мать слушали однообразную бубнящую речь гости с молчаливым неотступным вниманием. И только когда наконец гостья отчалила, мать начала жаловаться самой себе с открытой горечью: "Ну, вот - пришла Настасья - весь кисель умяла! И хлеба батон!"
И так было всегда или почти всегда! - стоило облегчившему душу человеку уйти, как мать принималась охать и ахать, кляня убитое время, и вообще, выражалась об ушедшем человеке не очень симпатично. Но если в этот момент "несимпатичный человек" снова трезвонил в дверь и входил, говоря, что что-то забыл здесь, какую-нибудь вещицу, или не всё ещё досказал, что хотел, мать тут же улыбалась самой доверчивой, самой радушнейшей своей улыбкой, какую можно было только изобразить! С умилением в голосе, с выражением серьёзной озабоченности и вхождения в положение и сочувствия горю именно этого конкретного, обращающегося к ней человека. И к ней все тянулись, пожирая её время и наполняя её душу историями своих жизненных неудач, и то были единственные их дары ей.
"Ты хоть бери, что ль, с них за сеанс! А то делают из тебя запасной желудок для переваривания их бед, и всё за бесплатно!" - пенял уже взрослый Смыслов ей с усмешечкой, скрывающей злость и грусть, но мать только жмурилась и водила плечами, как бы говоря: "Вот такая я. Непрактичная. Так уж устроена. Ничего я не могу с собой поделать!"
"Ну, ты же знаешь - у Насти диабет... Ты должна войти в её положение." - вступилась за ушедшую гостью бабушка.
"А мне теперь опять в булочную пилить!" - горько бросила мать.
"А кисель! - прибавила она, быстро собираясь за хлебом. - Ведь на три дня наготовила! Кастрюлю ведь выхлебала! Эх!.."
Мать с утра с рынка принесла ягод и наварила кисель, и в словах её сквозила горечь, но не по хлебу, и не по киселю, которого она так и не попробовала, а больше по понапрасну истраченному времени...
"А кто она?.." - спросил мать Андрей, имея в виду ушедшую гостью.
"Настасья. Племянница бабушки нашей. - ответила мать. - Слышал, как она всё "тётечка-тётечка" причитала?"
"Тётечка-тётечка... - как эхо повторила бабушка, улыбнувшись. - Да ведь она всего на пять лет меня младше."
"Но ведь племянница же?" - переспросила бабушку мать с лёгкой ехидцей, не ожидая иного ответа, кроме тут же и прозвучавшего:
"Племянница... Ну конечно!"
Во второй (и в последний) раз эту нелепую Настю он увидел уже зимой. Мать решила показать ему, что означает "кататься на санках". Стоял лёгкий морозец. Вечерело. Мать много смеялась, и время от времени хватала саночные верёвки, и разбегаясь по бульвару, тащила гружёные сыном санки метров на тридцать, а затем останавливалась ненадолго, уставшая и упарившаяся, чтобы перевести дух, и каждый раз интересовалась: "Ну как тебе - понравилось?" Когда силы совсем оставили её, она просто по инерции шла вперёд, чтобы прочувствовать радость прогулки, а он брёл рядом, волоча за верёвки совсем уже лёгкие пустые санки. Они дошли до намеченной точки - кинотеатру "Енисей" (а дальше, сказала мать, они пойдут обратно, но, ради разнообразия, уже по другому пути) - и там-то, аккурат у перекрёстка, на светофоре, они и встретили Настю. Женщины тут же затеяли долгую и бестолковую беседу, обычную для женщин, случайно пересекшихся где-либо, а он болтался рядом, немного мёрз, сильно скучал и с досады всё накручивал саначную верёвку на варежку, потом раскручивал, потом снова накручивал... Наконец Настя помахала авоськой, набитой пустыми стеклянными банками "для сдачи", сказав, что ей нужно успеть в магазин, который вот-вот закроется, и это спасло положение. "Она здесь рядом живёт, на Парковой. - Пояснила ему мать, когда Настя пошла своей дорогой, и они остались одни. - Вот в этих пятиэтажках." Впоследствии мать и бабушка говорили о Насте исключительно в прошедшем времени. Эта была первая потеря на его памяти, потеря, так и не прочувственная им, поскольку он не понимал тогда, что такое - "терять"...
