-------------------------------------------------------------------------- Дмитрий Иосифович Адамов - Рассказ Санта -------------------------------------------------------------------------- Скачано с сайта http://prochtu.ru Санта. У человека даже в аду бывают праздники. То подшибет лишний черпак баланды или поднимет брошенный воль¬ным бычок, когда уши уже опухли без курева, то сумеет увернуться от карцера, а то и совсем повезет: ударят та¬кие морозы, что даже заключенных не гонят на работу. Но иногда выпадает и другое, высшее счастье - женщи¬на. До сих пор не забыл ее глаза, и смотрят они на меня и теперь с мольбой и упреком. И горько мне и стыдно, и мучает совесть, будто я виноват в ее судьбе и не смог помочь ей выстоять в те гибельные годы. Но и сквозь горечь воспоминаний упорно пробивается благодарность к ней за то, что она была в моей жизни. В декабре 1940 года московским эшелоном нас привез¬ли на Котласскую пересылку. В этих местах уже стояла суровая зима, наш поезд не раз буксовал в снежных за¬носах, и в вагонах без отопления, продуваемых ледяной стужей, мы целую неделю дрожали и не попадали зуб на зуб. Теперь нас загнали в огромный, как ангар, деревянный барак с трехъярусными нарами, уже набитый до по¬толка серыми людьми. Все тут было мрачно-серым: и из¬можденные лица, и давно немытые тела, на которых еще оставались серые полуистлевшие обрывки одежды, и гряз¬ные, закопченные стены и нары и даже серо-синий от табачного дыма воздух, которым дышали они. Вся эта серая масса копошилась, толкалась в удушливой тесноте и гудела, как огромный улей. На пересылке десятки таких бараков, и каждый был переполнен. А эшелоны с новы¬ми зэками все шли и шли. Готовилось генеральное на¬ступление к северным кладовым. Наш этап уже забыл, когда ел горячую пищу: в дороге давали на день горсть ржавой тюльки, кусок хлеба и круж¬ку воды. Но к голоду мы уже привыкали, всем было не впервой, а вот северный холод беспощадно и незнакомо взял нас в оборот сразу. Я кое-как пробился к пылающей до красноты железной бочке, которых по барачному проходу стояло несколько, и стал отогреваться. В эти минуты не думал ни о своем сроке, который толь¬ко распечатал, ни о скотских, рабских условиях, в кото¬рых теперь придется жить, ни о диком севере, куда за тысячи верст гонят и гонят из Котласа колонну за колон¬ной. Я руками и распахнутой шинелью ловил тепло и за¬был про все остальное. Мелкая дрожь тела прекратилась, из тисков медленно освобождалось сердце. И только когда согрелся, вдруг почувствовал, что задыхаюсь. Гнилост¬ный запах воздуха, липкого и густо удушливого, словно клей, налипал в носу и во рту, тек в горло, через поры проникал внутрь. Я выскочил из барака на морозный воз¬дух. Видно, еще не созрел для лагерной жизни. В соседнем дворике, за стенкой из колючей проволоки, в задумчивости стояла молодая девушка и ногой в опорке от валенка механически постукивала в столб, на котором держалась проволока. Среднего роста, одетая в когда-то дорогое пальто с чернобуркой, теперь измятое и потер¬тое, с обрывком меха вокруг шеи, в натянутой на уши вязаной шапочке, из-под которой выбивались черные в завитках волосы, она отрешенно смотрела в затоптанный обледенелый снег. Я подошел ближе и поздоровался. Она испуганно вздрогнула и недоверчиво подняла ко мне лицо. О Госпо¬ди, подумал я, да она же красавица! Бледно-матовое лицо с правильными чертами одухотворяли огромные темно-бархатные глаза, в которых застыли тревога и боль. И высокие тонкие дуги бровей, и чуть увядшие от тюремной жизни красиво очерченные губки, и ровный соразмер¬ный носик, и женственный подбородок, и кудряшки чер¬ных недлинных волос, и легкий румянец на щеках от мо¬роза - все было в ней так мило, так ярко и броско вы¬писано, как может творить только одна природа. Но гла¬за... глаза завершали божественную красоту. В такие по¬смотришь - и уже не сможешь выбраться. Мгновение она испытующе смотрела на меня, а потом сделала шаг к ограде и, улыбнувшись прелестной улыб¬кой доверчивого ребенка, подала мне через колючую проволоку узкую розовую ладошку. Я растерялся от неожи¬данности и долго не мог стянуть тесную перчатку, чтобы пожать ее. - Здесь не принято приветствовать друг друга. Вы, ве¬роятно, недавно с воли? - спросила она теплым грудным контральто. - Да нет, уже около года. А вы давно? - в свою очередь спросил я. - С 38-го. Я уже старая зэчка,- улыбнулась она, блеснув белыми ровными зубами. Пытливо вглядываясь в меня, добавила: - Я вижу, вы добрый человек. Не доверяйтесь никому. По неопытности тут гибнут многие. 58-я? Я кивнул, завороженный ее глазами. - Дай вам Бог выйти живым из этого ада, - прошептала она и опять неожиданно протянула мне руку и ушла в свой барак. Я еще походил вдоль проволоки, но и меня мороз по¬гнал к теплу. Долго не мог найти места на нарах, но все-таки втиснулся между двумя истощенными до костей му¬жиками и попытался уснуть. Но, несмотря на разморив¬шее меня тепло, сна не было: я все думал о сестре по несчастью. Вот, размышлял я, мертвые портреты женщин веками создают и выставляют в музеях, чтобы, обозревая их, люди могли насладиться не только мастерством ху¬дожника, но и природной прелестью женщины. Их охра¬няют, покупают за огромные деньги. А тут живая, неотра¬зимая, совершеннейшая прелесть, редкое чудо природы гибнет в вонючем бараке, испытывая на себе годы мучительства. Что же случилось с моей страной, если в ней так ничтожна цена человека? Ах, какие были бы у нее дети! И у них - свои дети и внуки. Такой породой и укра¬шается род человеческий. Но кто она? Как она попала в эту клоаку, в эти каторжные жернова, где даже мужчины не выдерживают больше года? До сих пор я ничем не болел. Ни в Тульской тюрьме, где заедали меня прусаки и вырывали из рук пайку хлеба крысы, ни в Бутырках, где держали в карцере с холодной водой, чтобы подписал на себя клевету. Многие после этого болели и даже умирали, но я держался. А тут почувствовал, что болен, что все во мне перевер¬нулось и смешалось: проклятия и жалость, бесконечная