--------------------------------------------------------------------------
Юрий Юрьевич Елисеев - Жоржик
--------------------------------------------------------------------------
Скачано бесплатно с сайта https://prochtu.ru
...человек был занят, любил, наслаждался,
страдал, волновался, сделал своё дело и,
следовательно, жил!
Гончаров, "Обыкновенная история"
- Хотите знать, как мы воевали?.. У нас три раза...
Три раза сменился личный состав. Три раза!!!
Каждый раз один я оставался. Так воевали...
- Да как же ты-то выжил тогда, хоть скажи?!
- Не спрашивайте меня – я не знаю, как я выжил...
Из разговора.
1
"Вот, смотрите, - говоривший лениво улыбнулся, распахнутой ладонью указал на место, - вот: неделю назад забетонировал, а уж высохло. Цемент - четыре сотни достал, колышки и цепь из алюминия - чтоб ржа не ела. Да, я тут поспрашивал у наших насчёт серебрянки - обещались отложить. В следующую субботу покрашу ограду и крест, и будет всё - будь здоров, Капусткин... А здесь вот, думаю, скамеечку приспособить, - так, чтоб, значит, посидеть можно было, помянуть мать не спеша..."
Одна из двух стоявших рядом женщин укоризненно покачала головой - жест, перенятый ею в молодые годы у институтского профессора; когда тот демонстрировал первокурсникам распятую на доске лягушку, то также хмурился, подбирал губы и, вообще, жутко гримасничал. От точных надрезов белая кожица брюшца бесстыдно разъезжалась обнажая бензиново-мыльные внутренности, среди которых отчаянно бился маленький красный комочек... "Несчастная тварь! - восклицал профессор. - Она страдает за всё человечество. Попомните, коллеги, придёт время - и нашей ляге поставят памятник..." И, обращаясь к лаборантке: "Леночка, ещё парочку, пожалуйста. И пипеточку с магнезией..." Лаборантка передавала магнезию, вынимала из ведра очередную парочку страдалиц, распластывала их на досках и быстро-быстро подбивала лапки гвоздиками.
"Ты много пьёшь в последнее время..." - сказала женщина.
"Душа у меня болит."
"Ишь ты - душа у него! Ты посмотри на себя: весь седой, ссутулился... вон, пузо из-за ремня вываливается, - а ведь не на пенсии, Виктору моему ровесник. Видел его давеча? Волоска седого нет и фигура (тьфу-тьфу!) как у молодчика. А почему? - просто блюдёт себя человек, не баламут, опять же - партийный, а ты..."
"Он на фронте не был..."
"А при чём тут это? Да он семь лет (шутка сказать - в молодые-то годы, когда кровь играет и всё такое), семь лет с казармы не вылезал! Да он через это дело умом тронулся, идиотом полным стал!"
"И чего ты за идиота-то вышла?"
"Взяла - да и вышла. Детей надо было рожать. Ну, а отправили бы его на фронт - и чего? - убили бы в первом же бою, и осталась бы я, глядишь, вон, как некоторые... Попрекает он..."
"Ну хватит! - вторая женщина, до того молчавшая, вдруг прикрикнула на обоих. - На кладбище люди не ругаться приходят."
"А что - я неправду говорю?" Первая женщина ещё что-то было хотела прибавить, но осеклась, взглянув на сестру.
"Ну, вы как хотите, а я мать помяну..." Он вынул фляжку, осторожно наполнил крышечку до краёв, молча выпил, часто заморгал и полез за платком.
"В одиночку-то не стоит. Не по-русски как-то. Налей уж и нам." - сказала вторая женщина.
"Странно, - подумалось первой женщине, - теперь вот и на слезу его пробило. Совсем сдаёт братец - видно, не жилец..." Она засобиралась, заторопилась, и всю дорогу до автобуса объясняла брату, что у него, похоже, декомпенсированная ангиодистония, то есть сосудистый криз; наперстянку надо принимать, корвалол пить и, в случае чего, анальгином закусывать. И вообще, её надо слушать, потому что она врач. Диагнозист, причём хороший - иначе бы ей пациенты розы букетами, а конфеты коробками не носили. А то, вон, Лёва, викторов брат, тоже всё про себя полагал - мол, умён я как поп Семён. Палата-де у него! Не послушался знающего человека - и вот пожалуйста - взял да и помер. Всё тот же криз. Вот те и мудрец... Ферапонт он Головатый! Дурец, а не мудрец - прости, Господи.
А с сестрой - словом не перемолвилась. Обиделась.
2
- Десять раз повторить захват руки с переломом. Выполнять!
- Есть!
Капитан постоял, переваливаясь начищенными сапогами с носка на пятку, выплюнул зажёванную соломинку, погладил ремень и перешёл к другой паре. Новый командир разветроты дивизии оказался мужиком хватким, с опытом и практически непьющим. На его гимнастёрке блистали две Красные Звезды и круглая медаль на квадратной планке - "ХХ лет РККА". Первым делом ротный проверил подготовку бойцов, вздохнул, сказал, что разведка - дело важное и интересное, а не просто пехота - ать-два! - что здесь нужно уметь бросать ножи и, вообще, убивать человека разными способами, в том числе - голыми руками; что самураи, например, для таких дел даже борьбу особую изобрели - джиу-джицу называется - и он их этой борьбе научит.
Ротный слово сдержал. Больше месяца они, если не на задании, тренируются. Захваты с удушением, приём на перелом руки, ноги, на перелом позвоночника, броски, удары ножом.
С передовой накатил подсвистывающий рёв. Вспотевшие разведчики подняли головы. Вот они, "Ванюши", оставляя на голубом с лёгкими прозрачными облачками небе жирные, закрученные в спирали полосы, плотным косяком прошли над берёзами. Далеко, за вторым леском, откуда вылетели мины, снова поднялся дымок - сжатые в одну новые трассы повторили путь первой серии... Сейчас дымок засекли, передают координаты артиллеристам, те наведут орудия и накроют это место; но пятиствольника там наверняка уже не будет - немец увезёт, не дурак, поди.
Охнули разрывы.
- Немец прощальный салют дал! - крикнул кто-то.
- Точно, - заверил ротный, - снимается. Только не знает, кого благодарить: мы-то здесь, а он - вон куда захерачил!
Вокруг загоготали.
- Ха-ха! В пустоту залепили! Косые у них корректировщики!
- Шнапса надо меньше пить!
Это они, дивизионная разведка, были "виноваты" в том, что немецкая часть снимается: позавчера, в ночь, они взяли "языка".
3
Армии, корпусу до зарезу нужен был "язык".
Разведчики дивизии, до них стоявшей в обороне, за два месяца так и не смогли его захватить. Каждый раз их обнаруживали, обстреливали, и они возвращались, перетаскивая своих убитых и раненых. Кончилось всё тем, что немцы стащили с передовой двух красноармейцев. Тогда ту дивизию срочно заменили, и их, стоявших во втором эшелоне на пополнении, переставили в оборону.
Приехавший из разведотдела корпуса майор побеседовал с ними просто, не по уставу. Сказал, что об этом участке фронта в штабе не знают почти ничего. Так что "язык" нужен во как! Тогда и враг будет разбит, и победа будет за нами. А того, кто лично возьмёт "языка" - на месяц в отпуск, домой! И награды, конечно, будут. Всё как полагается.
Весь следующий день они пролежали на "передке". Здесь нейтралка уходила в низину, расширяясь до километра.
Вовка Голубев всё бубнил:
- Тоже мне - маскировка! Балахон с капюшоном. Как всадит снайпер пулю промеж глаз за такую маскировку. Вот у немцев разведка припудрена - боже ж ты мой! Уж чего не навыдумывали...
До полудня ротный был с ними, рекогносцировал местность, затем, передав Жоржику бинокль, поставил задачу:
- Как, сержант, две берёзки в поле видишь?
- Нет.
- Правее возьми. Как?
- Вижу.
- Ориентир для твоей группы. Ровно в половину первого ночи чтоб были там. Дальнейшие указания получишь на месте от Лазарева. Только смотри, сержант, две берёзки! Чтоб не перепутал!
- "...средь жёлтой нивы чету белеющих берёз..." Не перепутаю.
- "Чету берёз?" Чего-то знакомое, а?
- Стихи. В школе учили.
- Хорошие, значит, стихи. Ну, бывай, сержант. Не теряйся!
Припекало. Опарин, губатый пермяк, который, когда наедался кислой капусты, потом часто и громко выпускал кишечные газы, за что получал от товарищей грубые тычки или добродушное "не бзди - прорвёмся", в зависимости от настроения, - теперь деловито перевернулся на бок, стёр с лица мошкару и начал "глушить" сухпай. Жоржик, скривившись, шикнул:
- Тише жуй - немец услышит.
- На такое дело идём, да ещё чтоб не жравши?! А-га!
- Ничего особенного: дело как дело.
Опарин облизал нож, с грустью взглянул на пустую банку из-под тушёнки, покосился на Жоржика, и вдруг хлопнул себя по лбу.
- Ох, ё! - я ж её всю один слопал. То-то я смотрю... Подожди, у меня тут свой НЗ есть! - он вынул завёрнутый в тряпицу шмот сала и порядочный кусок чернушки. - Во, держи! Тебе часто пишут?
- Часто. - заверил Жоржик расправляясь с салом.
- А тебе кто пишет - жена?
- Мать.
- А жена? А-а... А я вот по весне перед самой войной женился.
- Ну и как?
- Знаешь, другая жизнь. Вот до свадьбы: я получал зарплату - хватало, она получала - вроде, и ей хватало, а как зажили вместе - так все деньги за неделю и спускаешь. Вино, там, сласти. Гуляли. А потом... - Опарин, собрав губы в трубочку, испустил тихое " ...ф-фють!" - И ссоры, конечно, из-за этого! На оборонке "бронь" была, но... Тоже, знаешь: пашешь, пашешь... Тут тебе и ремонт, и установка бронеплит. Сначала их приваривали, а потом оказалось, что приваривать нельзя - сталь крошится - можно только клепать. Старых инженеров за вредительство - под суд, а новых-то не дали. Как выкручивались - сам не пойму. Из депо, бывало, сутками не вылазишь, а паёк... Чуть с голодухи не тронулся, ей бо! В общем, как фашиста под Сталинградом долбанули, я воевать и попросился. И не промахнулся - с харчами тут получше. А ты давно воюешь?
- С июля сорок первого. Жди здесь!
Абдурахманов торопил:
- Кыгда к немцу пойдём, командыра? Айда сейчас, командыра.
- Скоро пойдём. Ты жди пока.
Вечером пригнанный ветром с реки стланец лёг в низину. Концы вех они ещё видели (ночью сапёры специально для них сделали помеченный вехами проход в минном поле), а вот берёзки исчезли.
- Пора? -спросил Голубев.
- Похоже... Передай всем - приготовиться. Ты и Мамедов -замыкающие.
- Покурить тянет.
Жоржик выплюнул залетевшего в рот комара, кивнул ожидавшему приказа Абдурахманову, поднял руку, на секунду замер и дал отмашку.
У березок их ждал комвзвода Лазарев. Мокрый и злой.
- Почему рано прибыли?
- С наших позиций берёзок вот этих уже не видать - молоко.
- Хорошо: если с наших - не видать, то с ихних и подавно. Когда группа захвата с сапёрами прибудет, тогда и пойдём. У нас задача простая - ждать у колючки, в случае чего - поддержать огнём.
- Майор говорил, кто первым до немца доберётся, получит отпуск на месяц. Неужто расщедрятся?
- Вот у майора и спроси. А о доме думать - сейчас это дело пустое. Не думаешь - оно и попроще... Да... Я вот с Рязани родом...
- А говорят, в Рязани растут грибы с глазами. Их едят - они глядят.
Лейтенант усмехнулся, но ответить, растут ли в Рязани эдакие диковинные грибы, не успел - вывалившийся из тумана Абдурахманов зашептал с отчаянной радостью:
- Немцы, командыра, немцы!
- Где?
- Айда покажу!
Они отбежали метров на сорок в сторону и залегли у сосёнок-подростков.
- И где твои немцы?
Абдурахманов выбросил руку вперёд.
- Там, командыра, там сымотры.
Еле видимые в киселе тумана, полусогнувшись, от куста к кусту пробежали три тени. Затем ещё три. И ещё.
Лейтенант прошептал отползая:
- Разведка. Караульте их здесь. Как поравняются - стреляйте.
Жоржик присел на колено, бережно приладил приклад к плечу. Он совсем не думал о том, что сейчас может запросто погибнуть, и не задавал себе разных глупых вопросов вроде - а почему надо непременно стрелять, а не попытаться снять их втихую ножами (если их немного, и туман, то можно бы было попробовать: финками под сердце!), и вообще, почему всё это происходит именно с ним. Он воевал с сорок первого и давно подобных вопросов не задавал.
Двое вышли прямёхонько на него: длинные козырьки кепи, мелкопятнистые балахоны, перетянутые у шеи и на запястьях. Он подпустил их метров на восемь, поймал дальнего в прицел и вдавил крючок до упора. Оба немца неуклюже упали. Откуда-то справа зачастили "Пепеша", в ответ из кустарника медленным тявканьем зашлись "MP-40".
Он бросился на землю и одной очередью расстрелял диск. Из кустов затрещали по-новой. Он сменил диск...
"Так, кто немца возьмёт - домой на месяц. Майор сказал. Плевать на всё: гранату в кусты - и туда!"
...перевалился на левый бок, вытащил мокрую лимонку ("Эх ты!.." - пожалел мимоходом, что нет противотанковой), сорвал чеку...
- Га-а-а-а!!!
...кинул лимонку, дал по кустам очередь и побежал вперёд.
- Га-а-а-а-а!!!