Чуть позже, в те года, когда Андрей уже ходил в школу, а бабушки уже не было на свете, где-то наверху решили, что все подъезды в домах должны самоорганизоваться, и выбрать "ответственного по подъезду". Но что будет делать, что сможет решать этот "ответственный по подъезду" не объяснили. Но раз надо... Собрали народ, и "ответственной по подъезду" выбрали мать Андрея.
А она почему-то не отказалась...
И к ней зачастили...
То горький пьяница "Валера из седьмой квартиры" (так он всегда представлялся), раскачиваясь в раме двери какой-то бескостной невесомой субстанцией, просил у ней немножко денег в долг - как правило, не больше рубля. Мать Андрея вздыхала, пререкалась с ним, но деньги выносила. К тому же долг он всегда, пусть и не в срок, отдавал. Но, бывало, мурыжил неделями, с пространными объяснениями и торжественными обещаниями "обязательно отдать на днях", но вот проходила ещё неделя, и он снова стоял, раскачиваясь, с жалким видом и с рукой, словно приклеенной к груди... "Вы не подумайте ничего такого... Поверьте, я отдам, - бубнил несчастный алкоголик. - А хотите, я в счёт долга все окна у Вас перемою? Или полы? Я тут недавно устроился в фирму "Заря", и меня всему этому научили. Но зарплату пока не выдавали, понимаете?" Мать Валеру понимала, сочувствовала и входила в его положение, но ей не нужна была отдача долга надомной работой - она и сама довольно неплохо с нею справлялась.
То спускалась здоровая баба с хитрой прожжённой рожей с пятого, - пожаловаться матери, которая была её раза в два легче и раз в пять слабее, на мужа, который её поколачивает.
А то вдруг явился милиционер - тоже, как и "Валера из седьмой квартиры", с третьего - какой-то жалкий мелкий субъект, постоянно извиняющийся и вжимающий голову в плечи, - и прошёл в комнату, и уселся за стол, и посадил рядом мать, и часа два плакался ей о своём житье-бытье, прося мать повлиять на крутой характер его супруги-изменщицы, которую, он, впрочем, любил... Или уже... - и не знал... Но ведь у них семья! Дочь! И что-то ведь необходимо предпринять!.. Мать отпаивала милиционера чаем.
"Да я-то что ж могу сделать в этой ситуации?" - удивлялась мать, всплёскивая руками...
"Ну, Вы же у нас ответственная по подъезду..." - лепетал страждущий.
"Но ведь, поймите, это же личные Ваши дела..."
"Ну, вот, и Вы туда же..." - совсем запутавшись, вскрикивал милиционер, чуть не плача, и вздохнув, умолкал, а мать Андрея по новой его успокаивала, говоря, что перемелется всё, и мука будет, и не стоит опускать голову и горевать, а надо жить, жить!
Так он и рос, познавая мир, набирался опыта в виде синяков и шишек, с ним и матерел, а авторитет матери в обратной пропорции к количеству и величине шишек предсказуемо умалялся (что, впрочем, происходит всегда и со всеми)...
Обнаружилось вдруг, что она совершенно ничем не могла помочь ему, когда в школе началось изучение иностранного, - она просто не знала языка, то есть даже основы, хотя до того хвалилась, что изучала английский. И с химией обошлось без подсказок, притом, что проработала она всю жизнь исключительно в химинститутах, и по специальности, и уверяла в шутку не раз, что "легко отличит С2Н5ОН от Н2О".
Но даже и ни эти мелкие проколы, доказывавшие, что мать его далеко не так идеальна и совершенна, не так умна и не так сильна, как желалось бы думать - но другое, большее разочарование, потрясло Смыслова много позже, когда он давно брился, и уже успел получить высшее...
Всю жизнь свою она восхищалась и преклонялась перед литературой, выделяя классику, и прежде всего русскую. И с упорством маньяка собирала библиотеку, которую негде скоро стало размещать, и половина их миниатюрной кладовки, разбитой полками до потолка, где он маленьким любил отсиживаться, представляя себя то в пещере, а то на корабле, была забита книгами, которые потом потрёпанными переместились в купленный в комиссионке добротный шкаф, а новые поступления расставлялись уже в свежие чешские полки. И всё это - и книги, и полки - на какое-то время стало предметом её особой гордости...