нежность и ненависть. Это была нестерпимая боль души, которая другой душе, погибающей в неволе, ничем не может помочь. Так прошло две или три недели. После многодневного снегопада нас погнали на очистку железной дороги и раз¬грузку вагонов. Это была первая упряжка, первый для меня шаг в бесконечное царство лагерного труда - бес¬платной каторги. Вечером за световой день работы на морозе дадут дополнительно двести граммов хлебного суррогата. Рядом чистила станционные пути и стрелки женская бри¬гада, и среди женщин в ватниках я увидел ее в том же пальто с обрывком чернобурки. Деревянной лопатой она скребла и кидала на сторону снег, поглядывая в мою сто¬рону. Я подошел и теперь уже первый протянул ей обе руки. Она бросила лопату и, смущаясь, долго держала свою холодную ручку в моих ладонях. Теперь я увидел ее совсем рядом и был окончательно сражен великолепием глаз и лица и тех стройных форм ее стана, которые уга¬дывались под одеждой. Мы разговорились совершенно свободно и доверитель¬но, будто были знакомы уже давно. Санта - так звали ее, и я удивился, вспомнив, что с испанского - это святая, Санта хотела как можно больше знать обо мне, о моей прошлой жизни и все расспрашивала, глядя доверчиво в глаза, а мне было страшно и больно за нее, и я отвечал невпопад, отчего в ее темных бархатных глазах появля¬лось смущение. Она заботливо подняла воротник моей шинели и застегнула раскрытую буденовку. - Зачем вы храбритесь? Я и так вижу, что вы молодец,- сказала она сочным грудным голосом и улыбнулась. Возможно, я еще выделялся из среды замученных и оборванных зэков не до конца потерянным внешним ви¬дом, армейской формой, которую снимут потом, чтоб не бежал. Но молодечества во мне уже не было. - У вас хоть свитер и теплое белье есть? Или только одна гимнастерка? - она по-матерински сунула руку за борт шинели и проверила. - Э, нет, миленький, так нельзя. Со здешними холодами не шутят. Пока не переоденут, на работу не выходите. У нас полбарака с воспалениями и плевритами, а это смерть. Тут не лечат. Тут сразу закапы¬вают. А нам надо выжить. Обязательно пережить эту страшную долгую ночь. Вы меня будете слушаться? Она сняла варежку, продела ладошку в рукав шинели и ухватилась за мою руку. Так мы стояли и, ощущая тепло друг друга, говорили еще минут десять. Но показался стар¬ший конвоя, и мы поспешили разойтись. Из короткой беседы я узнал, что Санта - единственная дочь первого секретаря обкома партии, которого в 37-ом году расстреляли, а их с матерью посадили в тюрьму как членов семьи «врага народа». Года полтора их перевози¬ли из одной тюрьмы в другую. Где-то на Урале, на пере¬сылке, они ненадолго встретились, мать была уже полно¬стью сломлена и больна, горько плакала, расставаясь с дочерью навсегда. Ее угнали на Колыму, где она вскоре умерла. А Санта попала сюда, на новую стройку. Когда она рассказывала, у нее дрожал подбородок и срывался голос, из прекрасных глаз катились крупные слезы. Но больше всего меня удивила и заставила задуматься пос¬ледняя ее фраза: «Мы заслужили это соглашательством и молчанием». Выходит, она доверяет мне, решил я. В эту ночь я почти не спал и все думал о ней, о десятках других умнейших людей, с которыми свела меня неожиданно жизнь. Удив¬лялся превратностям ее и жестокости, но еще не знал, что главная, чудовищная жестокость вся впереди. Через два дня я попал в Воркутинский этап и ушел даль¬ше на север. Дорогой смерти называли заключенные этот путь на многие сотни верст. Кто ходил суровой северной зимой на большие расстояния, когда мороз и пурга заби¬вают дыхание, а ветер валит с ног, - пусть добавит к этому пустой месяцами желудок, лагерную рвань на теле и злобствующий конвой. Но и тогда он не сможет даже приблизительно представить себе дорогу смерти на Вор¬куту. Лагерями мора да вот такими дорогами создавали в нас гены страха - и у тех, кто ходил по ним, и у тех, кто сидел еще дома и ждал своей очереди. Многих не досчитались мы, когда наконец пришли на место, под яркий полог северного сияния. А через три месяца началась война. Она принесла и нам жесточайшие испытания. Теперь жертвы оправдывались войной. Как мы жили и работали, как мы умирали в эти годы, описать невозможно. Просто нельзя описать. И вот в 42-м году, осенью, в наш лагерь пригнали жен¬ский этап. Через несколько дней во время развода я уви¬дел Санту с лопатой на плече, худую, с темными пятнами от морозных ожогов на лице, в грязной уродливой ла¬герной одежде. Увидел - и чуть не упал от внезапной боли в сердце. Но их уже повели. Весь день я страдал и не находил себе места, а вечером, когда вернулись с ра¬боты, пошел искать. В темном, с одинокой коптилкой бараке, набитом живы¬ми копошившимися существами, стоял крутой кислый за¬пах, исходивший от давно немытых тел и мокрой одеж¬ды. Три железные бочки, приспособленные под печи, крас¬нели боками, а возле них, толкаясь и ссорясь, отогре¬вались, как мне показалось, тени людей. Женщины успе¬ли после работы снять с себя мокрые чуни, стеганые штаны и фуфайки и теперь без рабочих доспехов поражали своей бесплотной худобой. Я уже видел и не такое, ви¬дел каждый день, как умирают дистрофики, как доходяги мучительно долго отгоняют от себя смерть, топором от¬рубают себе руку или ногу, чтобы попасть в спаситель¬ные инвалиды. Да и сам я уже не раз подходил к этой черте. Но это были мужики. В них сама природа заложи¬ла большие силы, жесткость характера и готовность бо¬роться. А тут были женщины. Чьи-то матери, жены, неве¬сты. И я вдруг заплакал. Молча. Почувствовал только, как спазм сдавил горло и заструилось горячее по лицу. Одна такая тень, у которой спросил я про Санту, взяла меня за руку и, протискиваясь меж толпившимися в про¬ходе, привела в угол барака, где на нижних голых нарах лежала она, одетая, согнувшись в клубок. Я тихонько при¬сел с краю и положил ладонь на ее лоб. Услышал, как дыхание притихло и насторожилось. Не успел сказать ее имени, как она вскочила и бросилась ко мне. - Это ты! Как ты оказался тут, Господи, да что же это за чудо! Я