Юрий Валентинович Меркеев - Свеча горела - Юрий Валентинович Меркеев
Скачано с сайта prochtu.ru
Устами светлого юноши Алеши Карамазова Достоевский заметил, что даже одно счастливое воспоминание, вынесенное из детства, может спасти человека на всю жизнь. Думаю, что каждый взрослый, если настроит себя на соответствующую ностальгическую волну, сумеет отыскать в своем прошлом хоть одно спасительное светлое воспоминание. Такое воспоминание есть и у меня, но странно – оно не связано ни с родителями, ни с Богом. Точнее, с родителями оно связано, но совсем не так, как должно быть в нормальной православной семье.
Учился я тогда на втором курсе К-го высшего инженерно – морского училища и по причине своего бунтарского нрава не вылезал из внеочередных нарядов, которые получал от старшины взвода Амброся, от ротного старшины Ситниченко и от командира роты Смотрицкого, который неоднократно грозился выгнать меня из училища за вызывающее злостное поведение, недостойное высокого звания будущего моряка загран – плавания. Обыкновенно утреннее или вечернее построение роты начиналось с того, что низкорослый картавый хохол Ситниченко, по прозвищу ситный, вызывал меня из строя и объявлял количество старых или вновь заработанных мною нарядов. Больше пяти вне очереди за раз не мог себе позволить даже «кровожадный» Смотрицкий, поэтому руководящая «тройка» действовала по-хитрому и сообща: сначала три наряда на камбуз мне объявлял Амбрось, четыре наряда по дневального роте я получал от Ситного и пять нарядов на кочегарку с огромным удовольствием мне объявлял сам Смотрицкий.
- Куг’сант Гапонов! – кричал на построении рыжеусый Ситниченко и вдруг начинал раздуваться, как лягушонок, и багроветь. Скулы его, похожие на речные раковины, оживали и начинали бегать челноком под натянутой, как барабан, кожей. Готовые выпрыгнуть из орбит страшные выпученные глаза, покрытые светлыми, щетинистыми, как у поросенка, ресницами, наливались кровью. Темная жилка на шее вздувалась и пульсировала так, словно Ситниченко тянул штангу на мировой рекорд. Наконец рота испуганно замолкала, и в наступившей тишине точно раскаты грома перед грозовым дождем прокатывалась напряженная речь Ситного:
- За систематическое на’гушение дисциплины объявляю Вам четы’ге на’гяда вне оче’геди! Чтобы гальюны в готе блестели! – удовлетворенно крякал старшина.
И вдруг откуда-то из глубины строя чей-то шутовской голос на манер тирольских пастухов затягивал:
- Пи-и-ва, пи-и-ва, пи-и-ва хочу!
Это был сигнал к общему смеху. Пережив волну нервного напряжения и поняв, что гнев старшины направлен лишь на мою персону, рота начинала хохотать, нарушая строй и порядок, а Ситниченко, то ли по причине своей глупости, а может быть и специально для оживления истерического веселья, срывался вдруг со своего места, подбегал к левому флангу, откуда доносилась «пивная тирольская», прислушивался, приглядывался, принюхивался к строю, затем закладывал руки за спину и прохаживался взад – вперед, внешне удивительно похожий на французского комика Луи де Фюнеса; потом резко поворачивался к роте лицом и кричал совершенно убийственное:
- Гота, говняйсь! Сми’гно! У вас что, това’гищи ку’гсанты, залипает? Да? Залипает? – И он снова переносил свой гнев на мою персону. - Куг’сант Гапонов, я Вам гога-то пообломаю! Это Вам не у мамки с папкой пи ’ гоги т ’ гескать. Ясно?
- Так точно, Ваше… сродие! – под дружный хохот курсантов кричал я в ответ, а Ситниченко от моей дерзости покрывался бурыми пятнами.
- Пи-и-ва, пи-и-ва, пи-и-ва хочу! – снова пела таинственная тирольская кукушка, и тут уже сам Ситниченко не выдерживал и начинал подергиваться от приступов заразительного веселья.
И рота распускалась либо на утреннюю приборку, либо на отбой.