Он давно не был дома. Весной сорок второго после госпиталя заехал на несколько дней в Сокольники. То было первое его ранение на войне - большой осколок мины посёк сразу две ягодицы, когда он лежал, вжавшись в спасительную землю, и молился Богу, Красному Знамени и товарищу Сталину, - лишь бы пронесло! Ранение получилось тяжёлое, болезненное, и раны долго не заживали. И сказать ведь никому нельзя, тем более дома. Засмеют: тоже мне, боец! - в жопу раненый!
"Где ты был, сынок? - В Йошкар-Оле лечился. - Мудрёное какое название, не выговоришь."
Сумасшедший фотограф, длиннющими ладонями поглаживая лакированный ящик, требовал повернуть голову вбок, чуть вправо, а подбородок, наоборот, вверх и влево, а грудь - вперёд, поосанистей. "Вот-вот, теперь хорошо. А снимочек я так обработаю, чтоб медаль ваша, молодой человек, прямо горела вся, будто светилась. Увидите - ахните. Вы ж у нас герой!" - "Да какой там герой!" - " Герой-герой, не спорьте. "За боевые заслуги" - это, знаете-ли... В наше-то время... У меня у самого сын в армии... Внимание! Улыбнулись (грудь, грудь вперёд!). Всё - снято."
Майор обещал отпуск - невиданную вещь!
За кустарником он обнаружил троих немцев, для "языка" совершенно негодящихся: один неподвижно лежал ничком, другой - на спине, раскинув руки, третий ещё хрипел и дёргал ногой в предсмертной судороге. От удара сапогом голова лежавшего ничком как тряпичный мяч откинулась в сторону. Теперь и этот - всё - готов.
Он уловил движение. Краем глаза, вскользь - чуть правее и позади. Трепет листвы качнувшейся ветви. Есть! Его немец! Он дико заорал, в два прыжка перемахнул дрожащие ветви и... чуть не упал, столкнувшись с Мамедовым. Тот отпрянул испуганно, но, узнав Жоржика, сразу разулыбался во весь свой наполовину беззубый рот и, тыкая пальцем в грудь немцу, живому немцу - его немцу! - прокричал:
- Видишь - моя немец взял! Якши?!
Жоржик кивнул. Подбежали остальные.
- Мамедов молодец!
- Товарищ лейтенант, Мамедов немца взял!
- Ого, какой хряк! Молодец, Мамедов! Так... Вроде все целы... Теперь быстро назад!
Цепочкой, выбивая из-под сапог облачка брызг, разведчики побежали обратно. Стояла тишина - ни с той, ни с другой стороны огонь по нейтралке не вели, боясь накрыть своих.
У прохода за минным полем их ждали. К майору из разведотдела корпуса подвели немца, и радостный взводный доложил:
- Товарищ майор, вверенная мне группа в ходе скоротечного боя в нейтральной зоне уничтожила до десятка немцев. Одного пленного доставили на оборону. Потерь убитыми-ранеными среди личного состава группы нет. Командир взвода разведки лейтенант Лазарев!
- Вижу, вижу... Молодцы! Отличившиеся... нет, отставить... все разведчики будут представлены к наградам. Кто "языка" взял?
- Рядовой Мамедов.
- Рядовой Мамедов будет представлен к ордену. - И обратившись к стоявшему тут же довольному ротному добавил: - Завтра подашь мне список.
- Есть!
Час спустя в землянку с флягой спирта заглянул ротный. Поздравил с успехом, разлил, как полагается, по сто пятьдесят "победных" и сказал, что взяли они ефрейтора-ракетчика.
- Вашей группе даю сутки отдыху. Сушитесь, пишите письма. Старшина организует прожарку. Так... Сегодня у нас уже шестое, значит, до утра седьмого - свободны.
- Товарищ капитан, а Мамедову отпуск на месяц дадут?
- Об этом я ещё не справлялся. Как, Мамедов, хочешь в отпуск?
- Якши! Хочу, товарищ капитан!
- Хе-хе! Тогда собирайся, пойдём вместе к майору - он же слово давал.
Они взяли "языка" в ночь с пятого на шестое июля. Их дивизия держала оборону севернее той Дуги...
4
Утром счастливый Мамедов собрал вещмешок, попрощался со всеми за руку и пошёл гулять положенный отпуск; а Жоржик сел под деревом, приспособил взятую у сапёров доску - ровную и без заусенцев, отточил финкой карандаши: командирский красно-синий и химический, и стал рисовать письмо матери.
Так эффектно, по-иностранному, Жоржиком, а не, например, Жорой, Гошей или Герой его стали кликать ещё мальчонкой соседи во дворе: НЭП, граждане, тогда процветал, всё иноземное было в моде. Постепенно Жоржиком он стал для отца и для матери, для всех родственников и друзей, и сам себя иначе как Жоржиком уже не называл.
Весной 1922-го года, после объявления демобилизации, отец Жоржика, делопроизводитель чарджуйского Вилвоенназира, несмотря на уговоры тамошнего начальства уволился и уехал с семьёй в столицу Советской России, но осесть в уплотнившейся до невозможности к концу гражданской войны Москве нигде, кроме как на самой окраине, в Сокольниках, в двухкомнатной квартире у бездетных тёток жены, тёти Дуни и тёти Ани, бывшему делопроизводителю не удалось.
Из окон квартиры с одной стороны открывались ворота мелькомбината им. т. Цурюпы, а с другой - просматривались целые кварталы таких же стандартных, деревянных, двухэтажных, бывших когда-то доходными домов, разбитых крестом на восемь квартир.
У детворы радости: игра на щелбаны в чижа и в ножичек.
"Штандар!"
"Беги-беги-беги!"
Дед Лаврентий, упрямый старик с бородой по пояс, не разрешавший никому, даже законной супруге своей, тёте Дуни, снимать со стены пожелтевшую засиженную мухами газету с портретом императора Николая, - я, мол, ему присягал, и за него в Империалистическую кровь проливал, - яростно болел за Жоржика - со вздыманием рук и бросанием под ноги недокуренной папиросы. "Беги-беги-беги! - кричал он. - Эх, промазал! Ладно, пойду я, что ль, к мельнице - пивка попью..." - и отправлялся со двора искать извозчика дядю Васю - чтоб тот довёз его на своей колымаге до "точки", - а то чего это он будет каблуки на сапогах за просто так сбивать!?
Чудной был дед! Десятки лет минули, но те, кто знал деда Лаврентия, всё поминали его при застольях с лёгким смешком. "Да уж!.. Давал шороху родне! Чуть что: "А ну, брысь, мальца! - не касаться граблями Государя-императора!" Хе-хе!.." "А что ж с тем портретом потом приключилось?" "Знамо что: как дед Лаврентий помер, на выброс пошёл - от греха."
Ребята постарше гоняли на самокатах и мастерили воздушных змеев с хвостами из мочалки (только нужно разбежаться как следует по мостовой - так не полетит). И все ходили в кино...
Кино!
Бабочкин и Кмит: "Где должен находиться командир? Впереди, на ли-хом коне!"
Ты "Встречный" смотрел? - а "Весёлых ребят"? - а "Семеро смелых"? Как там Алейников сказал? "О, брат..." Нет, ты понял!? И ещё "Волга-волга", "Цирк", "Дети капитана Гранта", "Тринадцать", и ещё, и ещё...
"В "Шторме" сегодня "Мы из Крондштадта."
"Смотрел. А в "Молоте?"
"Фигня! "Иудушка Головлёв."
"А-а... В "Луче" что идёт?"
"Лётчики."
"Айда в Луч!"
В железобетонном чреве ДэКа Русакова тоже кино, а снаружи, на крыльях, лозунги: "Профсоюзы - школа коммунизма" и "Религия - опиум для народа".
"Я посеяла горох - вышла чечевичка.
Теперь богу не молюсь - буду большевичка!"
Мать современное, тоновое, не жаловала. Её "звёзды" - неулыбчивый, но бесстрашный очкарик-американец и элегантный усатик-француз (копия давнего ухажёра, так и не ставшего женихом) - с экрана исчезли, испарились, осев в памяти размытыми образами да нерусскими именами.
В кино - всегда детские утренники, и стоят копейки, и если ты в эту неделю во вторую смену: с утра - туда! О, брат, как...
А вечерами - стоит только попросить: "Мам, расскажи про Туркестан!" ("И мне, и мне!" - кричит Катерина) - и мать улыбается, бросает дела, вытирает о передник нагретые усталой кровью руки и садится рядом. "Ну, слушайте..."
Веки падают.
Мимо по бесконечным исхоженным караванами пространствам, по пескам и солончаковым топям несутся живые колёса перекати-поля. Растение - не человек и даже не верблюд, оно следует ветру и отнюдь не стремится во чтобы -то ни стало достичь Ашхабада, Хивы или Чарджуя, по пути непременно пополнив запасы воды в Байрам-Али или в Мёрве. Там, по пустыне бегают огромные ящерицы. Там обитают спокойные равнодушные к чужакам туркмены - любители вонючих овечих шапок, просаленных ватных халатов и верблюжьего молока; и кара-калпаки, чьи растрескавшиеся лица похожи на высохший такыр, а песня уныла и однообразна как утренние напевы муэдзина или шелест барханов в ночи; и жестокие длинноносые узбеки, страшный народ, подчас вырезавший русских целыми селениями. Красные отряды Фрунзе, уставшие гонятся за бандами басмачей, встают кордонами в предгорья Копет-Дага, где среди скудных засушливых мест вдруг открываются благословенные озёра с чистой прозрачной водой.
"А там можно купаться?"
"Конечно, если змей не боишься, потому что змеи тоже поплавать не прочь."
" И они тебя не кусали?"
"Если бы укусила хоть одна - ни меня, ни вас, ни сестрицы вашей Лидочки (Упокой, Господь, её душу!) на белом свете не было бы. Но, скажите, зачем им кусаться, если мы друг друга не трогали?"
"Ух ты, какая ты бесстрашная!"
Мать посмеётся.
"Да нет! Просто устала я тогда очень - весь день на вьючной лошадке тащиться - как ты думаешь? Да и жарко было. А может, молодая была, глупая. Сейчас бы я ни за какие коврижки плавать к змеям не полезла. Рассказывать дальше?"
Да-да, расскажи ещё! О странных восточных городах, связанных непрочной нитью железной дороги. О небесной голубизны мозаике на куполах медресе Регистана. О резных воротах Бухары и об узких улочках Ташкента. Наконец, о Чарджуе...
"... и растерзали несчастного отца Иордана прямо в храме, пронесли тело его на штыках через весь город и бросили с высокого берега в жёлтые воды Аму-Дарьи..."
"Кто его так - узбеки?"
Рассказчица пожимает плечами, выдыхает: "Одержимые", - встаёт со скрипучего венского стула и идёт доглаживать или дошивать, или жарить картошку на ужин, а ты пытливо разглядываешь тусклые краски фальшивого гобелена: желтовато-серые верблюды, гружёные белыми тюками, плетутся по свинцово-серому фону, приобретающему вверху совсем уж синюшный оттенок. "Бедуины в Сахаре" - назывался гобелен. О, брат, как...
В шкафу стоят полупрозрачные голубые чашечки фирмы И.Е. Кузнецова, расписанные растущей земляникой, из которых пьют чай по праздникам. На столе - посеребрённый самовар. Тётя Аня вынимает чуть пригорелые пироги из печи. "Ничего - всё полезно, что в рот полезло."
На притолоку, кряхтя, залезает дед Лаврентий. Прибаутки тёти Дуни:
"Ешь, ешь,
Пока рот свеж.
А рот завянет -
И есть перестанет.
("Узи-и! Узи-и! Старь-ё берь-ём!" - протяжно ревёт зазывала-китаец.)
Дуня, Дуня, Дуня я,
Комсомолочка моя!"
"А про Пелагею, тёть Дунь... - Пожалуйста:
Пелагея, Пелагея
Вышла замуж за лакея.
Хотела за барина -
Вышла за татарина,
А татарин-бусурман
Положил её в карман.
Она плачет и хохочет,
Из кармана прыгнуть хочет!
Вот такая Пелагея."
Спрятанные от властей в сундук иконы; спектакль, когда приезжает золотарь на машине и чёрным хоботом-гармошкой вычищает туалет во дворе; сумки с картошкой с Леснорядского рынка, который рядом, только железку перейти; первая линия метро (прямо от Сокольников начинается, о!); суровая учительница немецкого - худая, с высокими, на шнуровке, ботинками в мелких кожаных платах зачищенных ваксой - Эльза Францевна (у-у-у, фашистка!); блохастый кот Маркиз, воровавший цыплят у соседей и забитый за это камнями; фикус и бегонии, выставляемые за окна под тёплый летний дождик - вот оно, промчавшееся счастливое московское детство!
А в 37-ом - юбилейном, насыщенном газетными статьями о Пушкине - году он вдруг "заболел" стихами. Виноватыми в этой его причуде оказались вовсе не мать, с толстым тринадцатого года однотомником Лермонтова, и не родная её сестра тётя Нюша, со слезодробительными жестокими романсами на слова кумира её молодости Надсона под аккомпанимент семиструнной гитары, и даже не троюродные сёстры Жоржика (хотя без них не обошлось) - две старые девы, живущие в Замоскворечье, на улице с сочным названием: Второй Спасоналивковский переулок, - Клянусь, они не виноваты! - такие причуды - дело обычное в шестнадцать лет.