только что думала о тебе, - она расплакалась и стала целовать меня, забыв, что мы не были с ней на ты и не объяснялись в своих чувствах. - Дорогой мой человек, мой милый, - шептала она и плакала. Она вздрагивала в моих руках и горячо дышала в лицо, уже мокрое от ее слез. - Обними меня, крепче. Я так ждала тебя, хороший мой. Я опьянел от нежданной, непостижимой радости и не заметил, как стал отвечать лаской на ее ласку. В такие минуты забываешь обо всем и удивительно легко с само¬го дна восторженной души поднимаются необыкновенные, единственные слова, от которых сладостно замирают оба. Так мы сидели, обнявшись, целуя глаза и губы, и что-то шептали и шептали, утонув с головой в нежности друг к другу. Вокруг нас гудел человеческий улей, в дымной по¬лутьме переполненного барака шевелились живые суще¬ства. Ни острого запаха пота и просыхающей мокрой одеж¬ды, ни ругани и мата голодных и злых женщин, ни над¬рывного кашля и стонов простуженных и больных - ниче¬го этого мы не слышали. Умиление и нежность растопи¬ли нас и слили воедино. Мы забыли все: и лагерь, и что мы оба заключенные, и безвыходность своего положе¬ния, и голод с каторжным трудом, от которых каждый день гибнут товарищи. Не знаю, сколько прошло времени, но мы все так же сидели обнявшись и целовали друг друга, как вдруг рез¬ко, прямо по сердцу ударил звон рельса на вахте. Отбой. Очнулись и испуганно вспомнили, кто мы и где находим¬ся. Надо было поскорей уходить. Санта провела меня к выходу, и мы расстались. Полночи я провел в размышлениях и уснул только под утро. И сколько я ни думал, как ни мучился неразреши¬мыми вопросами, как ни отвергал единственный выход -остановиться и не подавать ей ложной надежды, я снова и снова приходил к одному и тому же выводу: здесь, в условиях жесточайшего лагерного режима, все челове¬ческое погибает. Вот, представлял я, на ее глазах тянут меня вертухаи в карцер, пиная ногами; вот падаю с тач¬кой, голодный и обессилевший; в грязном рванье арес¬танта толкаюсь среди таких же доходяг у захлюстанной бочки с баландой и, уже не стыдясь унижения, клянчу добавку... и она, ее звезды-глаза, полные горя и слез. Нет, это невозможно. Лучше умереть сразу, аркан на шею - и ночью, на нарах. И днем, на работе, я не переставал думать и уже совсем изнемог от одних и тех же мыслей, ходивших по кругу. То я видел ее с голодной жадностью поедающей мизер¬ную пайку мокрого хлеба, то как она падает и барахтает¬ся в глубоком снегу и пытается с другими вытаскивать и штабелевать бревна на лесоповале, то видел ее обнажен¬ное тело, пустые сморщившиеся сумочки грудей и при¬сохшие ягодицы. Кружилась голова от жалости к ней и горя, от безысходности, что ничем не могу помочь. Здесь на всех лежит печать гибели. О какой любви можно меч¬тать? И все равно я любил ее. Мы были оба молоды и все еще верили в жизнь. В лагерях начальство часто использовало женщин как стимул для перевыполнения норм. Здесь, как и на воле, были планы и высокие обязательства, сроки и графики, и тут делали карьеру и рвались к наградам, срывались в яму, если не выполняли заданий. На воле у руководите¬лей есть много материальных и моральных подачек, с по¬мощью которых они подхлестывают работягу. Для зак¬люченных - одна награда: пайка хлеба от 300 до 600 граммов в день. В зависимости от выработки. И тогда начальники от НКВД придумали награждать лагерных «маяков» женщинами. Они, видимо, полагали, что сла¬бый пол дает мало пользы на общих работах, так пусть хотя бы таким образом послужит развитию энтузиазма. Придурки, т.е. заключенные прорабы, десятники, эко¬номисты, повара, банщики и прочие, этим неписаным пра¬вом на сожительство пользовались всегда и открыто. А вот черни это право надо было заработать. В сущности, та же схема прав и отношений, что и на воле. Даешь кубики земли или леса на 120 процентов - выбирай себе лагерную жену и живи на зависть другим. В каждом ба¬раке для таких пар были отгорожены боксы. «Жена» на работу не выходила. Это и соблазняло женщин. К этому времени я уже побывал в нескольких лагерях и на многих колоннах и всюду видел это тяжкое, унизи¬тельное положение заключенной женщины. Но тогда эта грязь меня не касалась, а теперь... теперь мучительно за¬болела душа: я стал страдать и бояться за Санту. Ла¬герные придурки, как мне было известно, разбирали по своим кабинам молодых и хорошеньких, тех, кто недавно с воли и еще в теле, и часто меняли их для разнообра¬зия. Санта была не просто хорошенькой, она была краса¬вицей. Яркой, обворожительной красавицей, какие встре¬чаются очень редко. И только истощение от голода и общих тяжелых работ да уродливая лагерная одежда скрывали ее красоту, хотя темные бархатные глаза были по-прежнему прекрасны. Но в отличие от многих неволь¬ниц Санта находилась в своей непроницаемой для дурного оболочке. То, что ее выгоняли в морозы и дожди на земляные работы и лесоповал и что она еще не соблаз¬нилась легкой и более сытой жизнью под крылом при¬дурка, убеждало меня в ее высокой нравственной чисто¬те. Но долго ли она выдержит? Вечером я пришел к ней опять. Как и прошлый раз, она лежала на своем месте в фуфайке и ватных штанах, мок¬рых от дождя со снегом, который сыпал весь день. В бараке было холодно, постелей не было, спали на голых нарах, сбитых из горбыля, поэтому с наступлением холо¬дов на ночь никто не раздевался. Так и жили. Умыться негде, сменить бельишко нечем. Мылись только в бане, а она бывала раз в месяц, а то и реже, да и в ней наледи на стенах, полведра воды без мыла. Если мужчины страдали от такого скотского быта, то каково было женщинам? Санта, уже не стесняясь, обняла меня и усадила рядом: - Я уже думала, не дождусь, усну. Так устала, еле дош¬ла с работы, - пожаловалась она охрипшим, простужен¬ным голосом. - А как ты? - Ничего, нормально, - соврал я. О том, что все чаще падаю с тачкой, что уже не могу выполнить норму и полу¬чаю все меньший паек, что тоже плетусь в лагерь из пос¬ледних сил, сказать ей не мог, потому что стыдился пока¬заться слабым. - Вот только боюсь получить