… Заканчивалась осень. Бабье лето прошелестело тихими и занудливыми, как ревматическая боль, дождями и уперлось в холодный сухой октябрь. В середине месяца стало чаще проглядывать солнце, но тепла уже не было. К ноябрю наступили первые заморозки. Небо побелело и взметнулось ввысь. Оголившиеся деревья застыли в немой мольбе к далекому нежаркому светилу. В воздухе появились вирусы межсезонной ностальгической хандры.
В такие дня на меня обычно нападала ничем не объясняемая тоска. Меня тяготили люди, в особенности те, с которыми я вынужден был разделять казарменную курсантскую долю. Мне была противна нарочитая беспечность и пошлая веселость моих одногодок, пульсирующая с особенной силой в курилках, где курсанты травили себя никотином и надуманными циничными историями о плотских утехах, передаваемые заводилами с большим размахом и откровенностью. Я переносить не мог в такие дни строевого занятия на плацу, самподготовки и прочие коллективные мероприятия, рассчитанные на подавление тех черт характера, которых у меня всегда было в избытке и из-за которых я, собственно говоря, и страдал.
После бабьего лета меня таинственным образом тянуло в самоволки. Убежать из училища или казармы большого труда не составляло. В запасе у самовольщиков было несколько проверенных ходов. Одним из них, - с помощью кочегарки и высокой горки угольного шлака, - я и воспользовался тем ностальгически – острым ноябрьским вечером, когда старшина роты Ситниченко объявил на построении пять нарядов вне очереди от Смотрицкого и выговор с предупреждением об отчислении от начальника организационно – строевого отдела капитана первого ранга Стрельникова. Выговор подействовал на меня как мелкая отрава на крупного хищника. Он вызвал у меня тошноту и злость, и новую волну неприятия казарменной жизни.
Перемахну в с помощью шлаковой кучи через высокий каменный забор училища, я оказался в темном переулке и чтобы обезопасить себя от глаз патруля, аккуратно срезал перочинным ножом с левого рукава бушлата шеврон и две нашивки, свидетельствующие о том, что я учусь на втором курсе морского училища. «Завтра с утра перед построением и разводом на наряд верну все на место», - подумал я, осторожно пробираясь в сторону конечной остановки трамвая. Вскоре, однако, я передумал ехать на транспорте и пошел по ночному городу пешком.
На улице было темно. Луна подслеповато щурилась с высокого фарфорово – синего небосвода, напоминая слезящийся взгляд простуженного больного. Ветра не было, однако день был морозный, и изо рта выходил пар. Подняв воротник бушлата, я ускорил шаг. Липы и каштаны, обрамлявшие улицы, молча сопровождали мои тоскливые думы. В ночные самоволки я отправлялся не ради своего дома и встреч с родителями, с которыми находился в ссоре, а ради упоительных часов, проводимых с замужней женщиной Алиной, муж которой сидел в тюрьме и которая позволяла мне, вчерашнему школьнику и безусому юнцу упиваться теми запретными наслаждениями, коими так богата темная сторона нашей жизни. Помрачение это началось у меня после конфликта с отцом, который попытался меня повоспитывать дедовским способом – через рукоприкладство, - и неожиданно получил отпор крепкого, молодого и своенравного существа, каким я был в ту пору. Конфликт закончился короткой дракой, в которой я вышел победителем, и хлопаньем дверью с обещаниями больше никогда не переступать порог родного дома… Уже два месяца прошло с того дня, когда я последний раз видел отца и мать. За это время гнев мой поостыл, сменив раздражение на тихую ностальгическую ломоту в душевных суставах. С одной стороны меня тянуло к Алине, к женщине, с которой, как мне казалось, и я становился опытнее, мудрее и старше; которая открывала мне новые горизонты в жизни, пробуждая в юноше зрелость мужчины и отчаяние дремлющего в каждом молодом человеке воина, готового отдать жизнь за несколько опьяняюще – сладостных часов, проведенных с Клеопатрой.
Но с другой стороны я все еще был ребенком, которого тянуло к родному очагу, к матери, которая, я знал, больше всех нас страдала от моего конфликта с отцом и жалела меня жертвенной материнской любовью.