Бойкая крепко сбитая смуглянка Кира и вялая сдобная блондинка Мура были дочерьми полковника жандармерии, и по всем законам послереволюционных лет права на жизнь в столице, в общем-то, не имели. Уберёг их от выселения случай. Просто от отца своего (угнетателя не только рабочего класса и трудового крестьянства, но и собственных жён - кириных-муриных матерей - которых выдавали, конечно, за царского приспешника насильно) вызванные на Лубянку сёстры в письменной формы отказались, а также признались органам, что связи с ним не поддерживают и где он - не знают с одна тысяча девятьсот семнадцатого года. В чём и расписались. Однако номинальный отказ от родителя, время от времени подтверждаемый всё новыми расписками, не помешал Кире поставить перед зеркалом фотографический портрет пап'а в парадном мундире. Худой суровый брюнет в аксельбантах, блестящих сапогах и при шашке строгими глазами смотрел с портрета и как бы говорил: "Крепитесь, дети!" И они крепились.
Советская власть смилостивилась над невинными жертвами прежнего режима, изо всех форм социальной профилактики применив к ним наилегчайшую - поражение в правах, и даже выделила каждой из лишенок по комнате в их бывшей восьмикомнатной квартире - в самом конце парадной анфилады. Общительная Кира частенько забегала к тёткам почесать языком, Мура же безвылазно и молчаливо сидела дома (а потому что "болела").
У Киры и Муры Жоржик брал читать того же Надсона, а также Блока, Бальмонта, ранних Есенина и Маяковского, и "стоящую на антисоветских позициях", по словам школьного учителя литературы, Зинаиду Гиппиус. Даром такое чтение не прошло - слова рифмовались запросто, по любому поводу. "Не знаю, братец, станешь ли ты гранильщиком слова, - ехидно посмеивалась Кира, слушая его опусы, - но сердцеед из тебя вырастет отменный! Впрочем, в этом пункте мы с тобой схожи. Ну-ну-ну, не прячь глаза! Вот чертёнок! Куда удираешь, будущий работник искусств?"
Для стенгазеты он состряпал стих о Революции - двенадцать бодрых строчек.
"Здорово! До кости пробирает! Так держать!" - похвалил его комсомольский вожак.
"То, что нужно." - сказал учитель литературы. Матери стих не понравился.
"Чего-то там не так, мам? - Мать развела руками. - Непохоже разве? Скажи - ты своими глазами видела Революцию или тогда уже в Туркестан уехала?"
"Да нет - в Москве была."
"Значит, участвовала? На демонстрации ходила, народ агитировала?"
"Знаешь, сынок, я в ателье тогда работала - шубы мы шили для "Мюра и Мерилиза"; другие своё занятие имели - без работы, ведь, не проживёшь. Были те, что с транспарантами, с флагами красными ходили, лозунги кричали - а как же! - были, но мы их... как бы сказать... Мы их за пройдох, что ль, каких считали. Раз ты с транспарантом по улицам расхаживаешь, значит дела у тебя своего нет, без царя то есть ты в голове человек. Ох, а одержимы были: всё-то им не по нраву, всё удивить народ норовят. По всякому изголялись. Вот случай. Еду как-то в трамвае (летом, слава Богу, дело было, а то бы замёрзли) - входят двое, мужчина и женщина. - Мать прыснула в ладонь. - Нагишом, прости, Господи."
"Совсем голые?"
"Как Адам и Ева. Да хуже - у Адама-то с Евой срамные места хоть листиками были прикрыты, а у этих - только лента пурпурная через плечо перевязанная. А по ленте надпись: "Долой стыд и позор!" Мы от них как от чумных - в стороны, крестимся - а они прошли спокойно так через весь вагон и на следующей остановке слезли. Чудно'! Тоже - вот тебе - и демонстрация и транспарант. Нет, сынок, я в революциях не участвовала - я работала."
"Да-а... - задумался Жоржик. - Не участвовала... Какая у меня мать, оказывается, несознательная..."
Тут подоспели каникулы, сельхозработы в трудовом лагере, а затем в семью, живущую в таком большом городе как Москва, пришла маленькая трагедия.
В том году скончался отец. Туберкулёз, знаете ли.
В сырой, но цепкой детской памяти отпечатался образ отца - каким он был когда-то - чисто выбритое простое крестьянское лицо, омрачённое уходящей от середины лба к носу, сгребающей брови в "галочку" морщиной. Перед уходом на службу наставления. Ему: "Будь молодцом, не балуйся." И Катерине: "С мальчишками, знаешь ли, не дерись - ты всё-таки девочка." "А чего они меня дразнят козявкой в сарафане?! - возмущалась шестилетняя Катерина. - Какая я им козявка?!"
С утра от отца исходил аромат модного одеколона, а когда отец приходил вечером, то то ли он сам, то ли его сшитый матерью полуфренч-полутолстовка со множеством щегольски демонстрирующих особое портновское мастерство строчёных деталей напитывался какой-то канцелярской затхлостью; хотелось убежать во двор отдышаться.
В двадцать восьмом отца арестовали. Прямо на рабочем месте - в кабинете делопроизводителя районного ЗАГСа - и отправили на Матросскую тишину, где он за два года следствия благополучно заразился чахоткой. Постановление о высылке дважды бывшего делопроизводителя предопределило следующие события: развод матери, чтобы её с детьми не выслали из Москвы вслед за мужем; тягостные свидания с предварительными сборами, сидением "перед дорожкой" и грустным возвращением, результатом которых стало рождение маленькой Лизаветы; редкие письма отца из Рыбинска; безденежье и стрёкот зингеровской машинки по вечерам; наконец, появление в доме совсем больного отца, вчистую выпущенного по актировке, однако с запретом на проживание (а значит, и на умирание!) в Москве, двухнедельная агония, смерть и скрытное захоронение на Преображенском кладбище. Трудно дышать, граждане, коли лёгкие превратились в гной. Просто-таки нечем бывает тогда дышать, а значит, и жить.
Но когда ты молод и здоров все девочки, все как на подбор, становятся почему-то удивительно красивыми, и хочется петь и сочинять стихи. А горе, пусть и настоящее, не бьёт прямо в лоб, а - вжиг-вжиг - как пули во время атаки - всё мимо, мимо, мимо...
После окончания десятилетки была недолгая работа, увольнение и глупейшая история с подчисткой в трудовой, грозившая, кажется, закончиться судом, если бы не случилась давно ожидаемая, но совершенно неприемлимая, невозможная, сразу превращённая в жизнь война. Любой день войны растягивается до бесконечности, обрываясь коротким сладким сном, содержание которого не подчиняется ни уставу, ни командиру. И - слава полевой почте! - частицами того прекрасного сна приходят солдату письма.
В каждом письме из дому Жоржик обнаруживал маленький засушенный цветок - то анютины глазки, то василёк, то ромашку. Эти цветы, эти письма говорили одно: его помнят, любят, скучают по нему и ждут.
Он давно мечтал отправить домой какое-нибудь очень особенное письмо - как открытку - яркое и со стихами. Стихи он сочинил, а красивое письмо сделать - вот только сейчас и есть время.
Через пятнадцать минут в правом верхнем углу листка очень похоже получился "Пепеша": с диском магазина, мушкой и прицелом, с овалами прорезей кососрезанного кожуха. Металлические части "Пепеша" и ремень были закрашены синим концом карандаша, а приклад - красным, тут же зачернённым химическим, чтоб вышел коричневый оттенок. В левом углу Жоржик изобразил шашку как у кавалериста (ну не финку же!). С острия шашки капали вниз красные капли вражеской крови, а рукоять украсилась по-змеиному свешивающимися кистями. Между шашкой и автоматом он пририсовал стоящую как гриб или перевёрнутый графин синюю противотанковую гранату, и печатными красными буквами вывел "ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА"; причём "война" получилась под гранатой, а "отечественную" эта самая граната рубила на две части: "ОТЕЧЕСТ" и "ВЕННАЯ". В разлинённую от руки с красными уголками синюю рамку, занявшую остальную часть листка, он вписал давно сочинённые строки:
Каждый раз, уходя в задачу,
Мысль свою направляю к тебе,
В деревянный дом двухэтажный,
Где жил я в любимой Москве.
Ветер воет, пурга застилает,
К вражьей проволоке тихо ползу.
Мысль свою на тебя направляю,
В самом сердце тебя я несу.
Все черты твои ясно я вижу,
Помню те на перроне слова:
"Всё равно тебя вновь я увижу
Как не будь черевата война."
А на обороте быстро, в двух словах, черканул, что у него, дескать, всё идёт своим чередом: живой, кормят нормально, с начальством (тьфу-тьфу) конфликтов нет - служба как служба. И чтоб сообщала - как сама, как там наши...
Это письмо дойдёт до адресата и рано поседевшая мать прольёт над ним немало слёз, со временем выучив незамысловатые, "неправильные" строчки Жоржика наизусть.
5
Два дня спустя после прощальных залпов пятиствольника корпус перешёл в наступление. "Илы" на совесть пропахали "эресами" и залили огнём немецкие траншеи, артиллерия накрыла ДЗОТы, пехота легко прорвала первую линию обороны и попыталась взять с ходу вторую, но была обстреляна миномётами, отступила и окопалась. На бывшей нейтралке был развёрнут полевой госпиталь. Для дивизии вновь самыми важными людьми стали сапёры и разведчики: снять мины и заграждения сзади, раз; поставить впереди, два, данные о противнике нужны уже сейчас, три.
У соседей наступление шло успешнее, и немцы, чтобы не оказаться в "котле", откатились назад, оставив город. Дивизия преследуя врага прошагала по безлюдным руинам; полевая кухня с горячей кашей безнадёжно отстала.
Утром разведчики лишились лошади.
Летевший вторым из четвёрки "Хеншелей" не поленился снизиться и стрельнуть по телеге, от которой в разные стороны, как тараканы от пирога при вдруг включённом ночью свете, посыпались фигурки красноармейцев; и стрельнул по ней так, словно она танк - из длинноствольной "дуры", подвешенной под фюзеляжем. Раструб харкнул пламенем, взревели моторы. И тут пилот, похоже, опомнился, посчитав цель ничтожной для её настоящей штурмовки в несколько заходов; самолёт, закачавшись, пьяной тенью проплыл над дорогой. Лейтенант Лазарев подбежал к обступившим раненую лошадь солдатам, выхватил из рук Абдурахманова карабин, передёрнул затвор, замер, выцеливая, и выстрелил стонущей животине точно в голову. Жоржик первым заточенной финкой вырезал с крупа большой и тёплый, дымный ещё кусок... Прибыть на место разведчики были обязаны в срок (потеря тягловой силы приказ не отменяло и уважительной причиной не считалось) - поэтому они, не останавливаясь, не прожаривая куски конины на костре, на ходу рвали зубами дефицитное мясо, вымарывая свои хебэ и лица лошадиной кровью. Этому специально их никто не учил, не объяснял, что, как и когда надо делать - всему этому их научила война, на которой продукт питания нельзя было просто бросить или пройти мимо него - он был такой же ценностью, как и "лишняя" горсть патронов в вещмешке.
Спустя полчаса, хохоча и икая кониной, они втащили чудом уцелевшую тележку с амуницией на пригорочек, откуда им открылся хороший вид на покинутый и жителями, и немцами полуразрушенный город. Опасаясь "подарочков" от противника, город разведчики обошли.
Дорога запетляла. По обочинам, в грязи, валялись раскиданные вещи, нужность которых могли бы определить, пожалуй, лишь их владельцы, потом стали попадаться похожие на огромных сломанных кукол дети с широко открытыми миру глазами, а также задеревеневшие в невероятных позах старики и старухи. Женских тел среди убитых попадалось мало, мужчин и подростков не было вовсе.
- Что же это?.. - выдавил Опарин, и кадык на его шее полез было вверх, но тут же опустился.
- Ты что ж, думал, об ихних зверствах пропагандисты для "галочки" болтают? - отозвался Лазарев. - Вот они, "галочки", все здесь.
- За что их? Ладно нас - бей солдат солдата! - но их?
- Город пустой, значит немец всё население выгнал. А тех, кто идти не мог, послабже оказался - тут, по дороге, и кончил.
- Гады они! Гады! - прокричал Опарин, потрясая кулаками. - Ох, если до проклятой Германии дойду... ох, я им и устрою показательные процессы!
Лейтенант промолчал. Идущий вслед за Опариным Голубев спросил откуда у того часы на руке.
- Что? А, это? Законный трофей - с немца снял. - пробормотал Опарин.
- С мёртвого?
- Да.
- Не дойдёшь ты до Германии, верная примета. Вон и товарищ лейтенант подтвердит.
- Это почему же?
- Кто вещи с мёртвого носит? Смекаешь, нет?
- Утопи ты их в ближайшей луже, и дело с концом. - Посоветовал Лазарев. - В самом деле - нехорошая примета.
- Ну да, ну да... - Опарин заволновался, растёр пятернёй грязь по щекам, сорвал с запястья часики и побежал вперёд, туда, где блестело озерцо.
- Опарин, ты куда? Там сапёры ещё не ходили! - Заорал Лазарев. - Вернись, идиот!
Опарин подбежал к озерцу, размахнулся тяжко и кинул часами в воду - как гранату метнул.
Посередине озерца булькнуло, по сизой, в цвет неба, глади заскользили круги. Опарин обернулся отчаянным лицом, что-то крикнул и побежал обратно. Спотыкнулся, но не упал, снова спотыкнулся и вдруг исчез в возникшем из ниоткуда облачке.
- Всем оставаться на местах! - Закричал Лазарев, одновременно дёргая головой, чтобы прочистить уши. - Сначала пойдут сапёры.
6
Жоржика в начале марта отобрал в разведку пожилой майор-"покупатель" в аккуратной с узкой тульей фуражке, штабной, в орденах, развратник и пьяница, погибший, как потом говорили, под обстрелом где-то в тылу, далеко за линией фронта. Может, и врали. Может, просто утонул в глубокой луже с пьяных глаз... Да не в том суть, другое важно: в их группе с тех пор дважды поменялся весь личный состав - кто по ранению выбыл, кто в землю лёг, - только он - живой и почти здоровый. Для себя он решил, что так и должно быть - судьба. Смерть однажды подошла к нему слишком близко, заглянула в глаза, посмотрела внимательно, дыхнула холодком и проплыла мимо.