грыжу. Ка¬тать тачки на подъем очень тяжело, так и кажется, что брюшина лопнет. Ты не смогла бы мне сшить пояс, вроде кушака? Мне надо потуже затягивать живот. - Ни ниток, ни иголки. Но я что-нибудь придумаю. А ты меньше нагружай. Мне так жалко тебя, часто поэтому плачу. Береги себя, дай мне слово, - и, помолчав, спросила: - Ты не будешь смеяться, если я признаюсь, что люблю тебя? Я привлек ее и, переполненный нежностью и благодар¬ностью, стал целовать лицо и ее чудные глаза. В эти ми¬нуты я почувствовал себя самым счастливым человеком на земле и уже ничего не боялся. Теперь я твердо знал, что переживу все: и лагерь, и голод, и лютые морозы, болезни и каторжный труд, издевательства палачей. - Почему ты молчишь? - шептала она, подставляя губы. - Потому что ошалел и стал глупый. Хочется кричать и смеяться, как дурачку, да кругом люди. - Никогда не думала, что вот так, в тяжкой неволе, сре¬ди жуткого быта, когда тело и душа высохли и умирают, может вспыхнуть в них жаркий огонь. Может, это перед смертью? - Не омрачай этих минут. Не надо. Помолчим. Ты при¬слушайся к токам, что идут между нами: твои ко мне, а мои к тебе. Слышишь? - Слышу. Обнявшись, мы сидели молча и пили друг друга, пока не ударили отбой. Так шли дни. Хотя уже наступила осень с ее холодными дождями вперемешку со снегом - не менее трудная пора для заключенных, чем лютая северная зима, - я не почув¬ствовал дополнительных лишений или упадка сил. На¬против, теперь что бы я ни делал - копал ли землю, гру¬зил ли на платформы песок или разгружал - я думал о ней, и откуда-то брались сила и бодрое настроение, и день казался короче. До этого просто не было смысла жить. Одни и те же думы, что ни за что ни про что попал в пропасть, и день за днем - одни и те же муки и нет выхода. Впереди годы, из которых каждый день горше другого и может быть последним. Лопата валилась из рук, и руки опускались. Теперь же у меня была Санта, моя святая, моя надежда и опора. Не только хлеб, но и душа питает тело, и я это познал на себе. В одну из встреч она подала мне кушак, прочный, длин¬ный, сшитый ее руками. - Где же ты взяла такой материал? - спросил я, пробуя растянуть кушак. - Это все, что осталось у меня с воли. Чтобы не отобра¬ли, я завязывала его на своем теле. И вот пригодился, -она гладила загрубелой ладошкой мои небритые щеки. - Да ведь он тебя согревал. Как же ты могла? - Хочешь, я отдам тебе последнюю рубашку? Если тебе будет хоть чуточку легче, мне будет легче вдвойне. Я вот сэкономила для тебя, - она вытащила из кармана фуфай¬ки кусочек хлеба с мизинец. — Съешь при мне. - Санта, милая, - испугался я, - что же ты придумала? Не унижай меня. Никогда больше этого не делай, умоляю тебя. Спрячь хлеб. Я вот принес тебе немножко деликате¬са. - Что это? - понюхала она, когда насыпал ей горсть. - Жареный овес, ешь. Очень вкусно. У меня земляк ко¬нюхом, отрывает у лошадей. Иногда и мне перепадает. - И правда, вкусный. А мы ржать не станем? - засмея¬лась она. И мне стало так хорошо от ее смеха, который услышал в лагере впервые. - А ты не сможешь пристро¬иться конюхом? - уже серьезно спросила она. - Как бы я спокойна была за тебя. Но я понимаю: с 58-й нечего и мечтать. Для нас только каторга. А за что тебе пришили 58-ю? - Поссорился со Сталиным. - Нет, без шуток. - Да какие тут шутки. В 39-м году он объявил на весь мир, что социализм у нас уже построен. А я с корифеем марксизма имел наглость не согласиться. И вот благода¬ря этому мы встретились. Ты довольна? - Лучше бы мы встретились на воле. Ну ничего, как-нибудь перебьемся. Ты хочешь, чтобы я тебе что-то ска¬зала? - Скажи, - насторожился я. - Через месяц у меня кончается срок. Пять лет отмучи¬лась. - Почему же ты молчала? Это же великий праздник под¬ходит. Господи, какая ты скрытная! - Нет, я боюсь. Мне кажется, что так можно спугнуть свое счастье. Я уже все обдумала. Устроюсь тут, в управ¬лении. Я знаю английский и немецкий. Вон сколько гонят сюда пленных немцев, думаю, переводчиком возьмут. Я не оставлю тебя. Буду помогать, чем смогу. Может, добь¬юсь смягчения твоей участи. - Милая, Санта, не фантазируй, - прервал я ее, задыхаясь от волнения. - Ты поедешь домой и начнешь жизнь сначала. Новую, интересную, полную света и радости. Теперь ты будешь ценить каждый день, когда в тебя не нацелена винтовка. Забудь меня. Ведь я еще только разменял свой червонец. - Подожди, остановись. «Новую, интересную, светлую»...- передразнила она. - Во-первых, не будет ни новой, ни светлой, а будут гонять как Сидорову козу до смерти. Я их знаю лучше, чем ты. Я все-таки из того поля ягода. Вовторых, нет у меня дома. Всех вырубили - и дядек, и теток, и даже дальних родственников. Таким, как мы, надо самим забиваться в медвежьи углы, самим устраивать себе ссылку. А главное - ты. Как же я тебя брошу? Нет. Ты уже давно мой, вот тут сидишь, - она взяла мою руку и сунула под фуфайку на сердце. - Духовно мы срослись, и если оторвется один, будет больно, а может, и смертельно обоим. Так что давай пробиваться к свету вдвоем. Согла¬сен? - Согласен, но с условием: ты свободна в своем выборе. - Собственно, что мы размечтались, - вздохнула Санта. - Я не уверена, что меня освободят. Дочь расстрелянного «троцкиста»... Бедный папочка, так он никогда и не узнает правды о случившемся, может, и мы не узнаем? - О чем ты, Санта? - Но кто-то же виноват в этом кошмаре! Дело не только в без вины расстрелянных и без вины мучимых и умира¬ющих в громадных лагерях по всей стране. Дело в том, что мертвой хваткой взяли за горло весь народ. Как хочется дожить до тех дней, когда придет торжество исти¬ны. - Не обижайся, - остановил я ее, - но ведь и отец твой, занимая высокий партийный пост, участвовал в разбое против народа. Иначе он не стал бы первым секретарем обкома. Ты слышала, как громили крестьянство, как с малыми детьми семьями гнали миллионы невинных лю¬дей в дебри Сибири на гибель? Как отнимали в каждом дворе под плач детей и женщин последнюю горсть зерна, чтобы согнать в колхозы? Потом стали грабить под метлу и