Сегодня противостояние между «ребенком» и «воином» достигло своего апогея. Я шел и думал о том, что завтра утром, вернувшись в училище, я встречу на утреннем построении любопытные и завистливые взгляды однокурсников, которые харкают в курилке и, давясь табачным дымом, напускают на себя ложный опыт и цинизм, и наперебой травят придуманные истории о своем распутстве и всяких любовных приключениях с такими гадливыми подробностями, от которых в пору морщиться и страдать, а не смеяться. Я думал о том, что, как всегда, не стану рассказывать о своем свидании с Алиной, потому что все это казалось мне делом постыдным, пошлым и недостойным. И вообще, как можно было обсуждать с посторонними людьми интимнейшие детали своей личной жизни? И зачем? Для того, чтобы показать себя достаточно взрослым циником, разочаровавшемся в первозданной святости человеческого бытия? Чтобы надеть на себя маску «лишнего человека» Печорина, готового бросить вызов любому порядку? Зачем?
В моей своенравной бунтарской душе странным образом уживались два противоречивых начала: смутное желание разрушать и хрупкий огонек романтичности, любви к поэзии, к легкой ностальгической грусти. Видимо, это и было противостоянием между «воином» и «ребенком».
Алина жила с полуторагодовалым сыном Олегом в двух кварталах от моего дома, поэтому мне так или иначе пришлось проходить мимо родных стен. Дом, в котором я жил, был старинный, каменный, с барельефами мифологических героев древней Эллады, украшавшими фасад трех этажей. Проходя рядом с ним, я невольно замедлил шаг, будто хотел согреться у холодных стен каменного дома. Я был небрит и голоден (камбузная пища не была такой аппетитной как домашняя снедь), и чувствовал себя бездомным псом, убежавшим на ночь из своей стаи. Было за полночь. Окна чернели своими глазницами. И только на первом этаже центрального подъезда, там, где жила тихая скромная девочка Анютка, которую мы, дворовая шпана, считавшая себя падшими ангелами, нередко обижали, обзывая ее «цветком», «дюймовочкой» или «цыпленком», горел свет от настольной лампы. Теплое янтарное освещение мягко золотило строгое окно, завораживая и притягивая взгляд. Что-то волшебное и сказочное было в этом освещении. Я вытянул шею и засмотрелся. Если бы кто-то в этот момент случайно меня заметил, то я, верно, показался бы ему похожим на голодного пса, который, облизываясь, смотрит туда, откуда исходят аппетитные запахи мясных блюд. Мой же голод был по домашнему уюту. «Ребенок» побеждал в осеннем противостоянии с «воином» так же, как вода побеждает камень. Не знаю почему, но мне вдруг ужасно захотелось заглянуть в это окно и увидеть лицо Анютки, прикоснуться взглядом к чистым, наивным, доверчивым чертам. Мне захотелось смыть с души накопившуюся в ней грязь. Осторожно приблизившись к окну, я схватился одной рукой за карниз, нащупал ногой выступ в доме, резко поднялся и заглянул туда, откуда исходил этот волшебный золотистый цвет. Конечно, я рисковал испугать Анютку и тем самым загнать свою тоску глубоко под кожу, однако же желание мое было сильнее страха. Я увидел ее, и что-то пронизало мою душу невидимыми спасительными лучами. Нежная светлоликая девочка сидела при свете настольной лампы и читала какую-то толстую книжку. Челка ее мягких светлых волос упала со лба и нежно касалась щечки. Меня настолько заворожила эта живая картинка – домашний уют, тихий и теплый свет лампы, милое личико Анютки, ее осмысленный сосредоточенный взгляд, - что я простоял в неудобном положении у окна, любуясь на все это, наверное, целую минуту! Я не шевелился, будто боялся спугнуть новое, сладостно – щемящее чувство приятной легкой грусти.
Эта волшебная минута была сравнима разве что с внезапным восхищением моей души в райские обители, с гипнозом, с наркотическим опьянением. В «ночное» меня гнала грубая животная страсть, а тут вдруг – живая картинка из чего-то тихого, уютного и родного, похожего на детское счастье.
Я улыбнулся и, спрыгнув с окна, медленно побрел назад в училище. Почему-то мне вспомнились строки из стихотворения Пастернака: «Мело – мело по всей земле во все пределы, свеча горела на столе, свеча горела… На озаренный потолок ложились тени, скрещенья рук, скрещенья ног, судьбы скрещенья… Мело весь месяц в феврале, и то и дело свеча горела на столе, свеча горела».
Ни в ту, ни в другую ночь к Алине я не приходил. Не хотелось. Друзья – курсанты грубо задорили меня, отпуская разного сальные шуточки, однако мне до них не было никакого дела.