Военно-полевой суд в ноябре сорок второго за потерю оружия ("Потерял? Так все говорят. А может, проще... - бросил?! А, боец Красной Армии?! А оно, между прочим, номерное и за тобой закреплено...") мог приговорить его к расстрелу, но ему определили штрафную роту.
"Правое плечо - вперёд, шагом - арш! Ать... Ать... Ать..." На передовой до ранения он продержался трое суток.
Четыре раза он поднимался в атаку со старой трёхлинейкой, проклиная ту переправу, налёт двух "Мессеров", студёную воду неизвестной речки, тонкий осенний лёд, под которым скрылась его винтовка. СВТ. Знаменитая десятизарядная - ею до войны гордились, с ней маршировали на парадах: широкий, зло поблескивающий штык, перфорированный кожух, магазин. Это зажав её в поднятой вверх руке призывал в сорок первом отстоять Москву солдат с плаката. И такое замечательное оружие он умудрился утопить!
Четырежды он поднимался в атаку. И каждый раз задачу их штрафная рота выполняла.
Первая их атака называлась разведкой боем. На слабом, как оказалось, участке, противник имел пулемётный заслон плюс разбросанные в беспорядке под снегом мины. Мины из-за сильных холодов, сменивших оттепель, почти везде не сработали - кряжистая наледь выдержала вес наступавших.
Они бежали молча в предутренней темноте, хлебнув перед атакой по сто обязательных граммов. Одна мина предательски взорвалась, увлекая в фейерверк соседние, наобум заголосил пулемёт, но было поздно: в немецкие окопы полетели бутылки "КС", а следом, обходя пламя, уже лезли штрафники. Уцелевшие в огне солдаты Вермахта не бросались в рукопашную, а поднимали руки, крича жалостно: "Рус, нихт пук, нихт пук!"
Страх уговаривал, что всё так и будет - удачно, быстро, без смерти и ранения.
Час спустя их вновь погнали вперёд - в прорыв, усилив несколькими "тридцатьчетвёрками". У первой же деревеньки они попали под обстрел и закопались в снег, но подорвавшиеся на склоне пригорочка танки вскоре весело запылали, создав так нужную им дымовую завесу. Кто-то, матерясь, встал и побежал первым, за ним поднялись другие.
Стандартный скорострельный пулемёт образца тридцать четвёртого года, установленный на универсальном станке затрясся не переставая, освобождая от жизни любую плоть, попадавшуюся на пути. Он быстро выкосил левый фланг наступающих и захлебнулся раскалённым стволом. Заменить ствол в соответствии с инструкцией за восемь долгих секунд педантичный расчёт не успел, асбестовые рукавицы не понадобились, и небольшой отряд Вермахта принял с прорвавшимися на позицию штрафниками рукопашный бой.
Немец отбил карабином штык и завалился вместе с налетевшим на него с размаху Жоржиком на дно окопа.
Когда ты ухватишь немца за рукава парки, стукнешься каской о каску, то, если отпрянешь, успеешь увидеть - в промиг, как перебор снимков на экране - открытый зевком рот, щёки в мелкой тёмной щетине, грязный забитый порошей шарф и бледную шею с синюшными жилами вен. Ты будешь прижимать вырывающегося немца, дёргать по-собачьи головой, разрывать зубами кожу, неподдающиеся мышцы, захлёбываться сладко-солёной кровью.
За Родину, вашу мать!
Потом тебя оттащат. Ты вытрешь рот. Трофейная фляга со шнапсем пойдёт по кругу. Водка собьёт дрожь и заслезит глаза.
Такой получилась его вторая атака в штрафной роте. Через день была третья, очень похожая на первую, а в четвёртую атаку его ранило.
Они поднялись и пошли вперёд без артподготовки, без усиления танками, без дымовой завесы, днём.
Два генерала следили за атакой из укрытия.
- Хорошо идут... - Процедил прильнувший к перископу представитель Ставки, - как на учениях. Чувствуется подготовка войск.
- Штрафники. - Отозвался командующий. - Не побегут. Боеспособность достаточно высокая.
- Вот и посмотрим... - Многозначительно произнёс Представитель Ставки (Вчера за ужином командующий пообещал ему устроить показательную атаку. В случае неудачи командующий ставил Представителю бутылку коньяка).
Солдаты шли не по чистому полю - по вырубке, среди пней да молодняка, так что, когда заработал пулемёт, все залегли найдя укрытия. Тогда на них посыпались мины...
- У-у-у... - кисло загудел Представитель Ставки, давно для себя решивший, что в атаку на немцев надо посылать как можно больше народу; тогда разом всех убить врагам будет невозможно - и не из-за нехватки патронов или бомб, а потому хотя бы, что убивающие со временем лишатся рассудка в изумлении от убийств. Он не верил, что европейский ум может действовать по-большевистски - согласно одной инструкции, не мучаясь и не уставая.
-У-у-у... Похоже, сдулись твои штрафнички... Что - чувствительные попались?
- Вот с-суки! - взвыл командующий и, одновременно, в отчаянии шлёпнул костяшками по ладони.
Сначала был толчок в правую лопатку, боль, тошнота, мгновенный пот и страх смерти вот так, сейчас, в снегу за пенёчком, потом провал и сплошное ничто. Очнувшись, Жоржик услышал тишину (обстрел прекратился), понял, что не убит, накрутил винтовочный ремень на руку и пополз обратно по своему следу. Он быстро слабел и часто терял сознание. И всё же он дополз, потому что в очередной раз очнувшись увидел бегущего с катушкой связиста. Слабо позвал: "Браток, помоги..." - "Живой? Сейчас доложу - пришлют санитаров..."
Заметало, он ждал санитаров; в заплывшей болью голове выстукивали бравурные марши с обрывками слов:
"И Климент Ворошилов, первый Красный офицер,
Сумеет кровь пролить за Эсесер!"
и ещё:
"Гремя огнём, сверкая блеском стали...
...товарищ Сталин...
...поведёт..."
и ещё почему-то:
"Я из пушки в небо уйду,
В небо уйду, в небо уйду..."
И тут он опять куда-то провалился...
Боль - носилки (наверное, прифронтовой госпиталь, раз он лежит перевязанный в каком-то деревянном доме) - боль - носилки - прыгающий кузов машины - боль - станция - вагон санитарного поезда, - он не мог осмыслить круговерть происходящего, уносящего его из беспокойной фронтовой жизни в далёкий манящий тыл.
Так, искупив все свои прегрешения перед Советским государством и Красной Армией, Жоржик очутился на койке тылового госпиталя с запущенной осколочной раной в плече, а в марте, по выздоровлении, тот самый пьяница-майор отобрал его в дивизионную разведку.
7
Из чёрного зева радиоточки хор выплёскивал известную песню-марш:
"Пилоту недоступен страх,
В глаза он смерти смотрит смело,
И если надо - жизнь отдаст
Как отдал капитан Гастелло!"
В дом на Двенадцатую Сокольническую ранней осенью сорок третьего года пришла двойная радость - мать получила от сына письмо (значит, жив!) и приготовила младшей дочери картофельные котлеты.
Одиннадцатилетняя Лиза сильно недоедала, отчего у ней часто кружилась и болела голова, а сегодня что-то уж совсем припекло - после того, как в класс принесли бесплатный школьный завтрак, булочки на подносе, к доске выбежала задорная активистка и внесла предложение: в связи с юбилеем любимого учителя все булочки подарить ему. Воспитанные дети - "как один" - подняли руки, и Лиза подняла руку, боясь проявить вредный индивидуализм. Под аплодисменты девочек высушенный язвой юбиляр в круглых, под Макаренко, очках и с медалькой, прикрученной к лацкану пиджака, молча раскрыл поносного цвета потёртый портфель, и медленно и излишне небрежно сбросил туда все двадцать пять булочек.
Лиза сглотнула слюну: "Пиво кончилось, граждане, ресторан закрыт."
Юбиляр кивнул раза три себе под нос, обвёл класс колючим взглядом, снова кивнул - знак, выражающий почти сиюминутную, уже прошедшую, благодарность своим ученицам за этот вот подарок, - затем, постучав костяшкой среднего пальца по столу, то есть призвав таким образом всех ко вниманию, начал урок...
- Ну, Лизочек, мой руки, сейчас я тебя буду котлетами кормить. - улыбаясь сказала мать. - А то уши совсем прозрачными сделались.
- Откуда такое пиршество, мама!?
Утром на помойке мать обнаружила целую гору свежих картофельных очисток, да не тоненьких как скорлупа, а толщиной с карандаш. Промыла, пропустила через мясорубку, посолила - получились две сковородки котлет! Все котлеты мать Лизе не дала - должна прийти старшая дочь из института, надо оставить и ей.
- Ничего себе - очистки выбрасывают! Мама, неужели бывают на свете такие богатые люди? - Удивлялась, икая, Лиза, запивая обед чаем; хорошим морковным чаем, не пустым, о котором приглашённая как-то в гости подружка-одноклассница сказала: "Какой же это чай? Это даже и не брандахлыст, а так - просто кипяток!"
- Значит, бывают, дочур. - ответила мать, подождала с минуту и спросила. - Тебе на завтра много задали?
- Нет. Одного Джамбула, а я его знаю. Слушай: "Я славлю великий советский закон, закон, по которому солнце восходит, закон, по которому степь плодородит, закон, по которому Ста..."
- Вот и славно. Тогда давай, если тебе немного задали, сходим сегодня к Христу?
- Давай!
- Тогда пойдём прямо сейчас, пока светло и погода хорошая.
- Угу!
Они больше года ходили на старое Немецкое кладбище - через Электрозаводский мост, по набережной на Госпитальный вал, через ворота - к часовне с датой постройки на фронтоне: "MDCCCCXI". Там, у часовни, стоял бронзовый Христос. Среди прихожан редких незакрытых православных церквей распространился слух, что статуя, даром что лютеранская, творит чудеса. На Немецкое кладбище потянулись паломники.
Вечерами и в праздники к припорошенной муравной зеленью статуе выстраивались немалые тихие очереди. Кто просто молился, кто приносил для освящения мелкие вещи. Мать Жоржика вкладывала в медную руку цветы, крестилась и отходила. Дома она высушивала цветы в тяжёлом однотомнике Лермонтова, а потом такие нехитрые гербарии вкладывала в письма к сыну.
На ночь мать молилась о спасении души раба божьего Георгия на вынутую со дна сундука маленькую иконку Николая Чудотворца - всё равно иконы Георгия Победоносца у неё не было.
Мать молилась за сына каждый Божий день. У Бога слишком много чад, и слишком много горя вокруг. Миллионы сейчас погибают или становятся инвалидами. А ей был нужен живой сын. Не искалеченный. Поэтому, чтобы Там услышали, чтобы Чудо свершилось, она молилась на ночь каждый день. Долго, страстно и истово.
.......................................................
По обычному, совсем не странному совпадению именно в минуты разговора матери с дочерью после обеда-пиршества с сытными картофельными котлетами, на обитую зелёным сукном столешницу рабочего стола члена Политбюро ЦК, депутата Верховного Совета СССР, начальника Главного политуправления Красной Армии, Первого секретаря Московского Комитета и, одновременно, Московского городского Комитета партиии, секретаря ЦК ВКП(б) и прочая, и прочая и прочая - Александра Сергеевича Щербакова - легла бумага.
Бумага была составлена сухо и по-канцелярски сдержанно, но содержание бумаги вопило о редком в Советском Союзе, да ещё в военное время, безобразии - несанкционированном паломничестве к статуе Христа на Введенском кладбище. Массовость, которую приобрело данное паломничество, указывало на фашистскую либо империалистическую провокацию, направленную на отравление сознания граждан чуждой моралью посредством религиозного дурмана. Предлагалось и радикальное средство борьбы - снос не представляющего художественной ценности бронзового монстра и отправку его в переплавку; металл принесёт фронту реальную пользу.
Александр Сергеевич, немного сморщив кожу на переносице, ознакомился с бумагой. Что ж - всё правильно и идеологически выдержано. Вот она , государственная служба! - приходиться ежедневно вникать в тысячи таких вот малых дел по одной только Москве, а на нём, между прочим, лежит ответственность за моральный дух и стойкость войск, ведущих невиданную доселе в истории войну! Александр Сергеевич вздохнул, развернул лист нижним уголком к себе и в правом верхнем красным карандашом наложил резолюцию - "Согласен" - и расписался.
.......................................................
Шёл третий год войны. Мать разучилась бояться за себя - боялась за детей: за сына - как бы не убило, да за младшую - как бы не померла с голодухи. За хваткую с рождения Катерину сердце так не щемило - той палец в рот не клади. Не в неё пошла - вся в отцову родню.
Настойчивости Катерины завидовали многие. Решившая несмотря ни на что "выбиться в люди", то есть получить заветный ромбик специалиста, она не пала духом после введения обязательной платы за обучение в старших классах и в вузах, а начала активный поиск - нет, не денег, а - человека, который проникнется её бедами и хоть в долг, хоть как, но оплатит те самые, фигурирующие в Указе, двести рублей. Знакомые в долг не давали, началось хождение по родственникам. В июне сорок первого двоюродный брат Николай долго ковырялся в ящиках стола насвистывая модную мелодию, наконец нашёл что искал, снял с носа очки в чёрной оправе и протянул обалдевшей Катерине сберкнижку на предъявителя.
"Да, Кать, видишь как получается: должен был отправиться в экспедицию, а придётся воевать. Держи - учись! Книжка пусть у тебя пока хранится, вернусь - заберу. А насчёт денег так условимся: выучишься, заработаешь - отдашь. Счастливо, сестрёнка, увидимся!"