колхозы и устроили небывалый голод, который унес новые миллионы жизней. Ты хоть слышала об этом? А знаешь ли ты, что дикий террор начат партийной верхуш¬кой еще задолго до 37-го года? До нас с тобой в этих местах уже прошли тысячи жертв и легли тут костьми. И ты не знаешь, кто виноват? Ты хочешь правды, так я от¬крою ее тебе. История человечества еще не знала такого насилия, такой разнузданной диктатуры и столько заму¬ченных и расстрелянных во имя сомнительной цели. Реки крови, Санта. Реки крови! Не я жесток, что говорю это тебе. Жестоко содеянное. Знаю, что тебе тяжело это слы¬шать, но это правда. И ты думаешь, что секретарь обкома не приложил к этому руку? Не исполнял по-собачьи пре¬данно приказа хозяина, проявляя при этом еще и свою инициативу? - Перестань! Что ты со мной делаешь? Я же любила и люблю его, - расплакалась Санта. - Не плачь, успокойся. Мы уже наказаны, раз находимся тут. Ты правильно когда-то сказала: несем крест за то, что молчали, поддакивали, соглашались во всем под бур¬ные аплодисменты, и за то, что делали вид, будто ничего не знаем, ничего не видим. Помнишь библейское: «Какой мерой меряешь, такой и тебе отмеряется». Вот оно и при¬шло. Я тоже, рядовой член партии, поддерживал и апло¬дировал и только теперь понял, как нас охмуряли. Но что я? Мелкота, глупый пескарь, случайно попавший в сети НКВД. Другое дело крупные хищники. Их убирали и бу¬дут убирать не только в борьбе за власть, но и как сооб¬щников преступлений. Свидетелей черного дела не тер¬пят. Не плачь, поправить уже ничего нельзя. Будем упо¬вать на молодое поколение. Может, оно не поддастся дур¬ману. Нам же осталось пройти лагеря - чистилище и ад, и простится нам все по совести. Я верю в наш народ. Ког¬да-то наркоз кончится, и он проснется. Жаль только, что к тому времени страну заведут в тартарары. - А когда он проснется? Что-то не видно. - Сейчас война, и каждый человек живет одной мыс¬лью, одной волей: выстоять. Я вот уже нелегально по¬слал три письма в Москву с просьбой взять меня на фронт, да что-то нет ответа. - Ты просишься на войну? А почему ты мне этого не говорил? - Тоже боялся: вдруг откажут, а я трепался. Так вот, только после войны можно ждать перемен. Да и рулевой к тому времени станет стариком. А может, и в ящик сыг¬рает. Но прекратим эту тему, - предложил я, боясь, что нас могут услышать. И в этот вечер Санта проводила меня, когда заголосил на всю колонну подвешенный кусок рельса. В то время еще не было на сторожевых вышках прожекторов (это потом разбогатеет ГУЛАГ), и густая темень скрывала и плац, и низкие длинные бараки. До сих пор я благополуч¬но перебегал к своему бараку и залезал на верхние нары, где немного теплей. На этот раз не успел я покинуть жен¬скую зону, как передо мной, словно из земли выскочил, оказался дежурный сержант. - Стоять! Ты чаво шастаишь посля отбоя? - он схватил меня за шиворот и ударил палкой. — Гдей-то был, скоти¬на, отвячай! - палка еще несколько раз прошлась по моей спине. - Гражданин начальник, я ничего плохого не сделал. Отпустите меня, - упрашивал я сержанта. - Давай! Жаних, ядрена рыло, - он поволок меня в угол двора, под вышку часового, где стоял карцер. - Хведька Это я! - крикнул он часовому, чтобы успокоить его, швыр¬нул меня в темный карцер и загремел замком. Вы не сидели в карцере и, видимо, вас интересует, что это такое. Карцер, или кандей по-лагерному (от слова кандок — смерть), обязателен в штатах каждой колонны, т.е. отделений большого лагеря. Иногда лагерь состоял из 50-70 колонн, как например Северо-Двинский или Пе¬чорский, которые растянулись на сотни километров вдоль трассы. Тут строили железную дорогу, рубили лес, воз¬водили станционные и складские здания, поднимали на голых местах целлюлозно-бумажные комбинаты, копали шахты и добывали уголь и нефть. Словом, чего только не строилось бесплатной силой советских рабов! Карцер - это тюрьма в тюрьме. Бревенчатый крепкий сарай без отопления, без окон, с нарами из нестроганых еловых жердей с шипами сучков. Назначение его - до¬полнительное наказание заключенных и их запугивание. Наша система держится на страхе. Если у народа не бу¬дет страха, не будет и системы, она тут же рухнет. На воле вселяют в нас страх тем, что могут посадить в тюрь¬му, в лагере - в карцер. И есть чего бояться. Тут бываешь со смертью в обнимку. Триста граммов мокрого хлеба и кружка воды на сутки. Если хлеб скатать, то это будет липкий шарик величиной со среднее яблоко. Теперь пред¬ставьте себе суровую северную зиму, лед и иней на сте¬нах карцера, и вас, полуголого доходягу, потерявшего пол¬ностью силу от истощения, морозов и каторжных работ, полноценного в прошлом мужчину, превращенного в жи¬вой скелет весом 30-40 килограммов. Вас пихают в него на трое-четверо суток за любую провинность. Там и за¬канчивается жизнь. Я не знаю, есть ли еще в мире подоб¬ное глумление над людьми. Часто задумываюсь: откуда у нас столько зверства и жестокости? Неужели мы были такими всегда? Да нет же, нет! Ленин, главный ниспровергатель существовав¬шего строя, отбывал ссылку, балуясь по лесам с ружьиш¬ком, сочиняя книжки и почти полулегально сколачивая партию коммунистов. Ему не препятствовали принять невесту и тещу, жениться, не обременяли никаким трудом и обязанностями, выдавали содержание вполне приличное для нормального быта человека. Сталин пять раз бежал из ссылок. Побег же «политического» из сталинского ГУЛАГа означал немедленный расстрел. Захватив власть, они, видимо, сознавали, что пришли к ней благодаря демократическим слабостям прежнего режима, и поэтому оградили себя беспощадной диктатурой. Всякая же дик¬татура - это фашизм. Вот этого, главного, они и не пони¬мали, потому что, закладывая камни насилия в здание новой системы, по идее, самой гуманной и справедливой, они обрекли ее с самого начала на гибель. «Низкая душа, выйдя из-под гнета, сама гнетет», - писал Достоевский. И нужно добавить, что гнетет уже со звериной свирепос¬тью. И вот, когда надо было поднять человека из бездны дремучих инстинктов, о душе и возвышении ее на веко¬вых ценностях человечества забыли совсем. Насилие, тер¬рор, всеобщая ненависть и подозрительность, беспощад¬ная «классовая» борьба, насаждаемые десятками лет вла¬стью, отбросили нас в эпоху пещерного обитателя. И кто виноват? Сапожник, который взялся испечь пироги, или гнилая мука? ...