Но как только телевизор заполонили самые убогие сериалы, к тому же не нашенские, в сотни и тысячи серий - эта шарманка, крутящаяся годами!.. Этот дурман, наповал убивающий мозг женщин, и мать его тут же и заволок, мгновенно превратив её в непонятно что. В кобру, выплясывающую свой странный танец перед дудкой факира. В алкоголика, дрожащего при виде бутылки. В наркомана, бьющегося лбом об стенку в ожидании дозы... Так ожидала она очередную серию "мыла". И он уже не удивлялся, когда она начинала плакать и скулить, когда по каким-то причинам в определённый день в определённый час ей приходилось прерывать созерцание дряни. Это было тяжело и страшно наблюдать. В этом была какая-то жалкость, ущербность, замена рассудка животным инстинктом. Когда он приходил с работы усталый, выжатый, с раскалывающейся головой, а она, настроенная на общение, пыталась пересказывать ему все недавние выдуманные события, что приключились с выдуманными "мыльными" героями, кто с кем переспал, кто на ком обманом женился, какая из героинь забеременела, он кричал: "Хватит! Уволь, я не могу всё это слушать!" "У тебя нет ни минуты, чтобы со мной поговорить, да?" - терзала она его, стирая с ресниц слёзы. "Мама. Я понимаю, что у тебя нехватка общения. А у меня его переизбыток. Пожалуйста, умоляю: не засоряй мне голову своей ерундой. Потрепись, вон, лучше с Веруньчиком, или со своей сестрой на эту тему. Если больше не с кем. Но не со мной, ладно?" "Я вижу, у тебя всё, что говорит тебе мать, ерунда и трёп!" "Начинается! Ох ты ж бл..." "Как ты меня назвал?.." Такие выпады с её стороны он считал уже перебором. "Всё я ушёл!" - объявлял он тогда, захлопывая дверь в свою комнату ("Ты злой и неблагодарный сын!" - неслось из-за двери).
Иногда он подолгу ругался с ней: упрекал, убедительно (как ему казалось) доказывал - с шутками и уколами - всю бессмысленность и бесцельность подобной зрительно-акустической пищи, и терялся, сознавая, что поделать тут ничего нельзя. В эти минуты он её почти презирал.
Но не мог не любить...
КОНЦОВКА
Когда к человеку приходит осознание себя особым, живым существом, он начинает размышлять, бубнить и почемучить. И главными вопросами, на которые уставшие родители не дают ребёнку прямого ясного ответа, остаются два: откуда он пришёл, взялся, и куда уйдёт. Самый страшный, но неточный ответ звучит приблизительно так - всё имеет своё начало и свой конец. Человек рождается и человек умирает. Рождаются и умирают страны и народы, нации и расы. Когда-то погибнет планета Земля, погаснет Солнце (учёные даже рассчитали время!), исчезнет Млечный путь, Вселенная то ли распадётся на атомы, то ли свернётся в точку. При этом взрослые как-то стыдливо обходят стороной несоответствие заявленного постулата о конечности всего сущего и понятий Бесконечности и Вечности. Вот, говорят, был Большой взрыв, начало всех начал. А что было до Большого взрыва? Ну хорошо, положим, Большой взрыв - начало начал Вселенной. А что, если подобных Вселенных - квадриллионы? И все они рождаются, живут, умирают? На эти простые вопросы нам не дают ответа заменившие волхвов мудрые учёные мужи. При этом они ничего не скрывают от нас. Просто они ничего и не знают. Ровным счётом - ничего!
Рождение и Смерть... Два равновесных, равновеликих понятия, определяющие Время, а значит, Пространство (потому что не получается отделить одно от другого), и саму Жизнь. Однако первому мы радуемся и приветствуем его, другое же стыдливо обходим молчанием - оно нам, безусловным гедонистам, неприятно. Мы не желаем о нём даже рассуждать, погребальному звону предпочитая весёлые песенки.