"Ох, ты, Коля, Коля-Николай,
Сиди дома, не гуляй..."
Катерина поступила в медицинский.
Уход на войну Жоржика, вечного соперника за любовь матери и тёток, она пережила стоически. И бомбёжек, начавшихся в конце июля, не испугалась.
А мать поначалу бомбёжек боялась ужасно и по вытягивающему душу сигналу воздушной тревоги со всех ног бросалась с младшей дочерью к метро. Но почти всегда тревога заканчивалась до того, как они успевали до метро добежать. А когда добегали, то было ещё хуже: крики, плачь детей, толпы людей с мешками и чемоданами. Словом, в своей дореволюционной юности - с горочной, цокающей копытами Таганкой, церковью Сорока мучеников Севастийских и ароматной калорийкой к чаю - она приблизительно такой представляла Преисподнюю в ожидании Страшного суда; и оттого, что она там оказывалась наяву ей делалось нехорошо, хуже, чем наверху, под бомбами. Она решила больше к метро не бегать - будь что будет, Господь милостлив.
В октябре в хлебных очередях заговорили о страшном: наши армии разбиты, сплошного фронта впереди нет, а значит, Москву скоро займут лающие немцы в рогатых касках и всех убьют. Шестнадцатого с утра над городом непролившимся дождём зависли тучи, студёный воздух напитался запахами горелой бумаги и летал по улицам серыми и чёрными осыпающимися в труху хлопьями пепел. Гарь першила в носах граждан, передвигавшихся по деревянным тротуарам с тёмными, понурыми лицами, гарь ложилась на улицы, дворы, крыши, просачивалась сквозь оконные щели, щипала глаза и холодила кровь. И слова, слова, бессмысленные, словно шелест сорванной ветром пожухлой листвы: заводы и Кремль будут взрывать... эвакуируют только начальников, рабочих и станки... А Питер тоже бы сдали, но теперь будут держать, потому что он в кольце - оттуда ценное оборудование не вывезешь, так что терпи, Питер, тер-пи-тер-пи-тер...
За городом, вдали, не видно, но слышно, слабо бухали орудия - немец подступал к Москве.
- Отчего дым сегодня? - спросила Лиза. - Что-то горит?
Мать объяснила как поняла:
- Наверное, документы жгут, дочур. Дым-то бумажный...
- Это от документов столько дыма?
С печи откликнулся дед Лаврентий:
- Партийные и комсомольские билеты сжигают, вот и задымили всю Москву. Оно и понятно - умирать никому не охота.
Катерина всё утро деловито суетилась, что-то прилаживала, приспосабливала... Институт пропустила, поэтому не знала куда себя деть, наконец, взяв ведро, отправилась к колонке, но вернулась без воды вся в слезах - на посиделки из окрестных домов повылезали отвратительные бабки и кричали ей вдогонку беззубыми ртами:
"Сегодня немцы придут, в четыре часа - ещё в Писании сказано..."
"А молодых энтих, комсомолок и комсомольцев, обязательно вешать будут. Столбов много, на них и будут."
"Молодых обязательно повесят, а нам-то что! - мы немощные. Нам ничего не сделают..."
"Вон комсомолка топает!"
"Её и повесят. Ишь, крепкая какая! В самом соку! Как груша висеть будет! А нам - ничего!"
В обычные дни Катерина за словом в карман не лезла - отбрила бы старух вмиг; но тут поджала губы, только тарелками глаз - зырк на наблюдателей. Откуда они знают, что она комсомолка? Может и нет - молчит ведь. А те своё:
"Да, придут. В первую очередь за комсомолок примутся. А нам-то что..."
Но семнадцатого не подлежавшим эвакуации гражданам разъяснили по радио, что немцам Москву не взять, что войска не бегут и не сдаются, а сражаются и будут сражаться на подступах к столице крепко. Когда же девятнадцатого насыщенный уверенностью баритон зачитал постановление ГКО, пестрящее любопытными оборотами: "Сим объявляется...", "...воспретить...", "....немедля привлекать...", и особенно, "...провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте...", то бабки те, говоруньи, если и выходили когда на улицу, то сидели на лавочках прикусив языки, херувимы престарелые. А жена башмачника Циммермана, которой не было слышно в эти дни, вновь заголосила на всю улицу: "Боря, Боря, сын мой - где ты? - иди домой, тебя твоя мама зовёт! Циля, дочь моя, таки давай зови сюда Борю!"
В самом конце октября в дом на Двенадцатую Сокольническую заскочил откомандированный в армию политруком племянник жоржикова отца. Молодой чекист-выдвиженец всю свою сознательную жизнь на подведомственной ему территории, городе, недавно сменившем древнее гордое имя на грустное и кислое - в честь псевдонима главного писателя страны, боролся с родимыми пятнами проклятого прошлого: с элементами рвачества и кулачества, волокиты, - а также с внутренним оппортунизмом, ревизионизмом, уклонами, ренегатством каутского толка и шпионажем в пользу англояпононемецкого империализма. Согласно директивам и предписаниям, спускаемым каждый раз сверху вниз всерьёз и надолго, выжигал всю эту дрянь калёным железом, поэтому никак он не ожидал увидеть у родни, в Москве, в углу тёткиной комнаты киот, а в нём - маленькую доску с тёмным ликом лысоватого святого. Послушал бестолковые, но тем и опасные домашние разговоры, крякнул на портрет Николашки кровавого и закашлялся, заторопился, на ходу напяливая шинель. У дверей бросил перекрестившей его "тётушке": "Удивляюсь я вам - с такими мыслями, в Москве - и живы! У нас на Волге таких в живых не оставляли. Ну покедова - бывайте здоровы!" И исчез.
Она почувствовала в его словах недовольство и затаённую угрозу, но ежечасные хлопоты, уносящие прошедшие только что события как вода воду в реке, унесли и этот её испуг перед внезапно хлопнувшей дверью.
"Подсиропил мне дядька родственничков, нечего сказать! Набилось нищеты как сельдей в бочку, и ещё рассуждают! И что же это теперь получается? - Размышлял он то и дело подбивая мыском сапога неизвестно как попавшуюся ему по пути ледышку. - Что же это, я повторяю, получается, а? Я, значит, очень возможно, жить не буду - ради партии, ради страны, в атаку желторотиков подымая - Не жаль! - поставлена задача - надо выполнять, - но вот что гложет: я, значит, погибну, а они за моей спиной на худой козе в светлое будущее так и проедут? Но ведь не перекуются же они, обывательщики заскорузлые, шантрапа московская, как пить дать - не перекуются! Ничего, придёт время - и с ними разберусь..."
Ворошиловские казармы заняли невиданные войска - розовощёкие смешливые ребята, утопавшие в валенках и белых бараньих полушубках перетянутых хрустящими на морозе ремнями. Они ходили по двое - по трое, травили анекдоты и курили папироски. Сибирская дивизия - так их называли. Мать Жоржика смотрела на солдат и улыбалась. Верила, что всё будет хорошо.
Страхи отступили, но остался голод. И заглушить его не могли ни ежевечерний стрёкот "Зингера", ни хождение на пути подметать высыпавшуюся из вагонов муку, ни выменянные на водку бедовой Катериной ворованные буханки разрезанного вдоль и пропахшего потом и махрой хлеба, которые шофёры с мелькомбината доставали из-под ватных штанин, отлепляя от ляжек.
Дети восьмиквартирного дома по вечерам забирались в вырытую во дворе противовоздушную щель и рассказывали друг дружке разные ужасные истории: как он до войны однажды не догрыз яблоко, а она - дура - бросила в помойное ведро кусок сухаря, а вот он не съел кашу, а она... Трепещущее пламя засунутого в банку огарка освещало лица.
Первыми слабели и умирали старики. Весной сорок третьего бог прибрал деда Лаврентия, а летом - и тётю Дуню; осталось от тёти Дуни богатства - столовая ложка чистого серебра с пятью клеймами на ручке, а от деда Лаврентия - сапоги, щётка да короб с ваксой.
8
Дивизия, пройдя, не встречая сопротивления, более пятнадцати километров, наткнулась наконец на сильную оборону оседлавших все стратегические высоты немцев, и потеряв в неудачной атаке два десятка "тридцатьчетвёрок" и самоходок, а также разбросанную по полю обуглившимися трупиками роту красноармейцев, остановилась. Зажигательная трёхсотдвадцатимиллиметровая мина, особенно когда она ложится не одна, а вместе со своими девяносто девятью сёстрами-близнецами - штука серьёзная и эффективная.
В тот же вечер полковник, сняв трубку спецсвязи, докладывал о неудаче командующему армией.
- Что значит, не имеешь возможности продолжать наступление?! - Надрывалась в ответ трубка. - Ты сдерживаешь общее наступление армии, фронта! Что говоришь?.. Нет такого слова в Уставе - "невозможно"! Тебе, кадровому офицеру, пора бы знать! Нужны резервы - получишь, только обоснуй. Так что у тебя там?
- Товарищ командующий... Так... - Полковник склонился над оперативной картой. - Сложный рельеф местности, способствующий обороняющейся стороне, и нет полных данных о противнике.
- Конкретнее.
- Немцы на высотах сидят, мы в низине. Обстреливают нас как хотят. Активно применяют фугасные и зажигательные мины большого калибра. С левого фланга у меня лес; подозреваю, что там приготовлены сюрпризы.
- Как это - подозреваешь?! Ты знать должен! Где твои разведчики?
- Разведка леса проводится.
- Хорошо. Как поступят данные, докладывай мне лично. А пока... Вот что: завтра в шесть тридцать встречай дивизион "Катюш", они тебе помогут расчистить высоты. Всё - жму руку, полковник. Удачи!
- До свидания, Владимир Яковлевич.
Полковник положил трубку на рычажки, сел, вытер платком лоб и рявкнул адьютанту:
- Командира разведроты ко мне.
После двух бессонных ночей человек весь словно перекипает изнутри: болят мышцы, звенит отупевшая голова, кожа парит, источая ненужные ароматы. Разведчики дивизии, не спавшие последние четверо суток наступления, выстроились перед старательно сдерживавшим зевки ротным.
- Вопросы... Предложения... - бормотал ротный, усиленно моргая.
- По низине поползём. Укрытий почти нет, а на небе ни облачка. Луна вон сияет - никаких осветительных ракет не надо.
- Я вам дождь не рожу и луну жопой не закрою. Если завесу поставить, немец приготовится, будет в гости ждать - хрен редьки не слаще.
- Дымовые шашки нужны, - подсказал Голубев. - Если обнаружат - легче уйти.
- Пыравильно говорит, - закивал Абдурахманов. - Дымовой шашка нужен. Оченно нужен.
Ротный кивнул.
- Старшина, выдать Абдурахманову пару шашек.
Когда тот приладил шашки, попрыгал перед ротным - не звенит ли - и встал в строй, ротный потянул:
- Та-а-а-ак... Теперь все готовы? Лейтенант, отправляй.
После команд "нале-во" и "шаго-ом-арш" лейтенант Лазарев, получив на прощанье от ротного крепкое рукопожатие и подбадривающий хлопок по плечу, замкнул недлинную шеренгу своей разведгруппы.
От кустов гуськом, видя только перекатывающееся ягодицами хэбэ впередиползущих, разведчики двинулись в низину.
Земля оказалась тяжёлой, с камнями - через десять минут колени были сбиты в кровь.
У опушки группа разделилась: лейтенант выслал вперёд двойку Голубев-Жоржик (по умолчанию - Жоржик за старшего), остальные отползли в укрытие - заросшую травой прошло-прошлогоднюю воронку от авиабомбы. Возле комеля столетней сосны Голубев прихватил Жоржика за локоть.
- Давай посидим.
Оба молча сели.
- Что-то плохо мне, - пожаловался Голубев, - живот крутит.
- С чего бы? - спросил Жоржик.
- Не знаю. Наверное, шрапнели натрескался - лишку взял. И мяса дней пять не давали... О чём только начальники думают!? Какая ж разведка без мяса, а?
Голубев говорил бойко, споро, как говорит донельзя усталый человек: бросает пустые вопросы и сам же на них отвечает, и тут же забывает о чём только что говорил... а Жоржик сидел сонно жмурясь, утопив голову в плечи, и согласно кивал, что, впрочем, было вовсе необязательно. Наконец спросил не подымая век:
- Ну что, теперь идём?
- Тс-с-с! Немцы по лесу ходят.
- Какие немцы?
- Балакали по-ихнему. Больше двух. Сам слышал. На обычный патруль или разведку не похоже. Часть здесь стоит, точно.
- Не понял. А почему я ничего не слышал?
- Вздремнул ты чуток. - Объяснил Голубев. - Шестнадцать минут.
- А ты, значит, не разбудил... - Жоржик матернулся тихо и, обозвав Голубева последней сволочью, приказал продвигаться вперёд.
- Я вот чего думаю... - зашептал Голубев. - Укокошит нас немец в этом лесу - я чувствую.
Жоржик зло сплюнул.
- Что - забздел, разведка? А расстрел перед строем - знаешь что такое?!
- Кто ж не знает Кати Ивановой. Катю Иванову знают все командиры и все краснофлотцы. Помню, особист наш лично в исполнение приводил. Поставит в ряд на колени бегунцов и окруженцев, и ходит с наганом. Бух - в затылок, тот головой в ямку; он - к следующему...
- И когда ты такое видел?
- Да... Там... Было дело в сорок первом, после отступления.
- Идёшь - нет?
- Пойдём, конечно. В самый-пресамый решительный... Только дай-ка я сначала... Припёрло совсем. - Не ожидая ответа Голубев засеменил к ёлочкам.
От налетевшего поверху ветерка загудели сосны. У ёлочек силуэт Голубева сидел орлом, и очевидно, активно тужился. Никаких иных звуков, исходящих от людей, кем бы они ни были, Жоржик из всей этой музыки не выделил. Сделав свои дела, Голубев прибежал назад.