Всю ночь я не спал от сырого холода, мелко дрожало тело, и стынь доставала до сердца. Но мне повезло: пе¬ред подъемом сержант открыл карцер. - Эй, ты! X... моржовый, вылязай! Бабу надоть заробить, а ты хошь на дурыку. Давай рякорды - будя и баба. Тока на чавой-та она тябе? Тябе самаво можно ставить, - он хихикнул, намекая, что я доходной. — Ну, чеши. Да не попадайся боля. Днем я не выполнил норму и наполовину и на другой день получил половинный паек. Круг жизни сжимался. Целую неделю я удерживал себя от свиданий. Мы виде¬лись издали, и по строгому, вопрошающему лицу Санты я понимал, что она испытывает страх и удивление. Могла ли она подумать, что я решил больше с ней не встречать¬ся? Скорее она догадывалась о причине и ждала. На горе, все сразу усложнилось. В далеком Сталингра¬де шла упорная битва, страна напрягала все свои силы и возможности, и мы в Воркуте сразу поняли это по резко¬му ухудшению и без того голодного питания и ужесточе¬нию режима. Кто-то пустил слух (а может, такое решение было), что, если немцы возьмут Сталинград и окружат Москву, северная стройка будет закрыта, а заключенных расстреляют. Их нечем кормить и нельзя отпустить: мно¬гие якобы переметнутся к врагу. Слух взбудоражил ог¬ромный лагерь. Участились побеги, членовредительство и волынки на объектах. Будто работают, копошатся, а на самом деле тянут резину. Сразу же вместо одного «кума» на колоннах появилось по пять-шесть оперуполномочен¬ных, и карусель «разоблачения врагов» среди заключен¬ных завертелась с утроенной силой. Была ли это сплани¬рованная провокация НКВД с целью поднятия своего пре¬стижа и избавления от фронта, а также для разъедине¬ния, натравливания людей друг на друга, чтобы исключить любое сопротивление, или это был досужий вымысел лагерного фантазера, но многие тогда поплатились жиз¬нью. А тут уже в октябре ударили сильные морозы, загуляли метели с обжигающими ветрами с Ледовитого, одежонка на нас осталась осенняя, дырявая, надо было от темна до темна работать с мерзлой землей. Трудно передать то отчаяние, смертельную безысходность, которые взяли в железные тиски заключенных. Начались повальные болез¬ни, а саморубов не успевали судить. Стали прятаться от развода на работы и попадали в карцер, откуда живыми выходили немногие. После завтрака, когда уже выпита через край миска го¬рячей воды, замутненной отрубями или ячменной дер¬тью, зазвонит мучительным звоном рельс. Удары его бьют по сердцу железом. Еще совсем темно, до мутного север¬ного рассвета часа два-три. Мороз как раз набирает силу за 40 градусов, густой пар валит от дыхания, и брови и борода сразу покрываются инеем и наледью, снег под ногами не скрепит, а пронзительно визжит, будто сотни стекол скребут по железу. Над бараками поднимаются ро¬зовые столбы дыма и упираются в темное небо с мелкими колючими звездами. Медленно шевелясь, опадая все ниже и ниже, гаснет северное сияние. Но сразу после звона вертухаи врываются в зону и с палками бегут по баракам. Не зевай, горемыка! Крупные, упитанные держиморды бьют привычно и без жалости, со всего маху. Торопись на раз¬вод! Слышатся мат, крики, лай овчарок. Если ты заболел или совсем потерял силы и тебе мороз и тачка уже страшней смерти, упреди вертухаев. Не жди, когда они поволо¬кут тебя в промерзший карцер или к вахте, чтобы все-таки вытолкать на работу. Не сиди, прячься. В подполье барака, куда через тайный лаз уже набилось много та¬ких, как и ты, доходяг, в помойную яму за кухней, где, возможно, найдешь очистки. А лучше всего в нужник, на промерзшую массу, куда ищейки заглядывают с неохо¬той. И не надейся на авось. Горе тебе, если спрятался плохо, если уже после развода битюги найдут тебя и много раз пересчитают твои и без того побитые ребра. Залазь подальше и если это под барачным бревенчатым полом - забрасывай за собой узкую щель и только после этого можешь спокойно кемарить. Не все вылезут за пайкой обратно, и летом придется срывать полы из-за невыносимого запаха разложения. В военные зимы многие так искали спасения. Инстинкт са¬мосохранения не угасает, пока человек жив. ...Смерть, как огонь, побежала по баракам. Каждый день хромая кляча вывозила в розвальнях за ворота 5-10 мер¬твецов. Все колонны многотысячного лагеря имели свои тайные захоронения. Закапывали мертвых в отработан¬ных карьерах, где проще зарыть в песок, или в лесу, в сотнях метров от запретной зоны. Заранее, летом, когда на старых порубках оттает земля, бригада заключенных заготовит среди мелкого кустарника и подлеска длинные, по пояс глубиной траншеи. Это и будут братские могилы. По мере заполнения их засыпали, втыкали кол с номе¬ром, написанным простым карандашом. Все кратковременно, без холмиков, среди густо разрастающихся моло¬дых елей, чтобы не осталось следов. Преступники знали, что они творят черное дело. Сколько таких скрытых брат¬ских захоронений по сторонам Северо-Печорской желез¬ной дороги! Сколько в них лежит замученного народа. А начальство все больше зверело. Оно торопило строи¬тельство дороги, шахт и нефтепромыслов, не щадя лю¬дей, не останавливаясь ни перед какими жертвами. И тут я первый раз заболел. Цинга свела ноги, синие пятна под коленями расплывались все больше, стали ша¬таться зубы, и на деснах появились черные пузыри. Ла¬герный лекпом, спасавший нас как мог, освободил меня от работы на целую неделю. Санта прибежала в первый же вечер. - Что с тобой случилось? Я тебя не увидела сегодня на разводе. Что с тобой? - взволнованная, она слушала мой пульс и щупала лоб. - Родная моя, милая Санта! Как я измучился без тебя, -простонал я не от боли, а от счастья, что она рядом, что вижу ее глаза. - Ты не беспокойся, скоро пройдет, ма¬ленько цинга прихватила. - Так, маленько... Да ты