Мы все обитаем в придуманном мире с самоуспокоительными сказочными константами, запрятанными глубоко в сердце, а не сложенными аккуратными логическими стопками во всезнающей голове. Все иллюзии именно там, в сердце, и помещаются, и оттого-то их и не получается выбить оттуда простым здравым смыслом. Конечно, в этих константах написан полный бред! Типа: "Я буду жить вечно!" Или: "Папа-мама будут всегда рядом, за спиной. Они умные. Они поддержат, если что... Дадут совет."
И вдруг оказывается, что твои родители стареют, но отнюдь не мудреют. И вдруг оказывается, что жизнь их зависит теперь от тебя, а не наоборот. Вдруг оказывается, что они-то тебе как раз и не могут дать никакого совета, несмотря на очевидную большую опытность, набранную годами! А потом, рано ли, поздно, они умирают, а ты остаёшься один цепляться за остатки твоей "вечности", деля её, кургузую, целыми числами после очередного разбитого корыта.
Мир невероятно жесток, а человеческий век чудовищно короток! И разве только человеческий!? Десять лет - собачья жизнь. Как я рискну завести собаку - Друга! - зная наверное, что через каких-то восемь-десять-двенадцать лет из весёлого щенка Друг гарантированно превратится в старого пса, а затем умрёт от дряхлости?! Что такое десять лет? За такой смешной срок человек познает разве что одну-две прописные истины. Не умом - конечно! - сердцем. И за те же десять лет человек может с лёгкостью обрасти брюшком, потерять все зубы, интерес к жизни, а стремление к познанию Мира сузится до желаний лишь вкусно поесть да сладко поспать...
Нет, всего этого не должно быть! Это всё мерзко и неправильно! Всё это надо как-то изменить!
Вполне возможно, что через какое-то время жизнь человека благодаря научным успехам растянется и окажется равна двум или трём, или даже пяти средним нынешним, но всё-равно человек так и останется смертным, и всё-равно никто не скажет и никто не узнает из нас, непонятных субстанций, так удобно расквартированных внутри своих материальных коконов - тел, что произойдёт потом, после того, как Дух наш покинет сей кокон, и даже дальше - куда денется он после того как вылетит из птички, которая не постучит более клювиком в родное окно?
"Ничего не поделаешь - надо дальше жить..." - уговаривал он себя. (А жил он дальше тяжко - с окровавленной душою и маской вместо лица. И жил он так, пока не встретил Её - простую, не плохую и не хорошую - мать его детей...)
В последнее время ночами он подолгу ворочался, мучаясь от бессонницы, зато днём, если бывал свободен, мог запросто прикорнуть у телевизора, забывшись на час-другой. Ему снился один и тот же сон.
И это не был обычный кошмар, преследующий разум повторяющимся сюжетом, абсурдным, как оборот запиленной виниловой пластинки. Как любимый фильм, просмотренный тобою сотню раз, но в котором ты всё ещё мечтаешь обнаружить новые нюансы, упущенные тобой при предыдущих просмотрах, но твои ожидания рассыпаются в прах - все реплики и ужимки главных героев, перемещения массовки на планах, и даже шумы, звуки и музыкальные вставки ты знаешь наперёд. Был у него такой сон про службу (крутился постоянно в течение несколько лет): как он, сегодняшний, приходит на КП и пытается прорваться вовнутрь, но его в родную часть не пускают, потому что у него нет документов пропуска. А ему позарез нужно именно сегодня пойти в наряд, и он знает, что уже опаздывает, и времени на переодевание и получение оружия практически не остаётся! А когда он всё же какими-то обманными путями преодолевает все преграды, ворует форму и уже сидит на разводе, то вдруг осознаёт, что это глупо: его сейчас обязательно раскроют - в списках он не значится, документов нет, да и возраст для срочной совсем не подходящий... Вот прямо сейчас и здесь его арестуют, сдадут на руки полицейским, а те отправят в КПЗ и заведут дело. Заподозрят в шпионаже. Или - того хуже! - в терроризме. Обязательно - в попытке завладения оружием. И назад дороги нет - он не может просто так взять и уйти, не привлекая к себе внимания... Ещё был сон про защиту диплома, которого нет. Потому что он не подготовил его - от слова "совсем". Он даже тему дипломной не знает. А защита завтра. Кто его куратор? Не помнит. Он все эти месяцы где-то прогулял, непонятно чем занимался... Чёрт знает чем, но только не дипломом! Значит, защищать ему, получается, нечего, а пять лет в институте пошли псу под хвост... Экзамены, зачёты, лекции, курсовые - всё зазря! В общем, очень быстро наступала патовая ситуация с предсказуемой концовкой (просыпанием в поту).