- Всё в порядке. - Отчитался вернувшийся.
- Пошли...
Не успели пробежать и двадцати метров, как их окликнули с опушки.
- Эй!
Оба вскинули на звук "Пепеша", но опознав поднявшуюся из травы сутулую фигуру их лейтенанта, опустили стволы.
- Почему ещё здесь?
- Тише, товарищ лейтенант, - немцы повсюду. Часть ихняя тут расположена.
- "Языка" взять можно?
Жоржик взглянул на замолчавшего Голубева. На выдохе выпалил:
- Они тут взводами лес прочёсывают. Только что тут были - мимо вон тех ёлочек шмыгнули. Сейчас покажу.
Втроём подползли к ёлочкам.
- Вот, - Жоржик решительно раздвинул ветви, - взгляните - один даже кучу наделал. Ещё дымится. Крепко, гад, опростался.
- Слышите, товарищ лейтенант? - зашептал, косясь на Жоржика, Голубев. - Немец.
Из лесу, далеко, но отчётливо, донеслась немецкая речь.
- Рыскает. Опять не меньше взвода. Второй раз может не повезти...
- Да... - Лазарев стёр со щёк еловые иглы. - Пора сниматься.
Три тени проскочили очерченную светлым контуром тропинки опушку леса и нырнули в траву. Весь обратный путь Лазарев, покусывая губу, размышлял о том, как бы ему поправильнее составить донесение...
Под утро полковник доложил командующему свежие разведданные.
- Скопление живой силы? - переспросил командующий. - Ну-ну... Скрытно, значит, подтянули резервы... Знаешь, лупани-ка ты по лесу, вот по этим квадратам из "Катюш". А разведчики твои - молодцы! - вовремя обнаружили. Пиши представления.
Они спали прижавшись друг к другу, инстинктивно стараясь сохранить тепло. На дно землянки был набросан лапник, на лапник шинели, но снизу всё равно подсасывало холодом. Всё их вдрызг разорванное мокрое обмундирование, которое старшина обещал утром заменить, валялось кучей возле землянки, там же стояли сложенные шалашиком "Пепеша" и накрытые портянками сапоги. Разведчики спали бы ещё долго, но страшный оглушающий гул разбудил всех.
В небе выгнулись мостами грязно-серые дороги, по которым заскользили блестящие цилиндры "эресов". Вслед за небом задрожала земля, дальний лес окрасило в красное, сменившееся затем серым дымом. То здесь, то там повываливали плотные чёрные клубы.
- Похоже, самоходки запылали... - предположил кто-то.
- Вот это да! - радостно закричал Голубев - Вот это дали наши!
- Если точно накрыли, в прорыв пойдём, - протерев глаза, заметил Жоржик. - Опять не спать...
Дым от горящего леса ветер погнал в низину. Перед Жоржиком, крутясь в воздухе как жухлый осенний листок, упал обгоревший обрывок бумаги. Несколько слов, выведенные красивым твёрдым почерком: "Meine leibe frouleine Alide ..."
9
«Вот таким вышел рассказ о Жоржике, - рассуждал совсем не тем временем автор, тремя подряд точками обозначив свой любимый задумчивый знак препинания. - Вроде бы всё чин по чину: трудности, быт, скромная героика окопной жизни... Одного не хватает - сочной концовки.
Конечно, в соответствии с легендарными традициями "русской реалистической прозы", концовке подобного сорта сочинений уместно быть минорной; желательно, чтобы главный герой - простой русский солдат - принял бы смерть как-нибудь "лепо": к примеру, спасая товарищей или подрывая образец вражеской техники. Можно, правда, преподнести и нелепую его гибель - как-нибудь случайно, в глубоком или же неглубоком тылу - от осколка единственной непонятно откуда залетевшей мины. Можно для такой святой авторской цели использовать также снаряд или бомбу, но перед этим обязательно описать Главный Подвиг героя.
Но нет! Рука не поднимается убить моего Жоржика. Он останется жить, пройдёт всю войну и вернётся домой даже не инвалидом.
Хотя и мажорная, жизнеутверждающая концовка, соответствующая традициям прозы современной, от которых веет ароматом старых военных кинолент алма-атинской киностудии, мне претит.
Поэтому окончу я этот рассказ так...»
Здесь автор залихватски махнул рукой и продолжил рассказ о Жоржике, превращая его таким образом фактически в повесть.
...........................................................
Однажды зимней декабрьской ночью всё того же сорок третьего года, возвращаясь с задачи - неудачной попытки взять "языка" - группа в нейтральной зоне попала под перекрёстный пулемётный огонь. Получилось всё крайне просто и обыденно - на утопленной в снег растяжке вместо мины сработала осветительная ракета.
Щелчок, шипение, хлопок, вспышка - и распластанные на снегу разведчики оказались под прицелами двух пристрелянных "MG-42".
Тут же погибли лейтенант Лазарев, рядовой Голубев и давно отгулявший положенный отпуск рядовой Мамедов. Остальных ранило. Всех, кроме Жоржика. Он их, живых и мёртвых, кое-как из-под огня и вытащил, за что к имеющимся медалям прибавил орден Красной Звезды.
Когда их ротный пошёл на повышение, и офицеров в роте более не осталось, управлять всей разведкой дивизии назначили младшего лейтенанта - только-только из училища (ускоренный выпуск). Потери в разведке с того времени удвоились.
И дальше поползли военные дни, которые, собранные вместе, растянулись грубым счётом, эдак, ещё на полтыщи - вплоть до Великой Победы в мае сорок пятого. А летом покатили эшелоны, увозя русских солдат из Германии через нерадушную Польшу домой, в Россию.
Тем же путём вернулся в Москву и Жоржик: в случайно воскресный день прибыл он на Белорусский вокзал, юркнул в метро и отправился прямиком в Сокольники. Спустя час он отворил калитку и очутился, наконец, во дворе деревянного двухэтажного дома. Когда мать и сын встретились, всё перемешалось и стало непонятно, кто кого обнимает, кто плачет, а кто кого успокаивает.
- Ура! Ура! Жоржик вернулся! - Прыгала вокруг брата и матери Лиза. - Мы так тебя ждали!
- Так... Буханка, консервы... А где гостинцы?! - Ковыряясь в чиненном вещмешке и делая недовольные гримасы восклицала Катерина. - Хоть бы матери чего привёз... Люди трофеи чемоданами тащут, а этот что?! Пустой!
- Глядите, глядите, наш Жоржик вернулся! - Радостно закричали из окон, и весь дом, все восемь квартир, кто в чём был - в халатах, майках, забытых в волосах бумажных бигудях, с газетами и с утюгами в руках - высыпал во двор...
В эти минуты война для Жоржика завершилась наяву. И наступил Мир.
10
- В институт бы тебе поступить, - настаивала мать. - Образование люди уважают. Твоего отца сослуживцы не иначе как ходячей энциклопедией называли. Умственного труда был человек. Эх, останься мы тогда в Туркестане...
- Да куда мне, мать, в институт, - усмехаясь отвечал он, - я уж так как-нибудь...
Он бегал на футбольные матчи, выпивал с не ходившими на войну дворовыми понтовыми ребятами, смотрел в заплёванных невесть откуда взявшейся в послевоенной Москве шелухой кинотеатрах "трофейные" фильмы, стараясь запомнить фразы, чтобы потом за бутылочкой ввернуть что-нибудь оттуда - новенькое, да поострее - знай, мол, наших.
Пытался и работать. Только скучна и обыденна до тошноты казалась бывшему разведчику любая работа, потому он более трёх месяцев на одном месте и не задерживался, успев за несколько лет почти полностью заполнить страницы трудовой различными печатями и подписями и, соответственно, заслужить от старых кадровиков учреждений, обеспокоенных показателями текучести, нелестное звание летуна.
Стихи, которые сочинял Жоржик в перерывах между устройствами на работу, были неказистыми и на шедевры не тянули. К тому же, известно, что все поэты пишут о звёздах - галактики им подавай, созвездия в душе, Млечный Путь и неведомые вселенные. На худой конец - планеты, хотя бы нашей, солнечной системы. А у Жоржика всё как-то приземлённо и неромантично получалось. В общем, не стихи, а рифмы голые, без смысла.
Потом и иной соблазн для пришедшего живым с войны человека появился - девушки. Значит, нужен патефон, пластинки с фокстротами. Естественно, "Рио-Риту" запросто в магазине не купишь - только у приятеля на вечер одолжишься. Зато немодные уже шлягеры типа "Ведёрко" в исполнении Людмилы Геоли, цфасманские "Розмари" или блюз "Хлопок" найти в свободной продаже было вполне возможно, а воздействие на слабый, ищущий редкой мужской ласки пол они оказывали не меньшее - так как же этим обстоятельством не воспользоваться?
И мать, и сестёр Жоржика такая его жизнь не устраивала, но они, кроме Катерины, уехавшей, впрочем, в сорок шестом по распределению на чумную станцию под Астрахань, молчали.
Ночами Жоржик частенько будил родных и пугал остававшихся девушек криками "За Родину! За Сталина!", "Вперёд! Га-а-а... Коли его, гада!.." или без устали требовал от кого-то гранаты, гранаты, словно пытался задним числом переделать неизвестный неудавшийся бой правильным образом; после чего просыпался бледным с тёмными кругами возле глаз и бисеринками пота на холодном, как у покойника, лбу. Девушки визжали, судорожно одевались и убегали из деревянного дома на Двенадцатой Сокольнической. "Жоржик, ну сколько можно кричать по ночам!? - пеняла ему подчас Лизавета. - Война-то уже давно кончилась, а ты всё кричишь, спать нам мешаешь." Но ответа от брата не следовало...
Вернувшемуся из немецкого плена Николаю, тоже, как и Жоржик, любившему послушать тяжёлые блестящие свежими незапиленными бороздками граммофонные пластинки, правда, несколько иного репертуара - к примеру, "Валенки" Руслановой или Лемешева, у которого народная песня, начинавшаяся на одной стороне пластинки, заканчивалась уже на другой, - Николаю Екатерина принесла книжку на предъявителя и пообещала честно отдать недостающую сумму как только её заработает. К сожалению, со временем уже, кажется, накопленные деньги отдать ей ну никак не удавалось: то ковёр купит, то машину, первую личную в их квартале, то дочери пианино... Впрочем, через энное количество лет Екатерина долг вернула. Ещё один её двоюродный брат - молодой чекист-политрук Анатолий - с войны так и не пришел, сгинул без вести.
Незнакомые женщины с болезненным блеском в глазах безошибочно вычисляли Жоржика по походке, по открытой улыбке Победителя.
"Фронтовик? Слушай, ты моего там не встречал? - приставали они с вопросами. - Фамилия? Фамилия Петров. Нет? Ну не обязательно же в одной части служить; может, в госпитале вместе лежали - знаешь, ведь, как бывает? Может, по фамилии он тебе и не представлялся. Михаил. Светленький. С двадцать третьего года. Ушёл летом сорок второго и вот - ни письма от него, ни слуху - ни духу... Так не помнишь? Ты чего - контуженный: я ему фамилию называю, а он - хм! - вспомнить не может. Слушай, а вдруг он тоже, как ты, контуженный - память потерял и ничегошеньки из своей прошлой жизни не помнит?.."
"А Трофима моего не видел? На него похоронка пришла, но бывает же, что и ошибаются там, наверху. В бумагах что-нибудь напутали."
Матери - те всегда носили фотокарточки с собой. Надеялись. Жёны больше мечтали.
"Хитрый он мужик, пронырливый. Не мог он просто так, ни за понюх табаку сгинуть -не тот человек! Скорее, в плен сдался, у немцев служил, с ними и сбежал. На Западе где-нибудь там живёт. Потому и не пишет - боится нас подвести. А так-то он жив - я знаю."
Они находили его везде - вылавливали на улице, протискивались в трамвае. Соседки приходили прямо домой.
- Теперь я за Лёшеньку спокойна - с деревни, где он лежит, письмо прислали. Приглашают. На работе я договорилась - отпустят погостить. А вот фото. - Совала маленький снимок в жоржикову ладонь тётка Ольга из дома напротив.
В индустриализацию тётка Ольга разоблачила бывших домовладельцев, скрывавшихся под личиной простых обывателей. Социально чуждых старика со старухой власти тогда выгнали вон из Москвы (Нет-нет, не зимой, в мороз - летом, в жаркий июльский полдень растворились в дорожной пыли их нелепые, обложенные скарбом фигурки.), а ей с тремя детьми постановлением жилсовета была предоставлена освободившаяся площадь. Хорошо зажили, только детей Ольга не уберегла: дочка Капа умерла в тридцать девятом, сыновья - Лёшка с Андрюшкой - погибли в войну.
- Вот это - председатель колхоза. А вот пионеры. Смотри, с барабанами пришли, с горном.
- Богатая могила, - соглашался Жоржик, - со звездой. "Гвардии сержант. Герой Со..." "Советского" почему-то через "Ц" написано.
- Так там им так положено писать. Деревня-то под Оршей находится, а это Белоруссия. Колонна их там стояла. Когда приказ выступать пришёл, он и запрыгал с танка на танк, чтоб не опоздать, да не удержался - под свой же танк и угодил. Это мне тогда ещё, в сорок четвёртом, товарищи его сообщили. Я хлопотать начала насчёт пособия по потери кормильца, а с инстанции ответили, что он якобы не погиб, а пропал без вести, и не в июле, а в ноябре, а с таких пособия не выдают. Теперь вот снова хлопотать стану, правду искать. Эх, Рассея...
Жоржик надрывал пачку "Беломора", по привычке, как цигарку, разминал папиросу, прикусывал бумажный мундштук. Закуривал. Ждал, когда тётка Ольга уйдёт. А тётка Ольга всё не уходила, обрадовавшись молчаливому слушателю.