знаешь, что это такое? Надо немедленно действовать. Я скоро приду, лежи, - она ук¬рыла меня потеплей и быстро ушла. Почти в каждой женщине есть природный заряд огром¬ной силы, невидимой глазу. И умение отдать эту силу другим спасает нас с детства до старости. Я не предпола¬гал, что в Санте, некогда избалованной девчонке, скрыто столько практического ума, воли и милосердия. Часа через два она принесла мне ведро свежих хвойных иголок, заваренных кипятком. - Пусть сутки настоится, - пояснила она. - Будешь пить три раза в день по кружке, можно и больше. Горьковато, но надо пить. А вот это, - она развернула тряпицу, и я увидел две большие золотистые головки лука и несколь¬ко крупных зубков чеснока, - это спрячь в карманы и съешь так, чтобы никто не видел. И вот это, - сунула мне под бушлат кусок настоящего хлеба. - Хвоя ладно. Откуда все остальное? - спросил я, зная, что такое в лагере не найти. Она наклонилась ко мне и зашептала в ухо: - Сорока на хвосте принесла. Лежи и поправляйся. Мы уже договорились с врачом, выделит тебе из НЗ витами¬ны. - Кто это - мы? - Сорока и я. Помалкивай. Все выполняй, как я сказала. Приду завтра, - поцеловала и ушла. До этого я думал, что Санта умеет только плакать, а тут вдруг увидел ее с неожиданной стороны. И я с радостью ощутил, как смешанное чувство любви, сострадания и страха за ее и наше будущее, которым я жил до сих пор, стало уступать чувству устоявшейся, уверенной во всем любви. Я больше никогда не испытывал такого блаженства, как в те дни. После полосы несчастья, став свободным чело¬веком, сплю в белой постели с мягкими подушками, досыта ем и спокоен душой, но слаще тех ощущений, кото¬рые выпали мне тогда, не помню. На трассе 40-градусные морозы сменялись прилетающими с севера зарядами пурги, такими свирепыми, что света белого не видно. Тысячи моих товарищей по несчастью, голодных и плохо одетых, утопая в снегу, обмораживаясь, долбя ломами промерз¬шую глину, падая со шпалами и рельсами, испытывали нечеловеческие мучения. А я лежал возле печки и каж¬дой клеткой тела впитывал покой и тепло. День такого счастья не имел цены, а у меня была целая неделя. И была Санта. Она приходила каждый вечер, и как я ни возражал, при¬носила то миску лагерной кашицы, то селедку. Но когда Санта вытащила из-под фуфайки кусок полусырой пече¬ни, я отказался есть, пока не скажет, где взяла. - Успокойся. Не знаю почему, но ко мне благоволит жена начальника охраны. Иногда помогает. Конечно, тай¬ком. Я рассказала ей о тебе, и вот это все она. Только никому ни звука. За связь с заключенными их строго на¬казывают, - и, понизив голос, добавила: - Получишь еще неделю освобождения от работы, а повар будет давать добавку. - Чем же я отблагодарю тебя, Санта? - А разве у нас не те отношения, когда защищают друг друга без благодарности? - удивилась она моему вопро¬су. - Наша любовь и есть награда обоим, и лучшего уже ничего не будет. Я хочу, чтобы ты скорей поправился и успел проводить меня на волю. Не верю, а собираюсь. - Освободят, не имеют права задерживать без суда. - Не будь наивным. Всякое право у нас давно растопта¬но. Бал правит сатана. - А ты будешь меня ждать? - спросил я. - Я тебе свое решение уже сказала. Это моя клятва. Я так хочу, чтобы мы были всегда вместе. Представь толь¬ко: мы свободны, домик на берегу речушки, тишина и нет проклятых вертухаев с винтовками. Свой огород с кар¬тошкой. Я научилась все делать своими руками. Ничего лишнего нам не надо, простая пища и одежда, самый скромный быт. Работы мы не боимся, себя всегда обеспе¬чим. И дети, наши дети! Господи, какое счастье! Неужели его не будет у нас? Неужели нам суждено погибнуть тут и никогда не узнать, чем же кончится этот разгул терро¬ра? - Успокойся, дружок. Надо выдюжить. Надо выжить. Ночь не бывает бесконечной. Стисни зубы, ломай паль¬цы, но держись. Рассвет уже близок. Если бы не ты, не наша любовь, я бы перестал сопротивляться. Слишком тяжело. Невозможно жить в таких условиях. Палачи наши имеют богатый опыт мучительства. Это геноцид, это пла¬новое истребление людей вдали от народных глаз. Этим они губят не только нас, они погубят свои учения и идеи и себя вместе с ними. Как же нам выжить? Дай мне сло¬во, что будешь бороться до конца. Нас могут развести по разным лагерям, но я буду всегда с тобой, пока жив. И запомни: я заранее прощаю тебе все, что ты сделаешь во имя своего спасения. - Даже так? Хорошо, я запомню твои советы, - Санта заплакала. - Но и ты дай мне слово, что будешь помнить меня и держаться до конца, - она разрыдалась, и я долго не мог ее успокоить. Так давали мы друг другу клятвы в любви и верности, потому что на самом деле любили глубоко и преданно, как это бывает только в трагических обстоятельствах. Но правду говорят: пути Господни неисповедимы. Санта подняла меня на ноги. Дней через двадцать бо¬лезнь отступила, и я, выбрав дежурство старшины, кото¬рый не отличался жестокостью, пошел в женский барак. Бочки пылали жарким березовым огнем. Дым от них, перемешанный со зловонными испарениями, сизой пеле¬ной окутывал все внутри. В бараке было не менее 200 женщин разных возрастов, от совсем молодых, 18-20-летних, до старух. Все, что они имели до лагеря - семьи, дети, мужья, любимые - все для них отошло в прошлое навсегда. Не все из них переживут лагерный ад. Но и те, кто выйдет из него через многие годы, будут отравлены на всю жизнь. ...