И вот к этим привычным уже, милым страшилкам вдруг прибавился сериал, где каждый следующий сон является не копией, а продолжением предыдущего.. В первый раз ему привиделась квартира, полученная взамен их прежней, старой - фантастически огромная, метров, наверное, в двести. Четырёхкомнатная с холлом, двумя туалетными комнатами и широченными коридорами. Современно отделанная. Абсолютно нереальная квартира-мечта! И как почти всегда случается во снах, безумная радость резко сменилась тихим ужасом, когда на третий день в квартиру-мечту прибыли другие жильцы. Вторженцы оккупировали две самые большие комнаты: гостевую и кабинет. А коридоры, ванная, туалеты, кухня-столовая и холл остались общими. Вскоре выяснилось, что им с матерью (которая во сне оставалась живой) предоставили не всю эту чудесную квартиру целиком, а только её часть. Мать билась в истерике, а он успокаивал её, обещая разрешить вопрос. И пошёл по инстанциям.
"Почему, - спросили там, - Вы не подняли шум, когда увидели, что квартира эта новая, мягко говоря, отличается по площади от вашей прежней жалкой убогости? Не потому ли, что хотели обойти закон, который прямо говорит, что собственник при вынужденном переезде получает жилище тех же параметров, что и бывшее, а не кардинально больших? Ведь вы же понимали, что никаких прав на подобные хоромы не имеете, однако же обживались в них в течение дней, и в ус не дули!?"
"Простите, - твердил он. - Ох, простите! - но я не хочу жить в коммуналке, пусть и огромной! Меня никто не предупреждал, я даже представить себе не мог, что сейчас людей переселяют в коммуналки из отдельных квартир! Я уже там жил в детстве, и не хочу возвращаться в ту же реку. Это несовременно! Это просто жестоко! Я претендую всего лишь на квартиру той же площади, что у меня была. Я имею на это полное право! Я собственник! Пусть она будет шестьдесят метров (хорошо бы, хотя, понимаю - нереально... Ладно, пусть будет пятьдесят), но пусть она будет, и именно моя, без посторонних человеческих полипов, безо всяких там соседей и совладельцев!"
Маячил ещё вариант обмена путем купли-продажи - геморроидальный, морочный (требующий к тому же полюбовного согласования с соседями, с которыми он не общался), впрочем, вполне реальный. В таком случае двушка в пятьдесят квадратов в новом доме им с матерью была бы гарантирована. Вот только когда это всё будет, и сколько кровушки и нервов попьёт!? И как договариваться с вторженцами, коли он не может себя пересилить и хотя бы раз выказать к ним радушие (кроме разве что мрачного "здравствуйте" поутру - без улыбки и не подымая глаз)? Он злился за это нелепое своё поведение, где чувства берут вверх над рацио, и кусал кулаки.