- Ничего, что я курю? - спрашивал он.
- Да конечно - кури, кури на доброе здоровье!
Ей было страшно жить одной в пустой пр'оклятой квартире. По ночам ей слышались голоса, скрип половиц и дрязг переставляемой посуды. Тогда она тихонько подползала к комоду, приотворяла дверцу, выдвигала ящик с бельём и засовывала туда голову, чтобы не слышать больше никаких голосов.
- Вот как моего Лёшеньку за его героическую гибель почитают!
Жоржик давил окурок в чугунной пепельнице и вытряхивал из пачки новую папиросу.
- Ладно, пойду я. - Всласть наговорившись наконец объявляла тётка Ольга. - Богатства тебе, здоровья и всех благ!
- Всех благ. - вторил Жоржик, провожая соседку до дверей.
Москва пристрастилась к салютам. Посмотреть на салют выходили даже немощные старики, безногие-безрукие инвалиды и больные с высокой температурой. С каждой вспышкой по улицам разносилось многоголосое "Ура-а-а!!!"
"Ура!" - снова снижены цены.
"Ура!" - в Сокольники провели газ, и на кухне рядом с русской печью встала новенькая трёхкомфорочная плита с откидными чугунными крыльями.
"Ура!" - мы изобрели Бомбу, такую же атомную как американцы.
Сын башмачника Циммермана Боря теперь по утрам со всех ног мчится в молочно-раздаточный пункт, потому что сестра его, Циля, обеспечивая прирост населения страны, родила двойню, и, понятно, самой ей бегать на Сокольнический вал за детским питанием таки просто нету времени и сил - это я вам говорю!
11
В марте пятьдесят третьего Жоржик поехал "прощаться" с вождём. Мать отговаривала: "Куда тебя несёт? Там же столпотворение будет - не ровён час подавят! Да и что он нам хорошего сделал?" "Как ты не понимаешь, мам! - Кричал он, утирая со щёк слёзы. - Я с его именем в атаку ходил!" Хотел было взять с собой ещё и повзрослевшую Лизавету, да ту мать не пустила - поехал один.
На бульварах с ночи колыхалось человеческое море. Проходы во дворы, в переулки и на улицы перекрыло оцепление. Движущиеся в толпе с удивлением осознавали, что при всём их старании идти прямо, их как ваньку-встаньку болтает вслед за ногой при каждом шаге. "Ну и давка! - слышались отовсюду возмущённые возгласы, вопли и визг, подчас заглушавший громкоговорители, занудно призывавшие всех советских людей в эти скорбные дни ещё теснее сомкнуть ряды, сплотиться под знаменем Ленина-Сталина вокруг родной партии. - А народу-то, народу! Что сельдей в бочке! И чего припёрлись, будто им тут мёдом намазано!? Да это не прощание, а прям стихийное бедствие сплошное!" Метрополитен, между тем, с какой-то неумолимой плодовитостью исторгал из подземного чрева своего очередные массы горюющих тел. Вот прокатились первые волны... Казалось, ещё чуть-чуть, надави, наддай сзади, подтолкни, да посильнее, с весёлым вскриком: "У-ух ты! Чего стоим?!" - и пойдёт гулять по головам штормина, разнесёт, разбросает человека так, что ему уж и костей не собрать! За минуты созрело решение: он сговорился с несколькими такими же, с проклятым опытом уличных боёв за плечами, "архаровцами", и они двинулись напрямки - сквозь дома. Самым трудным было пробиться к подъезду, а уж там... Они обзванивали подряд все квартиры и вламывались гурьбой в первую приоткрывавшуюся дверь; ошалелые жильцы не успевали возмутиться, как вся орава, оставляя на полу мокрые следы, сваливая мимоходом столы и стулья, а подчас и самих жильцов, вылезала через окна во двор. Другие - самые отчаянные - пробирались на чердак, пугая кошек, затем на крышу, перемахивали с крыши на крышу; несчастливые поскальзывались, срывались, молча летели на асфальт и разбивались сразу, насмерть, или всего лишь калечились, страшно крича, остальные благополучно спускались вниз по пожарным лестницам и дождевым трубам. Против такой системы оцепление было бессильно.
На Пушкинской, возле театра Оперетты, нескладно спрыгнув с балкона второго этажа, Жоржик вновь влился в плотный людской поток.
Седой одутловатый старичок, возлежавший над-среди еловых лап, венков и стойко скучающих в своих безукоризненных костюмах с траурными нарукавными повязками членов Политбюро, - был совсем не похож на того всесильного Генералиссимуса, чьи портреты висели повсюду и о ком по радио годы подряд каждое утро сразу по исполнении гимна запевали "акафисты" хоры.
Пожилая пара в длиннополых пальто с каракулевыми крепко пахнущими нафталином и духами воротниками протиснулась перед Жоржиком. "Странно... Он напоминает мне насекомое", - поведала женщина своему спутнику, потеребив того за рукав. И добавила, выдержав паузу: "Огромного засушенного таракана." "Тише! Умоляю - тише, дорогая! Если тебя кто услышит - нас просто растерзают... - испуганно зашептал её полнощёкий спутник, -... они растерзают нас прямо здесь!" - встретился взглядом с Жоржиком и схватившись одной рукой за сердце другой оттянул нафталиновую даму в сторону.
"Ну что - поглядел?" - спросила его мать по возвращении.
"Поглядел. Много народу подавило... Ладно, мам, пойду-ка я лягу..."
12
Вскоре, как и многие бывшие фронтовики, "по зову Партии и Правительства" - с чемоданчиком в руке и в небрежно наброшенной на плечо купленной за недорого лётной кожанке - Жоржик отправился поднимать Целину. Заодно и денег подзаработать.
Провожали мать и сёстры. Катерина притащила на вокзал даже своих детей и мужа, человека непьющего, в шляпе и с благородным греческим профилем, при всём том и не без недостатка: в самых неподходящих местах и в самое неподходящее время имел он обыкновение неприлично почёсываться, ужимисто при этом улыбаясь и крякая, видимо, для получения большего удовольствия. Нашли место и где посидеть на дорожку, хотя и дома уже насиделись, переобнялись и перецеловались; Катерина смахнула слезу, катеринин муж потёр кулаком туда-сюда под носом, сморщенным как солёный огурец, из тех, что продавщица в мокром переднике насовывает тебе в авоську прямо из бочки, и ты шагаешь, довольный, мимо очереди, и струйки рассола плюхаются вослед нервным пунктиром. Наконец поезд тронулся, пошёл, прибавил ходу, и Жоржик, высунувшись наполовину из узкого оконца, ещё долго и как-то безнадёжно, словно расставаясь навсегда, махал родным рукой, пока платформа с провожающими совсем не скрылась из виду.
- Вот и проводили... - простонала Катерина, обмахивая прозрачным платочком свой глубокий декольте и, одновременно, толкая мужа локтем в бок. - Теперь нашу комнату оспаривать некому. И матери с Лизкой посвободнее будет. Чего молчишь, партиец?
Она могла бы запросто назвать мужа и просто членом (имея в виду, конечно, всё ту же партийность, а не какое-нибудь там слабосильно-повсеместное комсомольское или профсоюзное членство), потому что человек в шляпе в любом споре первым делом выдвигал приводящий отсталого собеседника в ступор следующий аргумент: "Я, между прочим, член - Член! - а ты кто такой?"
- Что - не сумел там у себя, в партии, квартиру молодой семье вытребовать? - напирала на мужа Катерина, впрочем, вполне благодушно.
- Дык... Я что?..
- А всё обещал - до ЦеКа он дойдёт. Ха! - дошёл!
- Ущё... Ущё дойду. Д-до ЦеКа дойду! Дойду... - клялся Катерине человек в шляпе, и эти его "дойду-дойду", "дойду-дойду" точно вливались в затухающий перестук железных колёс...
Целина, с её масштабом и потому такой понятной и простительной житейской неустроенностью, с палатками, разбитыми прямо в степи, ухабистыми пыльными дорогами, по которым пришлось ему идти и ехать, частенько засыпая в кузовах тряских грузовиков среди тюков и ящиков, метущихся по полу, как шайба по льду, мужским коллективом с матом и водкой - со всем этим преодолением вовсе не надуманных трудностей ради достижения большой цели, напоминала Жоржику фронт. И юность. И это тянуло. И было ему впору. И было всё это здорово, как казалось ему. И он непременно остался бы там. Наверное, остался бы. Кабы не здоровье.
Спустя год, пусть и без денег, и с открывшейся язвой желудка, зато в новеньких белых бурках и в кубанке, нахлобученной нагло набекрень, Жоржик вернулся в Москву. И вновь, как и на фронте, на помощь ему пришли спасители-хирурги.
- Эх, нескладная у меня жизнь получилась! - жаловался он в больнице матери. - Если так рассудить - дурной я человек. Чего творил, кому пользу принёс? Только и умею, что в людей стрелять да под сердце финкой бить, а настоящей профессией, надёжной, не овладел. Вон - на Восток подался, думал: хоть что-то нужное для страны, для людей сделаю, да и вам полегче будет дышать. Да, видно, не так рассчитал. Забыл - ха-ха... - что мне не двадцать лет. Теперь вот и вас потеснил - как ком с горы на квадратные метры...
- Вот выдумал - "потеснил" он нас! Катерину, что ль, наслушался? Брось, у ней с рождения глаза завидущие, руки загребущие - на что посмотрит, то и её. А решать-то надо по-совести. У тебя на жилплощадь, между прочим, такие же права как и у неё имеются. Сегодня же с ней переговорю...
- Да не надо. Я ж понимаю, что ей не ровня; она врач, да с мужем, да с детьми (уже четверо, а там, глядишь, и пятеро будет), а я один на свете, как перст, да ещё ты у меня - родная душа. И я б не вернулся - ни в жизнь не вернулся - просто податься мне больше некуда. Там в магазинах зимой и летом - одна крупа старая, а как зарплата, так торговцы водку грузовиками возят - вроде как облегчение народу предлагают. У них, конечно, своя забота... план - я всё понимаю; только вот у меня на такой ритм организм оказался неприспособленным. Хотел на Ангару завербоваться - там сейчас строительство большое намечается, да тут вдруг прихватило по-серьёзному. Вот и приехал...
- И правильно, что приехал! Молодец, сынок! А хандру свою эту ты брось - это у тебя от болезни нервы все издёрганы, а как вылечишься - хо-хо! - так первым делом женщину хорошую себе подыщи, порадуй мать внуками. И сразу и о глупостях забудешь, и работа нормальная появится. Ничего, сынок, выдюжим! Бог даст... Ты поверь матери - всё будет хорошо.
- У нас в разведке проще говорили: "Не бзди - прорвёмся!"
- Прорвёмся, сынок, обязательно прорвёмся! Ты, главное, молитву почаще читай - ту, что я тебе на фронт ещё давала: "Живый в помощи..." Помнишь?
- Да я, если честно, её и не читал никогда.
- А что ж ты с ней делал?
- Хэх! - в кармашке носил.
- Ну вот и сейчас носи! Я тебе напишу, как тогда, а ты носи. Слышишь?
- Хорошо, мам.
Когда Жоржик поправился, мать подарила ему намоленную иконку Николая Чудотворца и дала написанный от руки листочек. "Живый в помощи..." - девяностый псалом.
13
Надежды матери сбылись: Жоржик женился, остепенился и устроился сварщиком на номерной завод, на котором и проработал до самой своей смерти, не дожив до пенсии пяток лет.
Ценили ли его на заводе? Пожалуй, что и да.
"Ты со своим аппаратом, Георгий Степанович, - бывало, обеспокоенно морща кожу на переносице выговаривал Жоржику начальник цеха, - сильно лихо управляешься. Две нормы выдаёшь. Ведь, эдак, никаких премий на тебя не напасёшься - в трубу можно вылететь! Значит так - наверху решили твою норму пересмотреть в сторону повышения..."
"Ладно, пересматривайте..." - не спорил Жоржик.
"Может, ты чего недопонял? - переспрашивал его ошарашенный начальник цеха. - В деньгах тогда ты проиграешь. Урежут тебе зарплату."
"Что ж, урезайте. - смиренно соглашался Жоржик. - Решили - так решили..."
А бывало, всё тот же начальник цеха обращался к моему герою уважительно улыбаясь:
"Георгий Степанович, вот в этом месте нужна, говорят инженеры, идеальная сварка; а кроме как у тебя, знаю, ни у кого из наших подобной не выйдет. Как, осилишь?"
"Отчего ж не осилить - осилю." - Отвечал Жоржик, и точно - сваривал где надо так, что и шва заметно не было. Получалось, правда, так оттого, что работал он без защитных очков, о чём начальнику цеха, как ответственному за технику безопасности, знать не полагалось.
"И как это он умудряется!? - Разводили руками сварщики, рассматривая тонкую работу. - Объясни-ка ты нам."
"Глазомер у него правильный." - Говорил им тогда начальник цеха, указывая на Жоржика красным с обгрызанным ногтем пальцем. - Умелец! Я его, пожалуй, в ударники семилетки запишу - пусть ему значок выдадут."
Жена Жоржика, как хороший бухгалтер-плановик, любила подсчитывать денежку, сводя дебет-кр'едит.
"У меня зарплата сто пятьдесят, да его сто восемьдесят, а у нас ещё сын-школьник - разве ж на это проживёшь? - причитала она в кругу приятельниц, вздыхая и охая. - Он-то заявляет, что он глава семьи и что получает он больше, а вот поди подсчитай сколько на него одного уходит: утром яичницей его накорми - а это (если не диетические) девять плюс девять - восемнадцать копеек как отдай, да масло, да куска два хлеба, да чай с сахаром, а то и с лимоном; вечером картошки ему нажарь да бутылку поставь - ведь он бутылку вина за вечер выпивает! А по выходным ещё и полный обед требует - мясной борщ со сметаной и макароны с котлетами на второе!"