Шум, галдеж, ругань как всегда носились в смрадном воздухе. На тройных нарах по бокам прохода шевели¬лись, устраиваясь на ночлег, серые клубки людей. Ни одеял, ни матрацев, ни подушек - голые, вытертые до лакового блеска нары, через которые прошли десятки по¬колений заключенных. Как и в мужских бараках, тут тоже никогда не смеялись, не говорили радостным голосом. Тут больше плакали, визгливо дрались, царапая друг дружке изможденные лица, без конца ссорились по пустякам и не хуже мужиков закладывали трехэтажные виражи ла¬герной матерщины. Самой любимой темой разговоров была еда. Вспоминали волю, вкус настоящего хлеба и давно забытого мяса, как они умели готовить по особым рецептам необыкновенные блюда и сколько чего в них положить и как муж и дети любили по праздникам стол, накрытый ее руками. Многие из них забывали о бедствен¬ном существовании на воле и выдумывали яркие картины сытой жизни. Теперь их мыслями и поведением занима¬лась не голова, а пустой, беспрерывно корчившийся в голодных спазмах желудок. Так человек низводился к сос¬тоянию животного, если голова мало пригодна вне лаге¬ря, а умная голова даже опасна, то в вертепах ГУЛАГа для зэков она ни к чему, а для начальства просто вредна. Только через желудок и политика, и воспитание, и труд! Я случайно видел этих женщин в бане, когда как выздоравливающий был поставлен подносить воду и дро¬ва. Много позже видел таких людей в кинохронике о звер¬ствах в фашистских концлагерях. А тогда я, уже насмот¬ревшийся лагерных жутких картин, выскочил в предбан¬ник, чтобы не заплакать. Более страшного зрелища быть уже не может. Все истощены до предела. Серая морщи¬нистая кожа и кости. Провалившиеся животы, выпираю¬щие ребра, тонкие, без мышц костяки рук и ног, присох¬шие темные места, где были ягодицы, у молодых вместо грудей серые пятна, у тех, кто постарше, - грязные тряпи¬цы. Стриженные под машинку головы до удивления маленькие, с торчащими ушами. Живые мумии. И вот эти скелеты каждый день, без выходных, полураздетые, по 14-15 часов на морозе и в слякоть рубили лес, таскали на себе бревна, грузили вагоны, копали и возили тачками плывун. Работали за миску баланды и умирали. А в это время печать и радио, захлебываясь, кричали на всю страну о великих стройках коммунизма... Санта обняла меня на виду у всех, но никто на это не обратил внимания. Большинство из обитателей барака уже перестало быть женщинами и превратилось в бесполый рабочий скот. С полчаса мы сидели, прижавшись друг к другу, и все шептали слова нежности и ласки. Теперь, вспоминая, я удивляюсь, что высохшая до полусмерти душа находила в тайниках своих силы на нежность и любовь, удивляюсь живучести человеческого духа. Неожиданно для меня Санта сказала: - Давай сегодня поженимся. Хочешь? - Как это? - растерялся я и почувствовал, как загоре¬лись уши. - Да вот так. Поженимся и все. Неизвестно, что будет с нами. Я хочу, чтобы ты у меня был первым и последним. А у тебя были женщины? - Одна. Случайно, - покаялся я, облизывая пересохшие губы. - Вот видишь, а спрашивал, как это. Меня еще в тюрьме добивался следователь. Обещал освободить. Но я уже тогда понимала, что от него ничего не зависит. Да и вообще гадость. Она помолчала. Барак постепенно затихал. - Знаешь, как будет нам тяжело умирать, не испытав ни разу близости... Иди ко мне, - она положила мою руку к себе на колени и часто, взволнованно задышала. Я целовал ее, весь горел, тянулся к ней всем своим существом, но с ужасом чувствовал, что это невозможно. Я уже знал, что доходягам такое не только не нужно, но и не под силу. Но до сих пор, зная это, я удовлетворялся духовной близостью к Санте, платонической любовью к ней. И вот теперь, о ужас! свершилось самое страшное для любого мужчины. Я окаменело молчал. - Что с тобой? Ты меня не любишь? - спросила она. - Люблю, люблю! Милая, родная! Но я не могу. Физи¬чески не могу. Лагерь... Проклятый лагерь высосал все. Мне стыдно. Прости меня, но я тебя люблю еще больше, - шептал я словно в бреду. Санта поняла и горько заплакала. Она обхватила мою шею руками, положила голову мне на грудь и так долго тихонько всхлипывала, и горячие слезы падали мне на руки. - Будь вы прокляты по всей земле! - воскликнула она вдруг сквозь слезы. - Будь вы трижды прокляты, людоеды! Что же они сделали с нами! Все отобрали: молодость, здоровье, счастье. Все растоптали, все испогани¬ли. Как дальше жить? Мой дорогой, мой любимый! – она страстно целовала мое лицо, орошая слезами. - Это я виновата, прости меня. Я не знала, глупая. Не переживай. Пусть будет все впереди. Как только освобожусь и начну работать, сделаю все, чтобы облегчить твою жизнь. По¬целуй меня. Крепче! У нас все это будет. И речушка, и домик, и счастье... Так кончилось это свидание. И ни я, ни Санта не знали, что оно будет последним. Через день или два я увидел ее идущей к воротам лагеря в сопровождении конвоира. Она озиралась по сторонам и замедляла шаги, и я понял и, догнав, пошел рядом. - «Освободили» еще на 10 лет, куда-то гонят с этапом, - сказала она не своим, глухим голосом и посмотрела на меня долгим печальным взглядом, - вот и все, мой род¬ной. Увидимся ли когда-нибудь - не знаю. Но я вымолю тебя у Бога. Я буду молиться за тебя и всегда помнить. Санта рванулась ко мне, но конвоир схватил ее за руку и швырнул к проходной. - Назад! - крикнул он мне, снимая с ремня палку. - Прощай! - услышал я крик Санты из-за закрываемой двери. Больше я никогда ее не видел. Прошло почти 50 лет, а я до сих пор слышу ее голос и вижу широко раскрытые испуганные глаза. Как я выжил, не знаю. Но в самые трудные дни, из которых слагались годы, когда уже все во мне умирало и я спокойно ждал конца мучениям, ко мне приходила нежданная помощь то от одного, то от другого доброго человека. Я верю, что это она молилась за меня. Это она, умирая сама, посыла¬ла мне свои последние силы жизни. Как сложилась ее судьба, так я и не узнал, хотя после освобождения долго искал ее по лагерям, писал запросы. И я решил, что она погибла, не выдержав голода и каторги. Так я думаю по¬тому, что только смерть могла разлучить нас навсегда. Тогда я еще не знал: святые потому и святые, что умира¬ют за нас. Другая женщина стала моей женой и родила мне детей, и дожил я до всеобщей свободы, которую так ждали мы с Сантой, и о черном времени деспотизма остались толь¬ко мучительные воспоминания. И среди них, скрашивая пережитые ужасы, - светлая память о Санте. Август 1990 г., Троицкое. -------------------------------------------------------------------------- Другие книги скачивайте бесплатно в txt и mp3 формате на http://prochtu.ru --------------------------------------------------------------------------