Между тем бывшую квартиру-мечту, кроме хмурых соседей, заполонили также насекомые. Среди ночи он просыпался от щёкоти в голове, включал свет и обнаруживал у себя на подушке рой копошащихся жучков. Это оказывались клопы - только что прибывшие на сбор урожая голодные, притворяющиеся мелкими листочками новички, и толстые, раздувшиеся от крови завсегдатаи. Он осторожно брал подушку, поднимал её за края и заглядывал под низ. И там видел присворгнувшуюся живность разного размера и толщины. Содрогаясь, он осторожно выносил подушку в ванную, смахивал кровососов в раковину и тут же смывал их горячим душем, не давая разбежаться. Смотрелся в зеркало, и обнаруживал, что вся голова его была испещрена красными точками покусов. Поднимал майку - и видел искусанный живот. И всё это клоповное безобразие продолжалось из ночи в ночь. Они терзали его плоть и пили его кровь. В этой новой беде он также подозревал соседей, поскольку у него-то клопов отродясь не бывало. Что делать? Из ниоткуда угодливо взялась огромная банка с отравой. Так куда там её полагается лить? Под плинтус, наверное. Отодвинул диван и присел на корточки, всматриваясь в пол. Кажется, он выявил гнездо - в одном месте в паз паркетной доски скрылись несколько здоровенных клопендрий. Он зачем-то разобрал паркет в этом месте, хотя здравый смысл кричал: "Не дури! Залей туда химию! Это же гораздо проще!" И, в самом деле, лучше бы он ничего не разбирал: из квадратной темноты фосфоресцирующими точками на него уставились десятки глаз. Это были... млекопитающие. И не какие-нибудь милые создания - из тех, что люди держат в домах как игрушку. Нет! - это были... грызуны! И пахли они как грызуны. Промелькнул какой-то отсвет, и он их всех обозрел. И сомнений не осталось - да, это были они! Дикие. Из самых больших! Серые, с переходом в рыжину! Величиной с кошку! Вот тебе и "новая квартира"! "Когда же уже это всё закончится!" - беззвучно кричал он и просыпался.
Спустя неделю вдруг пришло продолжение сна, и довольно позитивное. С инстанций ответили. Это, оказывается, у них там что-то в бумагах напутали, а он ни в чём не виноват! И теперь ему предоставят машину для переезда, и квартиру - теперь уже обычную, двухкомнатную, скромную - всё как у людей. Более того, в инстанциях его уверили, что собственно его, точнее, их с матерью квартира ещё пока строится, но им решили пойти навстречу, и временно (временно!) переселить в квартиру поскромнее их будущей. Зато без соседей! Квартира на третьем этаже, угловая. А свою квартиру они обязательно получат. Надо только потерпеть. Месяца три-четыре. Или пять. Или шесть. Не больше! Такая вот судьба. И снова был переезд, затянувшийся на целый день, потом расстановка мебели, отнявшая ещё два полновесных дня, работа с перфоратором, дабы развесить все полки и часы. И мать опять жаловалась, что от долбёжки у неё голова раскалывается, а он её успокаивал, говоря, что очень скоро он всё наладит. Но потом соседи по подъезду гуртом стали заниматься ремонтом и переделками, и с утра до вечера пошла долбёжка - и сверху, и снизу, и со всех сторон. В общем, стоял тихий ужас.
Зато из окон он ежедневно наблюдал, как уходит в небо каркас того самого дома - нового, прекрасного, куда они наконец-то когда-нибудь навсегда переедут. Практически в такую же квартиру, где обитают сейчас, только не угловую и не на третьем, а на двенадцатом, с видом в сторону центра. С долбёжками, конечно, тогда всё начнётся по-новой. И всё так и случилось, и всё это он увидел и прочувствовал, только не в этом уже сне, а в следующем, который пришёл к нему спустя ещё десять дней, и в котором он тут же вспомнил все предыдущие свои сны этой серии...
Когда по квартире пронёсся требовательно-долгий визг звонка, Смыслов очнулся, понял, что после обеда он прикорнул в кресле, и сам не заметил, как уснул, вспомнил, что снился бред, что настоящая жизнь - она здесь, что сегодня - суббота, и даже не вечер. Вышел в коридор, с привычным скрипом отпер первую дверь и прильнул к глазку. В тамбуре стояла неизвестная в тёмной шубке - точнее было не разглядеть.
- Кто?! - крикнул он настолько громко, чтоб за дверью услыхали. Обычно таким образом шастали разного рода собиратели подписей под петициями, опросники, коммивояжёры и откровенные мошенники. Им всем он не открывал, но для приличия всегда справлялся через дверь: "Кто?!"
- Здравствуйте! - с тем же нажимом, что и он, почти с переходом на крик отозвался женский голос. - Я врач. Вы месяца два с небольшим назад вызывали неотложку. С Вашей мамой тогда удар случился. Это я приезжала.
Конец фразы она произнесла уже перед распахнутой входной.
Вязаный берет с помпоном, короткая шубка, джинсы, сапожки. Глаза подкрашены, губы чистые, без следов помады. Лицо привлекательное, даже, пожалуй, красивое.