"Да... Прожорлив он у тебя!" - изумлялись приятельницы.
"Два года я ему камбалу жарила, а где она ныне, эта камбала по сорок пять? В магазине одна треска по пятьдесят шесть копеек за кило. Не забудь ещё, что он по пачке "Беломора" раньше в день выкуривал, а сейчас на "Астру" перешёл. - Прибавляла, волнуясь, несчастная женщина. - И мать свою ежемесячно пятнадцатью целковыми снабжает, потому что у неё стажа для пенсии не хватило. Вот и считай! А мне ещё сына подымать..."
Еда для пережившей голод войны жены Жоржика была величайшей ценностью и синонимом любви, которую она берегла для сына - их сына - упитанного кудрявого мальчика, будущего - она надеялась - экономиста. Отец покупал ему марки и строгал из досок игрушки: "Маузеры" и "Пепеша". "Оружие, смотри, не теряй! - учил он сына. - Вот автомат или, скажем, винтовка - это индивидуальное средство борьбы с врагом, номерная вещь и должна всегда находиться при бойце. Потерял - считай, в штрафной роте. Мотай на ус - тебе ж с американцами воевать."
Раза два в год, строго по воскресеньям, в отдельной двухкомнатной квартире, расположенной на четвёртом этаже панельной пятиэтажки в Кузьминках, куда Жоржика с семьёй переселили в 62-ом из Сокольников, поднимался грохот и визг - верные признаки того, что у мужа-бессребренника лопалось терпение. По прошествии некоторого времени залитая слезами жена Жоржика бросалась, рыдая, соседкам-приятельницам на шею.
"Ведь он же опять... опять всю посуду в доме перебил. Ничегошеньки не оставил!"
"Так-таки и ничего?" - недоверчиво любопытствовали приятельницы, питавшие, как всякие зрелые женщины, слабость к скандалам.
"Ни тарелочки, ни чашечки - ничегошеньки! Щедрости, вишь, так меня обучает. Всю керамику расколотил, даже того петуха для вина, свадебный подарок, что в прошлый раз пожалел, ныне об стенку как - хрясь! Жандоньерка, скажите, что ему сделала? А он и её... Кастрюли эмалированные, но он и те пытался разбить, да они не поддались, только эмаль кое-где полопалась. Господи! У других мужья как мужья - коли уж приспичит, так жён своих, что ль, бьют, а мой - чудовище! - посуду в безвозвратные потери переводит."
Приятельницы, конечно, жену Жоржика утешали. Говорили, что все мужики - идиоты и сволочи (они это точно знают!), а ей, вообще, достался подарочек! Псих ненормальный! Но и с ним, если так разобраться, и с ним жить, в принципе, можно.
"Можно... - инерционно кивая и всхлипывая, подтверждала жена Жоржика, затем вздрагивала и подозрительно косилась на приятельниц. - Можно?.."
Новоявленный псих между тем выходил во двор и облокотившись на железки детского турника распевал - с надрывом и не попадая в мотив - куплеты Курочкина из "Свадьбы с приданым", а ревущей белугой в окне четвёртого этажа супруге кричал, что такой дряни как посуда он теперь побольше и подешевле накупит, чтобы в следующий раз она бы по ней так не убивалась.
Порой она его жалела, пытала: "Господи, откуда эти красные глаза?! Что - опять без очков варил?" Он ухмылялся - криво, на сторону; хекал раза два-три, но ничего не отвечал. Она настаивала: "Ну?.." И он сдавался: "Да мешают они - дым, искра летит... И так не видно ни хрена, а шов там нужно было красивый сделать." "А зачем? Машина - она и без всякой красоты поедет, а ты здоровье на швы тратишь последнее. Вот посадишь зрение - и кому ты будешь нужен слепой? Кроме меня... На, ешь, горе луковое."
Году в семьдесят третьем, а может быть, и в семьдесят четвёртом, обнаружили архивисты затерянное представление о награждении Жоржика орденом Славы (третьей степени, разумеется) - за бои в Померании. Всё чин по чину - все печати, подписи на месте. Вручал тогда Жоржику орден лично военком в торжественной обстановке, а к награде и приятную добавочку преподнёс - бесплатную путёвку в санаторий. В Сочи.
«Дорогой наш ветеран, это вам... так сказать, от государства. Примите, - казалось, излишне расчувствовался военком, протягивая Жоржику красивую коробочку. – Как говорится, награда нашла Героя. Поздравляю! От души!»
«Служу трудовому народу! – рубанул несколько по-старому Жоржик, пожимая мускулистую руку службиста. – Я уж и не мечтал. Да я не про орден - выжить не мечтал. Они ж тогда, в Германии, фаустниками нас давить пошли, да и автоматы у них были, у каждого, сильного боя, типа «Калаша» нынешнего, посерьёзней наших, а «отцы» орут - требуют атаку. Стольких ребят там положили! Никого почти не осталось... - но капониры эти чёртовы мы всё-таки... всё-таки взяли! Вот тогда и пообещали всем выжившим "Славу", да чего-то... Я уж, грешным делом, думал: может, эшелон какой разбомбило с документами.»
«Капониры? – удивился бестолковостью речи награждаемого военком, и натянутая улыбка чуть спала с лица его. – Здесь Вы ошибаетесь, дорогой товарищ. В формуляре Вашем ни о каких капонирах не упоминается. Вот, читаю: «...в бою за высоту 73,1 проявил себя смелым и отважным бойцом...» Та-та-та… Ну, это, пожалуй, пропустим... Вот: «...сменил выбывшего из строя по причине смерти пулемётчика и кинжальным пулемётным огнём способствовал отражению контратаки противника на НП командира полка...» Полюбуйтесь! А насчёт якобы "пропавших документов" - не волнуйтесь: все пронумерованы, всё сохранилось - изъятий нет.»
«Не упоминается, значит? Ну что ж, вам, из кабинетов, виднее. Высоту какую-то приплели... А, вспомнил! - действительно, имел место случай. Только не бой там был, так - перестрелка, не бой. Да и к «Максиму»-то не я, а Мишка Воробьёв бросился. Просто обосрались они все на НП - до кишок, запаниковали, а потом, когда их отбили, обрадовались, наград себе и ППЖ своим понавыписывали. Даже интересно - кто ж это меня в их развесёленький списочек тиснул? Писарь, что ль, спьяну ошибся? Орденоносцы, их мать! Ладно, спасибо за путёвку. Поеду нервы лечить.»
Жоржик в том санатории отдохнул, и после долго и с упоением рассказывал о тёплом море, о процедурах, о морских экскурсиях с заходом в Новороссийск и Севастополь. Пионеры, говорил, цветы дарили и повязывали ему на шею красный галстук. Стихи читали. На самом Малаховом кургане в их честь линейку устроили - девочки, мальчики, в белых рубашках, в пилоточках. Так, говорил, сердечно принимали. А уж на душе как хорошо было - будто в раю побывал!
Даже плакал...
Или я чего напутал, и архивисты то представление не нашли, и остался тот орден не вручённым, и Жоржику на югах прохлаждаться не пришлось - не обессудьте - не вспомню.
Да он на юга и не стремился, предпочитая всем пляжам на свете тихую грибную охоту где-нибудь в сентябре-октябре. Уезжал он на свой радостный промысел в пятницу с последней электричкой, ночевал в насквозь прохваченном прелыми ароматами лесу, а утром в субботу все грибы были его. Он мог плутать часами, кружить по одним и тем же местам, выбраживать в буреломы и мелколесья, но в конце концов всегда выходил к нужной станции, ориентируясь по солнцу и по деревьям.
..........................................
"С маленькой фотографии изумлённо выпучив глаза смотрит на меня парнишка в кепке. Воротник его рубашки пущен поверх пиджака с "горящей" медалью. Я запомнил его другим: сутулым тучным человеком с грустным взглядом серых слезящихся глаз, с рыхлым простроченным сизой паутинкой сосудов носом. С подавленным стоном разочарованного художника комкающего свой "дворец", почти готовый, досочка к досочке, в метр высотой, с куполами и башенками; уже раскрашенный и покрытый лаком, - "Не получилось..." Как-то зимой водившим меня в цирк на Цветном. Или - на следующее утро после первой свадьбы Викусика - два долгих часа моловшим моей матери чепуху: о том, что вот он пришёл как положено, на второй день, как положено - опохмелиться, а ему там не налили, да просто попросили, то есть выгнали, а это в конце концов его племянницу любимую замуж отдали, не последний он ей, кажется, человек - как-никак родной дядя по материнской линии. А его выгнали! Жиды они там все настоящие - опохмелиться с утра не дали! Настоящие жиды и фамилия у них еврейская! Можно подумать он рад, что Викусику теперь с такой еврейской фамилией придётся жить! И нудит, и нудит... Мать соглашалась, но говорила, чтобы он шёл: у неё страшная мигрень, да и отравилась она вчера на этой свадьбе чёрными грибами, что в яйца заместо икры насовали, тошнит её теперь; но он не отставал, всё бубнил, рыдал прямо - мол, как же это так, как же это так, сестра, а? - как же они не по-христиански поступили - не налили ему сто грамм на второй день, ведь он без этого не может!
- Зачем же ты унижался?! - покорила его мать. - Ну сходил бы в магазин, купил бы себе бутылку, раз невтерпёж...
- Да на какие шиши, если Лидка всю зарплату подчистую выгребла?! Вот всё, что в кармане есть: ключи да пятачок на метро - чтоб до дома добраться...
Мать сказала, что у неё вроде как есть спирт, - ректификат, грамм триста, - она ему сейчас разведёт на шкалик, но он сказал, что разводить ему ничего не надо.
Мать повела плечьми, достала из загашника химическую склянку с притёртой пробкой, налила из неё на полшкалика.
- Не, - не одобрил Жоржик, помотав головою. - Ты, чего, краёв, что ль, не видишь?
Мать вздохнула, очевидно жалея спирт, но всё же долила брату, как тот просил. Он осторожно поднёс шкалик к губам, сказал "Ху!" с шумным выдохом, и выпил спирт одним махом. Крякнул. В глазах заблестела слеза.
- Может, тебе чего закусить дать? - осторожно спросила мать. - Супчику? Гречка с котлетами есть. Сейчас организую!
- Не надо. Хлеба кусок будет?
- "Бородинский".
- Сойдёт!
- Может, тебе бутерброды наделать?
- Просто кусок хлеба. Маленький кусочек.
Мать подала. Жоржик понюхал хлеб, отщепил мякоть, сунул в рот. Пожевал. Улыбнулся...
- Ну как, отудобил? Лучше тебе?
- Полегчало, конечно, чуток. Но не совсем. Надо бы повторить.
- Жоржик, послушай - я ж спирт не для внутреннего потребления - для медицинских целей держу: компресс сделать в случае чего, и прочее... - запричитали мать в надежде сохранить хоть что-то.
- Ты не юли, ты, главное, наливай! - настаивал брат.
- Да надо ж хоть на банки оставить!
- Наливай!
И не ушёл, пока не выдул весь спирт.
Прошли годы. Однажды, перебирая те фотокарточки, что хранились у нас в красной бумажной коробке с весёлой надписью "Подарок", мать, в изумлении щёлкнув ногтем по пожелтевшему глянцу, вдруг как-то по-бабьи запричитала: "Ну точно - вот её-то он и продал в сорок пятом, как вернулся! Цыпу одну хотел в ресторан сводить, шикнуть, а денег не было. Другие оставил, а эту, первую свою, "За боевые заслуги", продал при мне жучкам вместе с документами. Мне тогда так стыдно за него стало - прямо до слёз!" Вздохнула и прибавила: "Ну да Бог ему теперь судья..."
14
Ах да, автор, кажется, так до сих пор и не поведал вам о том, как принял Смерть его Герой. А просто - сидя в метро, по пути на работу. Не выдержало сердце.
"Эй, гражданин, просыпайтесь! Пора вам вставать - конечная! Э-эй... - трясла за плечо обрюзгшего мужчину дежурная по станции, недоумевая, отчего тот никак не проснётся; когда же, очнувшись, подымет он голову, посмотрит вокруг себя осоловело, проведёт пятернёй по седым прядям, и тогда только поймёт, что шапка-то его пыжиковая скатилась на пол, а поняв, подхватит шапку и извинительно озираясь поспешит выйти на перрон. - Э-эй! Приехали, гражданин, конечная..."
Голова сидевшего перевалилась с боку на бок; туда же, влево и вниз, медленно съехало тело.
"Пьяный он, что ли? Э-эй... Ой! - вскрикнула вдруг женщина. - Помо... Да помогите же кто-нибудь - плохо человеку!.."
Вечером в морге перед длинной как жердь женой Жоржика вывезли на цинковой тележке голое тело с биркой, подвязанной к щиколотке пеньковой верёвочкой. Она кивнула, качнулась. Ей тут же сунули под нос ватку с нашатырём, потом дали подписать бумаги.
Жена похоронила Жоржика на Николо-Архангельском кладбище, в одной могиле с его матерью, и устроила по мужу достойные поминки с кутьёй, водкой, салатами, студнем и блинами. На шкаф, перед фотографией улыбающегося мужа и той самой намоленной иконкой, по традиции, вместо святой воды с просфиркой вдова поставила накрытую кусочком чёрного хлеба рюмку водки.
Москва, 2002, 2006.
© Copyright: Елисеев Юрий Юрьевич, 2010
Свидетельство о публикации №210032701315
--------------------------------------------------------------------------
Другие книги скачивайте бесплатно в текстовом и mp3 формате на https://prochtu.ru
--------------------------------------------------------------------------