В следующее увольнение, в которое в честь ноябрьских праздников были отпущены все желающие, включая таких бунтарей, как я, меня потянуло домой. Мама расплакалась от радости и долго не выпускала меня из своих объятий. Отец пытался скрыть свои эмоции. Он был человеком обидчивым и упрямым. За обедом он молча выставил на стол бутылку портвейна. В тот день я впервые в жизни выпивал с отцом с его согласия.
- Уже совсем взрослый, - вздохнул от после обеда, виновато улыбаясь и поглядывая на мать. – Теперь ты сам решаешь, сынок, как тебе жить. Мы с матерью не указчики.
Вечером я вышел во двор, закурил и сделал вид, что бесцельно болтаюсь возле подъезда, хотя на самом деле с нетерпением ждал, когда по какому-нибудь делу – вынести мусор или сходить в магазин, - выйдет из своей квартиры Анютка. Полтора часа ожидания увенчались успехом, видимо, до нее дошли мои беспокойные флюиды. Одетая в красивое осеннее пальто песочного цвета, девушка вышла во двор выгуливать крохотного рыжего котенка.
Настороженно взглянув на меня, она вежливо поздоровалась, и, увидев на моем лице широкую искреннюю улыбку, улыбнулась в ответ, отчего ее нежно – голубые глаза затеплились тихим, как пламя свечи, огоньком.
«… Свеча горела на столе, свеча горела…»
Я стоял очарованный, смотрел на нее и глупо улыбался.
- Давно тебя не было видно, - обронила она, выводя меня из смущения.
И мне вдруг захотелось прокричать ей, что я видел ее совсем недавно, рассказать о том, какие счастливые мгновения я испытал, стоя у ее окна, какие чувства пробудила во мне тихая домашняя девочка, сидящая за книгой при свете настольной лампы, спросить у нее, какую книжку она читала, да и вообще – поговорить. Однако я не посмел выдать себя, потому что Анюта могла обидеться. И я, немного смущаясь, ответил:
- Курсантская жизнь, наряды, казарма…
А затем неожиданно прибавил:
- Мы живем с тобой в одном доме с самого рождения, а я только сегодня разглядел, какие у тебя красивые глаза.
- Анютины? – рассмеялась она звонким, как переливы серебряного колокольчика, смехом, и, подхватив котенка, убежала назад в подъезд.
Я успел заметить, как ее нежное светлое личико слегка покраснело.
… Курсантская жизнь снова затянула меня в работающие, как часы, дисциплинарные механизмы. За скверное поведение меня лишили увольнения на три месяца, и я не вылезал из камбуза, перечистил море картошки; стоял на тумбочке, засыпая стоя, как боевой конь Александра Македонского Буцефал; топил углем кочегарку вместе со старшекурсниками; и, в конце концов, то нежное ностальгическое чувство приятной грусти, которое я испытал, стоя ночью у Анютиного окна, куда-то исчезло, растворилось во времени. Все-таки я взрослел…
С тех пор прошло много лет. Я давно переехал жить в другое место; дважды женился, и оба раза – неудачно; мои воспоминания о курсантской доле и о светлоликой девушке Анютке окутались многослойным покрывалом новых жизненных впечатлений. Уже и ничем не объяснимая осенняя хандра перестала навещать меня ностальгией по чему-то теплому, уютному и родному. Так называемое взросление, очевидно, сопровождалось притуплением чувств. Однако, ст;ит мне настроить душу на ностальгическую волну и попытаться вспомнить хоть одно светлое воспоминание юности, как перед моим мысленным взором всплывает нежная хрупкая девушка, сидящая перед книжкой в теплом янтарном свете настольной лампы, и, точно снежинки, падающие на окна, роняются в мою душу волшебные слова поэта: «Мело – мело по всей земле во все пределы, свеча горела на столе, свеча горела… Мело весь месяц в феврале, и то и дело свеча горела на столе, свеча горела»… И я чувствую, что это светлое воспоминание юности еще долго будет сопровождать мою взрослую жизнь, меняя свою внутреннюю волшебную силу в зависимости от количества прожитых лет; и, кто знает, быть может, когда-нибудь оно выльется в глубокое и осмысленное молитвенное чувство.


Другие книги скачивайте бесплатно в txt и mp3 формате на prochtu.ru