- Да, конечно! - воскликнул он. - Я Вас помню! Оксана.
- Просто я сегодня очутилась в этих краях, и вот решила заглянуть. Узнать... Заодно поздравить с прошедшими. А вот это - на всякий случай. Ну... - не с пустыми же руками... - сказала она и протянула ему пухлый пакет с ручками.
- Что здесь? - спросил он.
- Это подгузники. Для взрослых. Как Ваша мама?
- Всё хорошо. - сказал он, машинально забирая пакет. - То есть я не так выразился. В том смысле, что, наверное, всё так и должно было случиться. Она скончалась. Тогда же. И там же. В той самой больнице, в которую мы её привезли. Наверное, так было предопределено. А это, - он глазами указал на пакет, - обязательно понадобится. Мне, когда я достигну возраста дряхлости. Спасибо. Ах, простите! Я растяпа - держу Вас на пороге! Проходите.
- Может, лучше мне...
- Да проходите же, не стесняйтесь! Смелее! У нас есть хороший чай - цейлонский. А также конфитюр и печенье овсяное.
И она вошла.
- Только учтите, Оксана! - я предпочитаю крепкий. - вдруг брякнул он.
- Хорошо, - сказала она просто. - Я приготовлю.
Скинув шубку и берет ему на руки, одновременно обеими руками поправив волосы перед зеркалом, она оглянулась, неловко улыбнулась, встретив его взгляд, вздохнула и скрылась за поворотом коридора, ведущего на кухню.
Как пьяный, на ватных ногах он доплёлся до кресла, в которое и бухнулся.
"Уфф! Вот так штука! А ведь она послана спасти меня, - твердил он себе, кивая, как будто кто-то незримый, присутствующий в комнате его убеждал, а он соглашался. - Спасти. Это же так очевидно! Никаким иным способом нельзя вытянуть человека из омута потерь. Лишь созданием новых любимых тобою людей, для которых и когда-то твой уход станет их потерей, а значит, неотъемлемой частью теперь уже их судеб..."
С кухни, где хозяйничала Оксана, слышались весёлое журчание воды и звяк посуды.
Он вдруг осознал, что он всё про неё понимает. И то, что она Оксана... Оксана. Вот совсем не московское имя - более южное, даже юго-западное. И это первое, хоть и не прямое доказательство того, что она не москвичка, возможно, не гражданка РФ. Обыкновенное дело в гастарбайтерной Москве. И то, что она такая молодая, а пашет на "неотложке", сменой. Да, там денег получают чуть больше, но это тяжкий труд. Даже для закалённых, опытных, поживших, а для молодых - просто край. И значит, не хватает, похоже, нет своего жилья, и всё, что получает, уходит на съём. И то, что она, как все они - юные и хваткие - в меру практична, в меру цинична и не в меру наивна, и умиляется гибискусу. И зарабатывает - вот только так, и никак иначе. Гордая потому что. И нет у ней плеча для опоры и жилетки для слёз. И то, что он для неё, при нынешнем её положении, жених завидный, с квартирой, одинокий, и (теперь уже точно, теперь она знает) без мамы. И всё это в её глазах один огромный плюс. И это инстинкт, в этом нет ничего "отрицательного" - как всякая нормальная самка она ищет самца с гнездом и без "довесков". А ещё он видел, что он ей просто понравился тогда. И - что самое интересное - и она ему понравилась. Очень-очень. И если бы не этот её героический приход, ничегошеньки у них бы не сложилось. Они бы даже не встретились, не пересеклись бы в этом большом московской человейнике, а если бы и пересеклись где, то навряд ли узнали бы друг друга.
Он взглянул на старинные часы с боем, висевшие на стене, зафиксировал время и загадал тут же, что ежели она войдёт в комнату не прямо сейчас, а спустя хотя бы три минуты, у них будет трое детей (очень оптимистичный загад, правда, непонятно, как он их всех вытянет). Она вошла ровно через четыре минуты.
М., 2010, 2013.
--------------------------------------------------------------------------
Другие книги скачивайте бесплатно в текстовом и mp3 формате на https://prochtu.ru
--------------------------------------------------------------------------